Главная » Книги

Белый Андрей - На рубеже двух столетий, Страница 9

Белый Андрей - На рубеже двух столетий



тот дом, руководствуясь принципами высшей книжной эстетики, - в ряде годин; перестройка съедала все средства; и полугодиями дом стоял в разворошенном виде: средств не было.
  Наконец, через много лет, дом был окончен, но уже семейство Танеевых не жило в доме, где некогда было так хорошо и просторно; Танеевы переехали в боковую дачу; перестроить старый дом в новый было и трудней, и дороже, нежели если бы он был разрушен до самого основания; если бы его Танеев предал огню, он бы скорее отстроился; годы шел раззор и себя, и домашних; с ужасом рассказывалось и женой, и детьми, как под дом подводится центральное отопление, взывающее к топке, съедающей сажень в день; больше - ни одной печки. Топить дом было невозможно.
  И Танеев, перебравшись в деревню, жил в новом доме не более двух с половиною месяцев в году, прочие девять с половиною месяцев ютясь кое-как, в двух комнатушечках; зимой в библиотеке даже нельзя было работать в теплой одежде; такой там стоял сырой холод; и этот холод не протеплялся до конца даже летами.
  Но в расстановке книг, полок, в выписке специальных приспособлений, в приготовлении гипсовых копий с античных статуй, в развеске портретов проходили долгие месяцы, если не года; были в библиотеке и прилавки, и какие-то выдвижные, полувыдвижные и невыдвижные столики, пюпитры, откидные доски для работы стоя, сидя, ходя, полулежа; предполагалось, что обладатель будет тут проводить двадцать четыре часа двенадцать месяцев, а не два с половиною месяца в году; но к сентябрю уже Танеев уползал из своего сырого великолепия в бедную, ничем не обставленную нору; библиотека-то и была огнем и мечом, которым Танеев истребил в себе для Плюшкина и фурьериста, и сибарита.
  Сибаритством некогда была переполнена жизнь этого барина, которому со свирепою мрачностью он отдавался; сыны его рубили дрова, запрягали телеги, не вылезали из поддевок и смазных сапогов, работая, как настоящие мужики с мозолистыми руками; надо было работать и хоть на чем-нибудь сэкономить: ананасную, персиковую теплицу, грунтовый сарай для испанских вишен и прочие затеи надо же было содержать; сдавали дачи и повышали ценность земли маленького именьица с гигантским домом, с гигантским парком, с царственными аллеями.
  Сибаритство Танеева "омужичивало" семью; сыновья и дочери выглядели скромными, ко всему привыкшими спартанцами; и одно время были притчами во языцех для всех: мчатся телеги; на них с криком, с подсолнухами сидят рослые парни и девки в сарафанах:
  - Из какой деревни? - спрашивали непосвященные.
  - Что вы, это - Танеевы!
  Помнится мне, ребенку, маленький танеевский особняк в Обуховой переулке: долгое время в нем жили два брата: композитор, Сергей Иваныч, и адвокат, Владимир Иваныч; вынося за скобку общую чудачливость, по-разному проявляемую, они были полной противоположностью друг другу: худой, бледный, русый, мрачный, злопамятный Владимир Иванович и полный, розовый, почти чернобородый, незлобивый и рассеянный весельчак Сергей Иванович, ушедший в музыку, которую брат ненавидел: не мог выносить. Брату Сергею надо было играть на рояли: но от звуков рояли брату Владимиру делалось дурно; и Сергей Иваныч завел беззвучную рояль; и на ней упражнялся в нужных ему, как пьянисту, нажимах пальцев.
  О композиторской и директорской деятельности (С. И. одно время был директором консерватории) Владимир Иваныч был самого невысокого мнения, но учил брата, как надо дирижировать, то есть как не махать руками и не являть дурака, ибо нет ничего глупее ломающегося дирижера, а они все - ломаки; и С. И. с испугом дирижировал, пряча руки и помахивая палочкой себе под носом; Сергей Иваныч сильно побаивался крутоватого и его не щадившего брата, пока не перебрался от него в Гагаринский переулок, где я у него позднее бывал, где он и умер; крутоватый брат ходил по Москве и плачущим голосом утверждал:
  - Нет никого глупее музыкантов.
  И эти заявления делались в лицо друзьям композитора, то есть Рубинштейнам, Чайковским, Гржимали и прочим музыкальным корифеям.
  Однажды, когда у брата сидели эти корифеи, в комнату вошел Владимир Иванович и, плача голосом и кланяясь русой своей бородою и синим носом, попросил композиторов ответить ему на вопрос, который-де его мучает: что есть музыка? Поднялся спор; В. И. предложил основательно вырешить этот вопрос и ему доложить и - вышел из комнаты; спорили часы; и вот что-то вырешили; послали за В. И. Он входит; ему докладывают; тогда он, так же плача и так же кланяясь носом, назидательно замечает, что определить сущность музыки сущая бессмыслица, ибо эта сущность неопределима; весь опыт с корифеями - лишняя демонстрация: их идиотизма.
  Совершенно ясно: "братцы" должны были разъехаться; рознь их шла по всему фронту; например: Сергей Иваныч, друг дома Толстых, почитатель Льва Николаевича; Владимир Иванович питал к Толстому совершенно исключительную ненависть, имел с ним сходство (в глазах и в тембре голоса); моя мать, поклонница Толстого, все распространялась об обаянии, которое разливает вокруг себя Лев Николаевич; Танеев гордился, что при общем круге знакомых ему удалось элиминировать встречу свою с этим "неграмотным и тупым фарисеем", не раз желавшим завязать с ним знакомство; однажды, встретясь с матерью, Танеев ей говорит:
  - Ну, вот: и я, наконец, увидел вашего Толстого.
  - Быть не может: где?
  - В центральных банях, - задумчиво проплакал Танеев.
  - Ну и что же? - непроизвольно вырвалось у матери.
  - Ах, как он безобразен!
  Танеев был сторонник античной красоты и физкультуры; "безобразие" толстовского тела было для него важным фактором, уличающим Льва Толстого; сам Танеев был весьма безобразен, напоминая не раздутого индейского петуха, а обтянутого индейского петуха; перепудренный длинный нос его вывисал, как мягкая часть, свисающая У индюка с носа, и формой, и цветом (синевато-сизым от пудры); в старости он стал вылитым Грозным.
  Он был помешан на чистоте; он уродливо перемывался, утрами выбегал в умывальную, где стоял ассортимент ведер всяких вод (от ледяной до кипятка), так или иначе расположенных; не отдавшись двухчасовому перепромыванию и перепротиранью себя, он не мог сесть за рабочий стол; тайну комплекса ведер, щеток и полотенец ведала нянюшка "братцев", Пелагея Васильевна, отдать которую брату он на этом основании не мог (никто не одолел тайны приготовления умывального аппарата); в Пелагее Васильевне и заключалось соединение жизней столь различных братьев; оба без нее жить не могли.
  Наконец Сергей Иваныч таки похитил, как Прозерпину, Пелагею Васильевну из царства Плутона;83 этого В. И. брату простить не мог, утверждая полушутливо, полуозлобленно:
  - Сергей Иваныч - хитрец и плут!
  Понятно: после Пелагеи Васильевны Танеев уже ни разу в жизни не домылся; он мылся утонченно (и кушал утонченно); вытирая мокрую голову свою, он едва ли не сдирал с себя кожу; вообще: жизнь его - сплошное эпикурейство; помнится, как сквозь сон, его московский кабинет (до переселения "библиотеки" в деревню); поражали в нем не столы, а книжные прилавки, на которые он, стоя за прилавком, разбрасывал свои гравюры и роскошные переплеты; и, помнится, сидит его друг, присяжный поверенный Минцлов (отец позднее небезызвестной в Москве теософки, странно исчезнувшей); из кабинета вела едва ли не потайная дверь в дедовский винный погребок, откуда угодившему гостю приносились ценнейшие, едва ли не столетние вина; Танеев лет двадцать выпивал погребок свой; и оттого, вероятно, его кончик носа сизел и синел; угодившему посетителю предлагался стакан столетнего мозельвейна; не угодившему - дарилась книга; не угодить в 80% Танееву означало: посадить невидную царапину или оставить пятнышко на показываемом роскошном издании, которое превращалось в "опоганенный" хлам, иронически даримый "поганцу"; тайны подарка "поганец" не понимал; и с удивлением принимался благодарить хозяина, над ним издевавшегося.
  Танеев был крайне честен; однажды, в бытность его адвокатом, к нему явился известнейший миллионер, прося взяться за дело, которое и стал излагать; Танеев слушал с добродушным хладнокровием; дело изложено; Танеев молчит; молчит озадаченный молчанием миллионер; и вдруг раздается: короткое, отрывистое, негромкое:
  - Пошел вон, скотина!
  И миллионер, схватив шапку, молча исчезает.
  Таких эпизодов не мало с ним было; однажды, нуждаясь в деньгах, он отказался вести дело лишь потому, что клиент его назвал голубчиком:
  - Я вам - не "голубчик"!.. Берите бумаги... Клиент перепуганный кланялся.
  - Нет, нет, - берите: я вам - не голубчик!
  Выше среднего роста, скорее худой, с бледноватым, бессонным лицом, обрамленным узкою, русою бородою, с мягчайшею шапкою русых волос, с лбом покатым, сбегающим в монументальный, весьма перепудренный нос сизо-синий, с опущенными серыми, пронизывающими мимолетом глазами, в лицо не глядящими, все подмечающими, вовсе не франтоватый (от безукоризненности "стиля" костюма), он тихо входил, будто вкрадываясь; делалось напряженно, неловко от мысли, что от тысячи мелочей он способен прийти в ужас: при виде пылинки, при обонянии недостойного запаха (переутонченное обоняние); молчаливое явление его стесняло свободу; не видывал я такого тирана, как он; не случайно он в старости имитировал Грозного: родись Грозный в девятнадцатом веке, как знать, может быть, фурьеристом он стал бы: и родись Танеев в шестнадцатом веке, он стал бы как Грозный.
  Его любимейший лозунг "нестесненья свободы" был самым ужасным стеснением; не верили, слыша диалог Танеева с сыном, Сергеем, рослым малым, воспитанным по системе Жан-Жака Руссо, в поддевке, в смазных сапогах:
  - Потрудись, Сереженька, друг мой, - сходи ты туда-то...
  - А ты сам пойди, - отгрызался сын. И Танеев покорно плакал:
  - Слушаю, мой друг! И шел.
  Но никто не верил дерзенью кротчайшего, трудолюбивейшего Сергея Владимировича; и никто не верил в "кроткого" Владимира Ивановича; дачники испытывали "нестесненье свобод" настоящим рабством; система декретов Танеева, передаваемых устно, определяла: что можно и чего нельзя в парке, на даче; нельзя трогать цветов, бросать окурки, от вида которых он падал в обморок; одной дачнице он предложил в три дня выехать после ее заявления, что в ее доме сыровато (не сыровато, а очень сыро):
  - Нет, уж, пожалуйста, уезжайте, а то вы простудитесь.
  Его едва вымолили не гнать; так он карал за неосторожное выражение (между нами - за правду); в другой раз он тоже отказал от дачи, вернув деньги:
  - За что вы гоните меня?
  - Вы не так обошлись с вашей прислугой.
  В данном случае действовал он из принципа справедливости; но его принцип всегда протыкал, как меч, ударяющий из угла; грубый человек выпалит прямо в лицо; "кара" Танеева настигает нежданно, как государственная необходимость.
  Одно время он запретил военным появление в парке; и не сдавал им дач на том основании, что они, убийцы, носят саблю и всегда могут кого-нибудь зарубить; а он охраняет благополучие дачников (вернее - пасет их жезлом железным); сам-то он верил, что не стесняет свободы; видя, как дети его висят кверх ногами с вершины березы, мать раз воскликнула:
  - Ведь они оборвутся: что ж вы молчите?
  - Я и сам боюсь, - нюхал розу он, - а что я могу сказать?
  Но стесняясь словесными запретами, он нагонял ужас жестами нестесненья свобод в семье; в доме его не вылезали из страхов, ибо он мстил жестом поступка.
  - Где же В. И.? - спросила раз мать. На что один из сынов ответил:
  - Папе Елена не так штаны сложила; он и уехал в Москву.
  Однажды за столом, рассмеявшись, он поднял глаза к потолку и увидел: над головою его качается паутинка; молча он встал и исчез: из Москвы, из Демьянова; жена сходила с ума; наконец - телеграмма... из-за границы: "Жив, здоров!"
  - Думаю, что "дыба", им устраиваемая семье, превосходила "дыбу" Грозного, ибо была утонченно проведена сквозь Жан-Жака Руссо и Фурье; демонстрация Танеевым нестесненья свобод была пыткой для многих.
  Таков этот критик быта; но "критик" иных сторон "бытика" был он замечательный; и едкость его сарказмов с детства пронзила меня.
  
  
  
   8. ДЕМЬЯНОВО
  Демьяново (под Клином) - родное место: здесь вырос я;84 оно находилось в трех верстах от Клина при шоссе, пересекавшем почти Шахматово; от Демьянова до Шахматова по шоссе верст семнадцать; мы с Блоком в детстве проводили лето почти рядом; и можно сказать: район шахматовский пересекал демьяновский район; так Блок знал и, кажется, бывал в Нагорном, где мы устраивали пикники; Нагорное - посредине между Шахматовым и Демьяновым; около Демьянова, в семи верстах, село фроловское, где живал Чайковский, изредка наведываясь к гостившему в Демьянове композитору Сергею Ивановичу; постоянно наезжала в Демьяново старуха Новикова, и появлялось шумное и экстравагантное семейство Кув-шинниковых, не безызвестных в Москве.
  Район Николаевской железной дороги, - сколькие из детей "рубежа", позднее встретившихся, проводили детство рядом: под Крюковым рос мой друг С. М. Соловьев;85 около Поворовки живал другой друг, А. С. Петровский; около Подсолнечной - Блок; около Клина - я. Кто мог сказать, что в один из периодов пути этих людей остро скрестятся; многие живали в этом районе: около Химок профессор Захарьин; около Шахматова Менделеев и т. д. Демьяново - родное место: место встречи с природой, впервые и на всю жизнь проговорившей с лугами, лесами, цветами, ветрами, садами; мы снимали дачу в Демьянове первые десять лет моей жизни; и природа, и культура парка располагали к Демьянову; и даже перевешивали неприятность несения "ига" Танеева; очень уж хороши там окрестности: белоствольные рощи, медовые луга; очень уж прекрасны огромные пруды, подковой окаймлявшие два парка (старый и новый); в новом поражал рост гигантских столетних лип, ширина расчищенных аллей, пруд, окаймленный венком розовых кустов, великолепный луг перед танеевским огромным домом; в старом парке, сбегающем к пруду-озеру, в котором поймали осетра с кольцом и датой эпохи Годунова, все было хмуро, запущено; и поднималась мшистая статуя; я не пушкиновед, но, кажется, мы с покойным М. И. Гершензоном установили появление Пушкина в Демьянове (проездом из Москвы в Петербург) по признаку: пруда, обсаженного розами. К парку примыкали старое кладбище и церковь; и, конечно, "привидение" традиционно бродило лунного ночью в аллеях; и его видели-де (к ужасу нянек, гувернанток и... профессора Льва Михаиловича Лопатина, там живавшего) .
  Демьяново славилось (до библиотеки и культуры лесных посевов) розами, оранжереями и монументальной крокетной аллеей, шире которой не видывал я; отсюда раздавалось щелканье крокетных молотков и спор тогдашних крокетистов: отца и семейства Феоктистовых; аллеи пересекал Танеев в своего рода "танеевке" (род рубахи, "толстовки" - решительно он встречался кое в чем с Львом Толстым), с ножницами и корзиной; он сам срезал розы и потом заносил той или иной дачнице, производя переполохи и быстрым оком ревизуя быт дачи.
  В Демьяново попадали, главным образом, знакомые Танеева; шла очередь на дачи; их добивались, как награды.
  Среди дачников старого, давнишнего состава мне помнится семейство Перфильевых, наших соседей; и помнится седой старик Перфильев, Сергей Степанович, про которого говорили, что он - прототип Стивы Облонского; очень помнится и брат его, бывший московский губернатор, одно время близкий Б. Н. Чичерину и семейству Толстых (даже, кажется, свойственник Толстого), кажется, Василий Степанович; и особенно помнятся две старушки Перфильевы (сестры, старые девы), одно время возлюбившие меня.
  Центром был - танеевский дом, где в огромной старинной зале, странно расположенной (ниже уровня первого этажа), стояла красная сафьяновая мебель и где по вечерам собиралось "избранное общество" выслушать приговор Танеева о "рубке голов" и в который раз удивиться и ужаснуться. - "Смазные сапоги и ананасное мороженое", - язвила одна из дачниц, характеризуя стиль этого дома; смазные сапоги - дети Танеева и весь круг молодежи, сгруппированный вокруг них; как кто приедет и захочет войти в контакт с этой молодежью, глядишь - красная рубаха, картуз, поддевка на одно плечо, непременные подсолнухи в кармане; красовались выраженьями:
  - У меня что-то живот болит: уух!
  Это говорила подвязанная платочком А. В. Танеева; а В. И., нюхая розу с изощренным гостем, снисходительно посмеивался (стиль Жан-Жака Руссо) и посылал в теплицу за ананасом: к чаю. Среднего, робкого человека, случайно попавшего сюда, били и в хвост и в голову: били по его мещанству, недостаточно изощренному пиджаку, ставя его перед фактом ананасного мороженого или Григория Дветовича Джаншиева в красной рубахе; и потом, напугав изощрением культуры (тут тебе и ананас, и автор "Эпохи великих реформ"86, и экстравагантная Кувшинникова, и идеи Фурье, и Пугачев, и... аристократка Новикова), - напугав всем этим, вели к конюшне, где восемнадцатилетняя барышня Танеева в сарафане, ловко впрягая лошадь в телегу, ногой, обутой чуть ли не в сапог, упираясь в оглоблю крепкими, мускулистыми руками, подтягивала веревкой шлею и потом, вскочив в телегу с громчайшим "нооо", размахивая веревкой, неслась в поле: возить овес; после того, как случайно попавший бывал подкузьмлен "аристократическим фурьеризмом", его подкузьмляли тем, что заставляли его либо перепачкаться дегтем, либо доказать свое непригодное барство.
  Изощренное барство гуляло в аллеях и, нюхая розы, мечтало о Робеспьере в то время, как другая половина Демьянова с гиком, топотом мчалась карьером, пугая всех (не Пугачев ли?).
  Утонченный мужик и мужиковатый утонченник пересекались в иных из танеевских "пугачевцев"; помнится: характерная стильная картинка; мы - в купальне (я, шестилетний, - купаюсь с дамами): мама, Лилиша Танеева, Сашенька, гувернантка, взрослые барышни; в отделении мужском купаются: Джаншиев и Танеев; двери отделений на реку открыты; голая семнадцати-восем-надцатилетняя барышня, выскочив на солнце, кричит Джаншиеву:
  - Смотрите, Григорий Аветович, как я кувыркаюсь.
  И демонстрирует ему свой цирковой прыжок в воду. Джаншиев благодушно напевает в ответ:
  Из-под лодки рыбки.
  Это милого улыбки.
  Так было в 1884-1890 годах; в 1910, в 1913, в 1917 я вновь посещал Демьяново; все потускнело; яркости противоречий лишь стерлись, но - оставались; но по парку бродили иные люди: профессор Н. В. Богоявленский, Климент Аркадьевич Тимирязев с женою и сыном Аркадием Климентовичем да ставший Грозным Танеев.
  Но уже - ни красной рубахи, ни ананасного мороженого.
  Помню ребенком явленье летами, как издали, С. И. Танеева (брата); особенно помню премилого, чернобородого горбуна в красной рубахе, являвшегося гостить, - автора
  "Эпохи великих реформ", Г. А. Джаншиева, приятеля дома танеевского; он меня поражал бородой, обжигавшей лицо его, точно углем, кровавого цвета рубахой и добродушными глазками; он каламбурил и едко, и весело; он возглавлял все веселые импровизации; "дети" Танеева тащили его на козлы, с которых он, как с кафедры, простирая длинные, власатые руки, говорил речи лошадям: "Многоуважаемый конь" и т. д.; помню его подвязанным маминым пестрым передником (на горбу) с перевязанной головой, простиравшим руки над им изготовляемым шашлыком (на пикнике); иногда он, маленький, горбатый, удаленький, вставал на лавочку в парке: произносить что-нибудь пренапыщенное; и сам же подчеркивал свое положение "горбуна" (остроумно и весело); так в фантазии моей, где под влиянием Андерсена и Гримма копошились всякие карлики, великаны и горбуны, Григорий Аветович сложил миф о "горбуне", которого я в детстве переживал уютно.
  Особенно едко подкалывал Джаншиев в сериозном споре, от которого сперва долго отшучивался; он не любил споров, являя полный контраст с отцом, который искал, как жемчужины, едкого спорщика; хлебом не корми, только дай с таким спорщиком поспорить!
  В этом смысле ему, скучавшему летом в деревне, Джаншиев казался кладом; не то думал Джаншиев, боявшийся- споров; и на этой почве происходили юмористические инциденты.
  Отец мой привозил в Демьяново свою дикую, корнистую дубину (откуда такую достал!) и расхаживал с нею по парку, уткнув нос в книгу по психологии; левой рукою он неизменно подкидывал дубину:
  - Откуда у вас, Николай Васильевич, дубина?
  - А это-с мой дурандал!
  - Что?
  - Дурандал-с: помните, у Роланда, племянника Карла Великого, был меч, "дюрандаль";87 ну так вот-с: а у меня - дурандал-с.
  И он подкидывал свою дубину.
  Вот он, бывало, часами кружит по аллеям, читая и подмахивая "дурандалом"; и вдруг мелькнет издали красная рубаха Джаншиева; отец, близорукий весьма, узнавал издали его по росточку; увидит, и со всех ног - к Джаншие-ву, этому преостроумному спорщику; а Джаншиев спорить не любит; он не спорит, а изящно пишет в воздухе вензеля своею колкой словесной рапирою; отец же в споре кричит и нападает серьезнейшей артиллерией: безо всяких шуток; учтя все это и видя издали летящего на него Бугаева, размахивающего "дурандалом", он поворачивается быстро; и - в бегство, винтя по дорожкам; ничего этого не замечающий отец - за ним; так они бегали друг за другом, высматривая друг друга и приседая в кусты; Танеевы, дачники и мы все знали эту охоту на Джаншиева; и очень смеялись.
  Мчится, бывало, маленький, перепуганный, двугорбый Григорий Аветович с быстротою, напоминающей антилопу, оглядываясь и приседая в кусты (но красная рубаха видна сквозь зелень); и мчится за ним отец, напоминая неповоротливого гиппопотама со съехавшим набок котелком (он и летом носил котелок), размахивая дубиной весьма угрожающе; а платок вывисает из бокового кармана.
  Чаще всего удавалось Джаншиеву ускользнуть; но иногда он попадался; и тогда его прижимали: к лавочке, к дереву, к боку дачи, обрушиваясь с кулаками, из-под которых он, маленький, остренький, едкий, бывало, наносил ужасные раны отцу, который свирепел; а потом улыбался с довольством:
  - Хорошо поговорили мы!
  Доказать ему, что охота на Джаншиева - предмет веселой забавы дачников, не было никакой возможности; отец был в некоторых отношениях сама простота.
  Владимир Иванович Танеев нарочно шаржировал, рассказывая матери:
  - Подхожу к окошку; смотрю через луг; и - что же вижу? Среди крокетной аллеи прижатый к лавочке и сжавшийся в комочек Григорий Аветович, смятый Николаем Васильевичем, размахивающим над ним "дурандалом" и книгой, тычет презадорно ему в грудь пальцем, как пикою; и едко, как колющий ежик, подпрыгивает под ним; видно, Николай Васильевич изранен, потому что после каждого подпрыга Джаншиева взмах "дурандала" становится все более и более угрожающим; я, знаете, не мог отойти и простоял у окна с час; нельзя было бросить Джаншиева в таком положении: маленький, слабенький человечек; а ведь "дурандал" не шутка.
  Разумеется, Танеев иронизировал; отец - кротчайшее существо - источал свирепости в воздушную атмосферу; гремел, а молньи не падало; только смехом и каламбурами Дачников оглашался демьяновский парк.
  - Опять накричались?
  - Зачем же: наговорились!
  Джаншиев - милый, веселый образ лета в раннем детстве; вместе с Демьяновым возникали мне веселые думы о маслятах, березниках, Анисьиной клубнике (из деревни Акуловки) и Григории Аветовиче Джаншиеве, которого заставляют взлезть на высокие козлы английского шарабана.
  Останавливаюсь на Танееве и на Демьянове; ведь в де-мьяновском парке я более всего наслушался проповедей о терроре и о том, что наш быт, мещанский, тупой, надо отправить к черту.
  Я думал:
  "Коли Танеева так боятся, так много говорят о нем и так его слушаются, он - прав! - и он не раз виделся мне летами стоящим с занесенным мечом над всеми нами; что полиция, городовой, царь, даже Иван Иваныч Иванюков перед Танеевым! Умница, барин, революционер, фурьерист! Слово "фурьерист" казалося особенно страшным; образы французской революции и имена - Робеспьер, Сен-Жюст, Камил Демулэн - картинно вставали в моем детском сознании в Демьянове; в московской квартире угрожал "Абель", "интеграл" и "Логика" Милля; в Демьянове же грозили: меня оскальпировать младший сын В. И., "Павлуша" с товарищем "Мишей"; и, во-вторых: угрожали - Робеспьер и "фурьерист".
  Но, постояв с воздетым мечом над нами, Танеев вдруг его опускал; и гостеприимно приглашал дачников в персиковую оранжерею, где я, туда взятый, задыхался от жара, чтоб получить персик.
  Одно время слонялся в аллеях и толстый Янжул (в наушниках), неугрожающе, пресно бубукая издали; и Танеев, нюхая розу и точно в спину Янжулу, утверждал:
  - Все - мещане; и - профессора, которые большей частью тупицы; есть несколько изящно-умных людей, а прочие обрастают жиром и чудовищными половыми инстинктами.
  Я - слушал жадно, смекая: "ага, - прав дядя Жорж о профессорах"; дядя Жорж, вышучивая Танеева, оговаривал всегда его ум и честность; и еще смекал я: "чудовищные, половые инстинкты", должно быть, что-нибудь вроде уродства кожи у жирных людей; ну там - бородавки, сизые шишки какие-нибудь, вскакивающие на носу и под носом".
  
  
  
  9. ЧЕЛОВЕК БЕЗ СРЕДЫ
  Представление раннего детства о среде почему-то мне связано даже не с математиками, а со словесниками, юристами, литераторами.
  Общение отца с математиками, вероятно, общение - по ремеслу; а общение с Иванюковыми, Янжулами, Сторо-женками, Танеевым общение в сфере культуры; и когда говорилось среда, мыслилось мне то, что я потом уже соединял со словом культура.
  И тут - ошибка моя: культуры - не было, а был - быт.
  И отец в нем чувствовал себя - "одиноким" - сказал бы я, если бы это было не то слово; он, может, лично и не подозревал о своем одиночестве; но он был как-то не так ввинчен в сложный механизм общественных отношений: весьма ценная и полезная гайка, но не в том месте ввинченная; и он мешал; и ему мешали.
  А отвинтить и ввинтить его надлежащим способом никто не мог; и он сам не мог, потому что проблема такого действия вовсе отсутствовала.
  И оттого он как-то косо влетал в среду, и косо из нее вылетал.
  Пренелепо сложились с отрочества товарищеские отношения со Стороженкой.
  Почему он и жил, и дружил с Ковалевским в Париже, - нельзя было понять (почему-то там он встречался с поэтом Ришпэном).
  Может быть, по линии позитивизма; но отец философски перерастал своих друзей; основы механики были ему открыты с юности; прилежное, многолетнее изучение Бэкона, Гоббса, Юма и Локка; и... поверхностные фразы об английских эмпиристах; многолетние искания основ своего собственного "научного" мировоззрения; и - полное отсутствие самой этой проблемы у блестящих адвокатского типа говорунов.
  Воззрения отца были выношены; он осторожно и бережно вносил за поправкой поправку к тогда модным теориям прогресса и эволюции.
  Постепенно отец приходил к мысли об узости, статичности своих некогда товарищей, его подымавших на смех и не понимавших, чем, собственно- он волнуется: ну там поправка какая-то к Спенсеру; зачем же так волноваться?
  Отец подчеркивал: механизм - механизмом, а гипертрофия квантитатизма у механицистов типичных есть даже не научный предрассудок, а неумение владеть методом и незнание методологических границ, в результате которых многопутейность науки становится ее догматической однопутейностью: "До сих пор полагали, что на каждый научный вопрос должен существовать только один определенный ответ, и не допускали случаев, когда могли быть несколько решений. Между тем в аритмо-логии встречаются особые функции... Их можно назвать функциями произвольных величин. Они обладают свойством иметь бесчисленное множество значений для одного и того же значения независимого переменного.
  Эти функции встречаются в природе. Можно привести примеры, где имеет место их приложение. Известно, что по закону Вебера существует соотношение между ощущением и впечатлением, выражаемое логарифмическою функцией. Однако при этом обнаруживается следующая особенность. Впечатление может иногда изменяться в известных пределах, тогда как ощущение остается постоянным. Таким образом, ощущение есть прерывная функция впечатления. Обратно: впечатление, рассматриваемое как функция данного ощущения, есть произвольная величина, способная получить всякое значение в определенных пределах изменения...
  Согласно с этим законом, данному впечатлению всегда соответствует в данном индивидууме определенное ощущение, но данному ощущению может соответствовать много впечатлений" (Н. В. Бугаев: "Математика и научно-философское мировоззрение", стр. 15 - 16) 88.
  Отец постоянно подчеркивал значение механицизма там, где его невозможно оспаривать; и он с детства приучил меня относиться к механике и к общей физике с достаточным уважением; во всех своих мировоззрительных фазах, когда дело касалось естествознания, я никогда не чувствовал необходимости пробавляться виталистическими, всегда легко в механике разложимыми аллегориями; но я с отрочества из разговоров отца вынес твердую уверенность в том, что объяснить явление в духе механицизма еще не значит объяснить разложенный в механику комплекс, как именно данный комплекс; то есть, переводя на язык спора современных механицистов с деборинцами89, и отец, и я, под его влиянием, строго отделяли сферу механицизма, как зависящего от математического анализа, от других математических дисциплин, анализ включающих, но анализом не исчерпываемых.
  Механицисты ставят знак равенства между энного рода движениями и движением внеположным, то есть движением в пространстве; они неправомерно отрицают, например, роль материальных качеств; - поэтому они не в состоянии до конца осмыслить явления химического синтеза; и дать подлинно конкретное направление ряду проблем внутриатомной механики. Сторонники Деборина подчеркивают им это; отец, в одном разрезе механицист, в другом разрезе ярко подчеркивал, что в философии механицизма взята правомерно на учет 1/2 математики; и неправомерно исключен разгляд этой 1/2 математики к другой ее 1/2: анализа к аритмологии; теории непрерывных функций к теории функций прерывных; в сфере прерывных функций он упорно и долго специально работал последние пятнадцать лет как математик90.
  Поэтому-то: его математические коррективы шли не от аллегории и аналогии, а от одной части науки к другой части той же науки.
  Как математик, он включал в теорию эволюции революционную роль скачка, прерыва, вероятности, качества. Разумеется, эти тонкие методологические примыслы и поправки к некогда ходячим, популяризованным, ползуче неопределенным, ползуче благополучным истинам были неприемлемы для людей ползучего мировоззрения; неприемлемы, ибо - непонятны; непонятны - ибо эти люди отстояли за тридевять земель от философской диалектики, вершин точной науки и теории познания.
  Именно московские гуманисты восьмидесятых годов, ехавшие на палочках заемного мировоззрения, стали чужды отцу с той минуты, как он углубился в разбор самих основ этих мировоззрений: и как чистый математик, и как ищущий научной истины философ.
  Танеев мог, усмехаясь в розу, подчеркивать смешные стороны кипятящегося отца; но кипятящийся отец имел вовсе не смешную сторону в том, что там, где другие спали, был пробужден.
  И этот пробуд и являл его в образе чудака, бегающего с фонарем под солнцем91 и ищущего истинно философствующего.
  Углубляясь в отчеты о спорах сегодняшнего дня между Деборинцами и механицистами, я точно возвращаюсь в атмосферу далеких годов, когда отец волновался именно этими вопросами.
  Он выдвигал: качественную количественность против только количественноеTM, проблему сведения методологических результатов и разгляд диалектики течения их в комплексе (проблема "языков").
  Он выдвигал значение узловых точек; его не удовлетворял формализм классификационной системы наук, подменяющей каталогом проблемы и подлинной философии, и подлинного развития любой из наук классификационной системы, могущей диалектически сместиться с положенного ей раз навсегда места.
  Он постоянно подчеркивал: "Анализ есть только первая ступень в развитии... математических истин. Вот почему анализ развился ранее... Для развития же аритмологии не только нужны все средства анализа, но еще и целый ряд совершенно новых приемов исследования. В этом отношении аритмология есть настоящий арсенал математических методов" (Бугаев: "Математика и научно-философское миросозерцание", стр. 8)92.
  Но, работая в этой сфере, нам недоступной, отец искал и популярной формулы своему миру идей, вынашивая ее на основании своего математического, нового опыта ("новых... приемов исследования"), моделируемых на ряде поправок к философии Лейбница.
  Так он подошел к своей основной качественной коли-чественности, которую назвал неразложимым целым, доказывая, что лейбницева монада9 может соответствовать этому наглядному, упрощенному представлению, которое научно вскрываемо лишь в аритмологии.
  "Монадой" своей отец хотел внести корректив к тогдашним спорам идеалистов и реалистов, ибо его монада не материальна в духе Бюхнера и Молешота, а обладает диалектической реальностью, в сфере которой понятие "дух" вырывается у метафизиков, прочитываясь и раскрываясь иначе (имманентно, а не трансцендентно); свое мировоззрение назвал он "эволюционной монадологией", постоянно оговаривая: 1) понятие "монады" раскрываемо им не по Лейбницу; 2) понятие "эволюция" берется им не в стиле Спенсера, которого он так хорошо изучил.
  Чем более он врастал в свой математический мир, тем с большим холодом и иронией отзывались на его кипения остановившиеся и ожиревшие витиеватыми фразами его вчерашние друзья, "Веселовские"; он врастал в чисто философские споры и оказался в кружке основателей тогдашнего Психологического общества, куда ходил спорить и проповедовать монадологию; отсюда его укрепившееся знакомство с Лопатиным, с Гротом, с Сергеем Трубецким, его удовлетворявшими лишь в одной грани исканий; он постоянно подчеркивал: они - метафизики, а он - нет.
  Считалось, что он дружит с Троицким; дружбы не было; была традиция: подчеркивать эрудицию Троицкого, подчеркивать им свое "да" английскому эмпиризму в пику германскому идеализму.
  Троицкий, сидевший под башмаком бойкой жены, был, что называется, "рохлей"; когда-то отец защитил его, поддержал его кандидатуру в профессора, доказывая, что кафедра философии для объективности должна быть представлена не только идеалистом Соловьевым, которого прочили в профессора, но и эмпириком Троицким; но в Троицком он подчеркивал главным образом трудолюбие и знание источников.
  Корень дружбы - некогда поддержка, оказанная Троицкому отцом. Помню редкие явления у нас Троицкого и впечатление от него: не то седой ребенок, не то прежде1 временно впавший в детство седоусый муж; удивляло явление Троицкого на именины в форменном фраке и со звездою; у нас было резко отрицательное отношение к "звезде", как явлению нелепому, тягостному и дорогому (за "звезду" вычитали из жалованья).
  "Звезда" Троицкого казалась мне неприличием, как... незастегнутые штаны.
  Троицкий производил слабое впечатление: плакал смехом и расслабленно опускался в кресло; потом надолго исчезал; но чем более ослабевал Матвей Михайлович, тем более вырастала в кругу профессорш бойкая Мария Алексеевна Троицкая, дочь профессора Полунина, умная, но... с душком "цинизма"; она - "куралесила", вызывая восторги; но вместе с тем: она вносила в почтенные квартиры шансонетку и снисходительное отношение к кафе-кабарейному стилю. Матери было весело с ней; отец же помалкивал, стараясь воздержаться от своего суждения для-ради Матвея Михайловича.
  С девяностых годов отец, быстро удаляясь от гуманистов, стал замыкаться все более в чисто математическую среду; и, кроме того, дела физико-математического факультета отнимали у него все больше времени; одно время он сильно волновался тем, чтобы повалить классическую систему Толстого; 94 и много успел в этом, оказавшись в инициативном кружке, подготовлявшем ряд докладов и материалов к совещанию при министерстве.
  Результаты этого совещания - введение естествознания в круг гимназического преподавания и ограничение тирании древних языков 95.
  В этой работе он, помнится, находился в живом контакте с теперешним академиком, Алексеем Петровичем Павловым, Умовым и рядом других профессоров физико-математического факультета.
  Всегда резко отрицательно относился он к духу тогдашней Академии наук, резко высказывался против нее; и чуть не отказался принять телеграмму, извещавшую об избрании в члены-корреспонденты; он был член Чешской и еще какой-то другой заграничной Академии наук; 96 и - не был, как и Менделеев, русским академиком; более того: он гордился, что он - не академик.
  Одно время не было ни одного русского университета, в котором бы не профессорствовали ученики отца; и влияние его в математических сферах было очень велико.
  Этим влиянием и гордился он; а избранием в Академию - нисколько.
  Поэтому избрание в члены-корреспонденты его оскорбило ужасно; запоздалое и никчемное избрание! Он объяснил сдержанность Академии в отношении к себе ролью "сфер" в Академии; "сферы" покашивались на отца в той же мере, в какой иронизировали либеральные гуманисты.
  Ни здесь, ни там, - он действовал всегда индивидуально: за свой риск и страх; и когда его выдвигали в университете к ректорству, он - стушевывался; он был "декан" факультета; "деканство" свое считал он пределом расширения своих педагогических функций: урегулировать отношения профессоров друг к другу, не давать в обиду того, загрызаемого этим, налаживать отношения профессуры к студентам, присутствовать на магистерских экзаменах, - здесь он был в своей сфере; и эту сферу свою любил; и его - любили.
  Он ходил постоянно обросший думами, открытиями, факультетскими делами и факультетскими профессорами; личной жизни у него не было никакой, начиная с комнаты; не комната, а комнатушка; и когда мать говорила, что у всякого профессора есть приличный кабинет, а у него - нечто вполне недопустимое для профессора, он досадливо махал руками и спасался бегством в свою комнатушечку, в Диогенову бочку свою, где у него даже не было дивана, а постелька, заставленная математическими шкафами; лежа в этом "зашкафнике", он вычислял все свободные от дел минуты.
  Уже пятилетним я удивлялся ему; критику нашего быта я не переносил на него; он быта не критиковал; он давно отказался от какого бы ни было быта, кроме быта идей и цифр.
  Хороши были мои дяди и Танеев в словесной критике; но лучше их был отец с его отказом от всего личного, проведенным до конца, и - без всякой позы.
  Я, пятилетний, смотрел на него в иные минуты почти с суеверным почтением.
  
  
  
   Глава третья
  
  
  
  
  БОРЕНЬКА
  
  
  
   1. ПЕРВЫЕ МЕСЯЦЫ
  В предыдущей главе зарисовал я обстание, в которое вылезал; постараюсь вкратце зарисовать, откуда я вылезал.
  Я вылез из детской - в квартиру; и находил в ней среду; между нашей квартирой, Арбатом, Москвою, тогдашней Россией и детскою комнаткой был мне рубеж, потому что квартира уже - круг квартир, подчиненных единому правилу; можно сказать, что мое восприятье квартиры в младенческих годах двойное какое-то.
  Квартира сначала разломана мне; собственно: знаю я детскую комнату; в ней все знакомо, не страшно; она-то есть дом; то же, что за стеною, уже не есть дом, потому что гостиная с окнами в мир, на Арбат, - то же самое, что этот мир, иль Арбат, из которого к нам появляются с правилами то один, то другая; и с этими полуизвестными личностями тесно связаны папа и мама, а мне эти личности часто вполне неизвестны, весьма подозрительны; в детской - иное, свое; и в моем представлении детская - внутренний мир, а гостиная - внешний, почти что Арбат; между ними отчетлив рубеж - коридор, из передней ведущий как раз мимо детской; в коридор выходили двери "парадных" комнат; гостиная, отделенная коридором, была против детской.
  Перелезая в гостиную, я вступал в быт квартиры; кабы не Усов, Лясковская, Стороженки и прочие, подпирающие со всех сторон стены нашей квартиры, они бы и рухнули; устои быта казались неустоями просто; но - что скажет сосед Янжул, как дятел, долбящийся книгою в стену нам по вечерам (выколачивал пыль)?
  И Янжул-профессор, приставленный строгой средою, напоминающий стуком книги, что он сторожит - бу-бу-бу-бы-бы-быт, дозирал, чтобы у нас было, как и у всех, и чтобы "папа" не разъехался с "мамою".
  Г. В. Бугаев и В. И. Танеев, тем не менее, ломают устои: едкою критикою.
  Я ребенком просовываюсь в этот быт; и, напуганный им, от него удираю; лезу обратно в нору свою, в детскую.
  Сознание мое - какое-то странное от неосознанной еще собственной независимости; оно мне казалось разбойным в те годы; душа, как преступник, таилась, выглядывая и до сроку увидя то, что ей видеть не полагалось; от мыслей об увиденном я спасаюсь в тот мир, где все протекает не по правилам индуктивного мышления Джона Стюарта Милля.
  И это - мир сказок1.
  О сказке я знаю всегда: сказка есть сказка, или - не то, что кругом, а некоторое "как бы", подобно игре в жмурки; вникание в сказку мне отличает сказку от данности: никогда не стояла проблема, что действительно есть некий "бука"; "как бы" перевешивало, хотя бы в том, что я свободно в сказку играл, то есть видоизменял материал ее фабулы как мне угодно; живет на свете М. И. Лясков-ская; и

Другие авторы
  • Руссо Жан-Жак
  • Кропотов Петр Андреевич
  • Герсон И. И.
  • Боткин В. П., Фет А. А.
  • Сементковский Ростислав Иванович
  • Цеховская Варвара Николаевна
  • Толстой Николай Николаевич
  • Иммерман Карл
  • Лачинова Прасковья Александровна
  • Дмитриев Михаил Александрович
  • Другие произведения
  • Есенин Сергей Александрович - Письмо к сестре
  • Гримм Вильгельм Карл, Якоб - Пёс и воробей
  • Пушкин Александр Сергеевич - Умолкну скоро я!.. Но если в день печали...
  • Чарская Лидия Алексеевна - Сказка о Красоте
  • Светлов Валериан Яковлевич - Баядерки
  • Добролюбов Николай Александрович - Очерки и рассказы И. Т. Кокорева
  • Рукавишников Иван Сергеевич - Рукавишников И. С.: биографическая справка
  • Хомяков Алексей Степанович - В. А. Кошелев. Пушкин и Хомяков
  • Шулятиков Владимир Михайлович - Этапы новейшей русской лирики
  • Короленко Владимир Галактионович - О Щедрине
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 519 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа