up> Языков еще в петербургский период познакомился с мужем А. А. Воейковой, издателем "Русского инвалида", А. Ф. Воейковым. Видимо, на литературных вечерах в его доме в 1822 г. он увидел его жену, которая стала подлинным ценителем и критиком его стихов. Увлечение ею нашло отражение в большинстве элегий 1820-х годов.
2 О Парроте и отношении к нему Жуковского см. примеч. 20 к разделу "К. К. Зейдлиц".
3 Эти стихи были написаны Языковым и посланы родным (см.: Письма H. M. Языкова к родным... С. 61-62).
4 Жуковский... напишет стихи на смерть ее. - См. примеч. 18 к воспоминаниям К. К. Зейдлица в наст. изд.
5 Отрывки из "Путешествия по Саксонской Швейцарии" были опубликованы Жуковским в различных изданиях в 1824-1827 гг. (см. примеч. 35 к воспоминаниям Зейдлица).
6 ...купить для Параши... - сестра Языкова, Прасковьи Михайловны Языковой, в замужестве Бестужева.
7 Эти события Жуковский так излагает в письме к А. П. Зонтаг из Дерпта от июня 1824 г.: "Возил сумасшедшего Батюшкова, чтобы отдать его в Дерпт на руки докторам. Но в Дерпте это не удалось, и я отправил его оттуда в Дрезден, в зонненштейнскую больницу: уже получил оттуда письмо, он, слава Богу, на месте. Но будет ли спасен его рассудок? Это уже дело Провидения"
(УС, с. 40-41).
ИЗ КНИГИ "ПОЛВЕКА РУССКОЙ ЖИЗНИ.
<...> Когда Жуковский написал "Замок Смальгольм"1, все прельщались этим стихотворением, и, между прочим, Пономарева, которая раз сказала Дельвигу, что он не в состоянии написать ничего подобного. Дельвиг, конечно, в шутку отвечал, что, напротив, ничего нет легче, и, ходя по комнате, с книгою, в которой был напечатан "Замок Смальгольм", он его пародировал очень удачно. Впоследствии появилось много пародий на это стихотворение2. Приведу только несколько стихов из пародии, составленной Дельвигом:
До рассвета поднявшись, извощика взял
Александр Ефимович с Песков
И без отдыха гнал чрез Пески, чрез канал
В желтый дом, где живет Бирюков.
В старом фраке был он, был тот фрак запылен
Каким цветом, нельзя распознать:
Оттопырен карман, в нем торчит, как чурбан,
Двадцатифунтовая тетрадь.
Вот к полудню домой возвращается он
В трехэтажный Моденова дом,
Его конь опенен, его Ванька хмелен
И согласно хмелен с седоком.
Бирюкова он дома в тот день не застал -
и проч.3
Далее:
Подойди, мой Борька, мой трагик плохой,
И присядь ты на брюхо мое;
Ты скотина, но, право, скотина лихой,
И скотство понутру мне твое.
Для объяснения этих стихов скажу, что упомянутый в них Александр Ефимович был Измайлов, известный тогда баснописец и издатель журнала "Благонамеренный", о котором Пушкин в "Онегине" сказал, что он не может себе представить русскую даму с "Благонамеренным" в руках4. Измайлов любил выпить, и потому он в пародии представлен возвращающимся домой пьяным, из этого делается заключение, что "не в литературном бою, а в питейном дому был он больно квартальным побит".
На одном из вечеров Дельвига он прочитал эту пародию Жуковскому, который ее не знал прежде. Она понравилась Жуковскому и очень его забавляла.
<...> В "Северных цветах" 1829 г. была помещена повесть под заглавием "Уединенный домик на Васильевском острове", подписанная псевдонимом "Тит Космократов", сочиненная В. Титовым (ныне членом Государственного совета). Вскоре по выходе означенной книжки гуляли по Невскому проспекту Жуковский и Дельвиг; им встретился Титов. Дельвиг рекомендовал его как молодого литератора Жуковскому, который, вслед за этой рекомендацией, не подозревая, что вышеупомянутая повесть сочинена Титовым, сказал Дельвигу: "Охота тебе, любезный Дельвиг, помещать в альманахах такие длинные и бездарные повести какого-то псевдонима". Это тем более было неловко, что Жуковский отличался особым добродушием и ко всем благоволительностью.
<...> Книгопродавец Смирдин, переводя свой магазин в новое помещение, пригласил к обеду на новоселье до 120 человек. Между ними были Крылов, Жуковский, Плетнев, Сомов, Воейков, Греч, Булгарин. Дельвига в это время уже не было в живых. После обеда, когда порядком выпили, некоторые из гостей потребовали, чтобы Воейков прочитал строфы, написанные им в последнее время в дополнение к весьма знаменитому тогда его стихотворению "Сумасшедший дом". Воейков, сидевший против Греча и Булгарина, долго отказывался, но наконец согласился и прочел следующее:
Тут кто? Греч, нахал в натуре,
Из чужих лохмотьев сшит,
Он цыган в литературе,
А в торговле книжной жид.
Вспоминая о прошедшем,
Все дивлюся я тому,
Да зачем он в сумасшедшем,
Не в смирительном дому?
Тут кто? Гречева собака
Увязалась как-то с ним,
То Булгарин-забияка,
С рылом мосичьим своим.
Но на чем же он помешан?
Совесть ум убила в нем;
Все боится быть повешен
Или высечен кнутом.
На этом Воейков остановился. Когда говорили ему, что есть еще несколько стихов о Булгарине, он уверял противное, но наконец согласился исполнить общее требование и прочел следующие стихи:
Сабля в петле, а французский
Крест зачем же он забыл?
Ведь его он кровью русской
И предательством купил.
Как нарочно, в этот день Булгарин в петлице фрака имел анненскую саблю, а французского креста на нем не было.
Последние стихи, прочтенные Воейковым, были про Полевого:
Он благороден, как Булгарин,
Он бескорыстен так, как Греч.
Эта сцена разнеслась по городу и дошла до императора, который был ею недоволен, что, как говорили, и выразил Жуковскому.
<...> По прибытии на станцию Ченстохово на Варшавско-Венской железной дороге, я нашел там поэта Василия Андреевича Жуковского, остановившегося переночевать.
Я остался с ним до следующего поезда; мы поехали в Варшаву в одном вагоне.
Жуковский, конечно, вспоминал при мне о прежнем житье-бытье, о поэтах Пушкине и Дельвиге. Кроме того, его очень занимала мысль, что по мере того, как человечество ищет все большей и большей свободы, оно делается более и более рабом новых условий жизни, так что путешественник на железных дорогах обращается во что-то подобное почтовому конверту.
В Варшаве Жуковский остановился в гостинице "Рим", а я, по обыкновению, в английской гостинице. Мы виделись ежедневно. В одно из моих посещений я нашел у него только что произведенного свиты его величества генерал-майора графа Ламберта, бывшего в 1861 г. очень короткое время наместником Царства Польского и столь постыдно оставившего этот пост.
Ламберт, которого считали человеком умным, уверял, что все европейские беспорядки 1848 и 1849 гг. происходят оттого, что слишком многим лицам дается образование; что следует давать образование только заранее определенному, ограниченному числу молодых людей. Можно себе представить, какое неприятное впечатление производила эта мысль на Жуковского, но Ламберт, утверждая, что излишнее образование уже явно дало дурные плоды, находил необходимым попробовать давать в наших университетах и гимназиях образование, согласно его мысли, только ограниченному числу молодежи.
30 августа я видел в православном соборе Жуковского в мундире, разукрашенном звездами и крестами, стоявшего подле наследника, своего прежнего воспитанника, который, равно как и государь, видимо, были огорчены за несколько дней перед этим последовавшей кончиной великого князя Михаила Павловича.
Андрей Иванович Дельвиг, барон (1813-1887), двоюродный брат поэта А. А. Дельвига, инженер, при Александре II - генерал и сенатор, руководитель министерства путей сообщения. Следов знакомства Жуковского с ним в дневниках, переписке не обнаружено, хотя оно не вызывает сомнения. Свидетельство тому - воспоминания А. И. Дельвига.
Хотя в этих воспоминаниях, которые и современники ценили за точность, Жуковский предстает эпизодически и по разным поводам, Дельвиг своими наблюдениями внес определенный вклад в освещение личности поэта. У Дельвига Жуковский открывается в контексте литературно-общественной жизни, через восприятие его творчества, в суждениях о жизни. Все эти штрихи литературно-бытового портрета по-своему уникальны, так как не повторяют других воспоминаний.
Публикуемые отрывки написаны в 1870-е годы. Отдельным изданием (с цензурными изъятиями и редакционной правкой) мемуары вышли в 1912 г. (Дельвиг А. И. Мои воспоминания. М., 1912-1913. Т. 1-4; пропуски восстановлены в изд.: Дельвиг А. И. Полвека русской жизни: Воспоминания. М.; Л.: Academia, 1930. Т. 1.
"ПОЛВЕКА РУССКОЙ ЖИЗНИ. ВОСПОМИНАНИЯ"
Дельвиг А. И. Полвека русской жизни: Воспоминания / Ред. и вступ. статья С. Я. Штрайха. М.; Л.: Academia, 1930. Т. 1. С. 67-68, 85, 142-143, 523-524.
1 Баллада "Замок Смальгольм, или Иванов вечер", перевод из В. Скотта, была написана в 1822 г., но напечатать Жуковскому ее удалось только в 1824 г. из-за цензурных придирок. Она была воспринята цензурой как безбожная и безнравственная (об этом см.: PC. 1900. No 4. С. 71-89). Друзья Жуковского были осведомлены об этих его мытарствах, что способствовало интересу к балладе.
2 Действительно, баллада Жуковского оказалась прекрасным материалом для создания литературных пародий (см. пародии "Русская баллада", "Барон Брамбеус" К. Бахтурина в сб.: Русская стихотворная пародия. Л., 1960, раздел "В. А. Жуковский").
3 Далее пропущена одна строфа, есть разночтения с каноническим текстом (ср.: Русская стихотворная пародия. С. 252-253).
4 ...Пушкин в "Онегине" сказал, что он не может себе представить русскую даму с "Благонамеренным" в руках". - См.: "Евгений Онегин", гл. третья, строфа XXVII:
Я знаю: дам хотят заставить
Читать по-русски. Право, страх!
Могу ли их себе представить
С "Благонамеренным" в руках!..
Имя Жуковского стало мне известным в детстве вместе с его "Людмилой". Еще ходя в курточке, я твердил:
Радость, счастье, ты увяло;
Жизнь-любовь, тебя не стало!
...Расступись, моя могила!
Гроб, откройся... полно жить!
Дважды сердцу не любить2.
Суета корпуса, с его Математикой и пригонкой амуниции, с его маршировкой и чисткой - важнейшими предметами учения тамошнего, закрыли от меня Жуковского, как тучи и ненастье закрывают солнце. Мальчик-офицер 1812 года, в Орле, уже у ног красоты, я опять увидел его в "Светлане", которая мне не понравилась; и в "Песни арапа над могилою коня": лучше этой песни я не мог представить себе ничего: я выучил ее на память и декламировал поминутно. Наконец, является "Певец во стане русских воинов". Эта поэма, по моему мнению, достойная Георгия 1-й степени, делала со мной лихорадку, как делает даже и теперь, через 35 лет после. Жуковский блистал передо мной в лучах прекрасного Божия солнца, освещающего для немногих земной рай: мир поэзии.
Прозаически оконченная война 1812 года, размежеванием полюбовным немцев, этих низких, продажных союзников, достойных соотчичей наших булошников, сапожников, лекарей и разного рода выходцев и выскочек, - прохолодила и сердце и голову; нас поблагодарили манифестом и приняли в руки.
В 1817 году я надел фрак и приехал в Петербург. Здесь я узнал "Песнь барда Победительных"3, он мне не понравился, а "Послания к Александру" я даже не мог дочитать, да и теперь едва ли дочитал.
Жуковский был взят к в. к. Александре Феодоровне; попал в милость ко двору. В это время Пушкин написал ему на дверях:
Штабс-капитану Гете, Грею,
Томсону, Шиллеру привет!
Им поклониться честь имею,
Но сердцем истинно жалею,
Что никогда их дома нет 4.
В это время, немного спустя, Рылеев переделал его "Певца"5, и уже святое имя Жуковского явилось в пародии; я ее не помню, только удержались некоторые стихи:
...Надел ливрею
И руку жмет камер-лакею;
С указкой втерся во дворец:
Бедный певец!6
Приехав в Финляндию, сойдясь с Баратынским, я имел уже на столе сочинения Жуковского; его элегии дышали небом, которого он был избранный сын: я любил его, несмотря на его глупые "Отчеты о луне"7, к сану поэта, священника, вовсе не идущие; я любил того Жуковского, который трогал душу в переданных им поэтах немецких; того Жуковского, который воспел 1812 год и - по моему мнению - умер; он и должен бы был умереть тогда, чтобы жить вечно, представителем великой эпохи.
В 1830[-х] годах я жил в Царском Селе; Жуковский показался мне лично: он был при воспитании наследника.
Толстый, плешивый здоровяк, сказочник двора, он не имел уже в глазах моих никакого достоинства. Его звали добряком; он ходил с звездами и лентами: вовсе ими не чванился, вид имел скорее конфузный, нежели барский; но перед ним не остановишься и не спросишь - кто это, как я остановился здесь перед Сперанским.
Однажды барон Розен (поэт)8, бывший секретарем при наследнике9 и, следовательно, зависевший от Жуковского, рассказывал мне следующий анекдот. - Нашел я, говорит он, латинское письмо к Жуковскому, года два назад полученное, валяющимся между бумагами и прочитал его. Старик-пастор, у которого он в юности гостил, где-то в Германии, которого любил, как отца, а дочерей - как ангелов, его оживляющих для поэзии, писал ему, что он лишается всего, если не заплатит кредиторам двух, трех тысяч гульденов, но что, веря прекрасному, веря его сердцу, верит, что он ему поможет, ибо слышал, что он из бедного юноши теперь в милости у русского царя.
Барон говорит, я побежал к нему и торопливо спрашиваю, что он сделал по этому письму, ибо сроки, данные пастором, все уже прошли.
- Я не понял письма, - отвечал хладнокровно Жуковский, - и ничего не сделал, а теперь уже поздно, - и предложил Розену сигарку10.
Человек, которого сердца не пошевелили огненные черты картин юности, уже - не поэт.
После я не видал уже Жуковского: знаю, что он женится недавно, имеет дочь и, тайным советником, живет в Пруссии.
Сей друг, кого и ветр в полях не обгонял,
Он спит, на зыбкий одр песков пустынных пал!
11
Николай Михайлович Коншин (1793-1859) - поэт, прозаик, мемуарист. Участник Отечественной войны, до 1824 г. на военной службе; в 1818-1823 гг. сослуживец Баратынского по Нейшлотскому полку в Финляндии. С 1824 г. на штатской службе, в том числе директор училищ в Твери (место, полученное им при содействии Пушкина и Жуковского, - РА. 1877. Т. 3. С. 402-403; Пушкин, т. 16, с. 201).
Знакомство Н. М. Коншина с Жуковским, состоявшееся в начале 1830-х годов, когда мемуарист служил правителем канцелярии главнокомандующего Царским Селом (1830-1837), было кратковременным и поверхностным. Впрочем, о каких-то личных и более поздних отношениях между ними свидетельствует тот факт, что в библиотеке Жуковского сохранилась книга "Амарантос, или Розы возрожденной Эллады" (СПб., 1843) с надписью: "Сия книга подарена Николаю Михайловичу Коншину И. Лебединским" (Описание, No 7).
В мемуарах Коншина Жуковский предстает больше как поэт, властитель дум молодежи, нежели человек, лично ему знакомый. О том, что Коншин плохо знал Жуковского, свидетельствует его готовность усомниться в легендарной доброте и отзывчивости Жуковского, неоднократно описанной близкими поэту людьми.
PC. 1897. No 2. С. 274-277; под заглавием "Жуковский и Дельвиг в изображении современника". Сверено по рукописи (РНБ. Ф. 369. Оп. 1. Ед. хр. 3).
1 Публикатор воспоминаний Коншина, его биограф А. И. Кирпичников, делает к "Запискам" следующее примечание: "Характеристика Жуковского, как увидят читатели, грешит односторонностью и заключает в себе фактические ошибки..."
2 ...Расступись, моя могила/.. - цитата из третьей строфы баллады Жуковского "Людмила" (1808); две предыдущие строки - свободная вариация самого Коншина на тему баллады "Людмила".
3 "Песнь барда Победительных" - искаженное название стих. Жуковского "Песнь барда над гробом Славян-победителей" (1806).
4 Штабс-капитану, Гете, Грею... - Эта стихотворная записка А. С. Пушкина Жуковскому по другим источникам неизвестна; в современных собраниях сочинений Пушкина печатается по этому тексту.
5 В это время... Рылеев переделал его "Певца"... - А. И. Кирпичников, комментируя эту фразу, считает, что Коншин ошибся и приписал Рылееву пародию К. Н. Батюшкова на "Певца во стане русских воинов" - "Певец в беседе славянороссов". Но из контекста ясно, что Коншин атрибутирует Рылееву цитируемую ниже эпиграмму, которая является пародией на стих. Жуковского "Певец" (1811).
6 ...Надел ливрею... - Коншин неточно цитирует известную эпиграмму А. А. Бестужева на Жуковского, которая распространялась устно и в списках в разных редакциях.
7 "Отчеты о Луне". - Имеются в виду послание В. А. Жуковского "Государыне императрице Марии Феодоровне" (1819) и "Подробный отчет о луне. Послание к государыне императрице Марии Феодоровне" (1820).
8 ...барон Розен (поэт)... - Е. Ф. Розен, совместно с которым H. M. Коншин в 1830 г. издал альманах "Царское Село". В судьбе Розена Жуковский принимал активное, участие, редактируя его трагедии, помогая ему в создании либретто оперы "Иван Сусанин" (см.: БЖ, ч. 1, с. 126-129).
9 Е. Ф. Розен был назначен личным секретарем наследника великого князя Александра Николаевича в 1835 г. по рекомендации Жуковского.
10 Примеч. А. И. Кирпичникова: "Оставляем рассказ на ответственность барона Розена; но просим читателей иметь в виду, что в юности Жуковский не выезжал из пределов России и что едва ли кто решится писать по-латыни важное деловое письмо человеку, заведомо не получившему хорошего классического образования".
11 Сей друг... - цитата из стих. Жуковского "Песнь араба над могилою коня" (1810).
По поводу бумаг В. А. Жуковского
(Два письма к издателю "Русского архива")
Вы просите меня, любезнейший Петр Иванович1, дать вам некоторые пояснения относительно к бумагам В. А. Жуковского, которые напечатаны в нашем "Русском архиве". Охотно исполняю желание ваше. Начну с того, что вы совершенно справедливо замечаете, что полная по возможности переписка Жуковского, т. е. письма, ему писанные и им писанные, будет служить прекрасным дополнением к литературным трудам его. Вместе с тем будет она прекрасным комментарием его жизни. За неимением особенных событий или резких очерков, которыми могла бы быть иллюстрирована его биография, эта переписка близко ознакомит и нас, современников, и потомство с внутреннею, нравственною, жизнью его. Эта внутренняя жизнь, как очаг, разливалась теплым и тихим сиянием на все окружающее. В самых письмах этих есть уже действие: есть в них несомненные, живые признаки душевного благорастворения, душевной деятельности, которая никогда не остывала, никогда не утомлялась. Вы говорите, что печатные творения выразили далеко не все стороны этой удивительно богатой души. Совершенно так. Но едва ли не то же самое бывает и со всеми богатыми и чисто-возвышенными натурами. Полагаю, что ни один из великих писателей, и вместе с тем одаренных, как вы говорите, "общечеловеческим достоинством", не мог выказаться, и высказаться вполне в сочинениях своих. Натура все-таки выше художества. В творении, назначенном для печати, человек вольно или невольно принаряживается сочинителем. Сочинитель в памяти чуть ли не актер на сцене. В сочинении все-таки невольно выглядывает сочинитель. В письмах же сам человек более налицо. Художник, разумеется, не убивает человека, но, так сказать, умаляет, стесняет его. Все это говорится о писателях, которые отличаются и великим художеством, и великими внутренними качествами. С писателями средней руки бывает часто напротив. Они, по дарованию своему, когда оно есть, могут высказываться более и вымазывать более, чем натура их выносит. Дарование их, то есть талант, то есть врожденная уловка, есть прикраса, а не красота: это часто блестящее шитье по основе неплотной, быть может и дырявой.
Из бумаг, сообщенных вами, каждая имеет цену и достоинство свое. Но на меня живее всего подействовали письма Батюшкова. Другие будут читать эти письма, а я их слушаю. В них слышится мне знакомый, дружественный голос. На него как будто отзываются и другие сочувственные голоса. В этом унисоне, в этом стройном единогласии сдается мне, что слышу я и свой голос, еще свежий, не притуплённый годами. При этом возрождении минувшего припоминаю себе ближних и себя. Это частое и временное воскресение из мертвых. Да и кто же и здесь, на земле, хотя отчасти, не живет уже загробною жизнью? В жизни каждого таится уже несколько заколоченных гробов.
Где прежний я, цветущий, жизнью полный?2 -
сказал, кажется, Жуковский. Где они? Где оно, это время, которое оставило по себе одни развалины, пепел и могилы? Для людей нового поколения эти развалины, эти могилы и остаются развалинами и могилами. Разве какой-нибудь археолог обратит на них мимоходом одно буквальное внимание: холодно и сухо исследует их и пойдет далее искать других могил. Но если, на долгом пути своем, странник, попутчик товарищей, от которых отстал, которых давно потерял из виду, наткнется в степи на могилу одного из них, эта могила, пепел, в ней хранящийся, мгновенно преобразуются в глазах его в дух и плоть. Эта могила ему родственная: тут часть и его самого погребена. Могила уже не могила, а вечно живущая, вечно нетленная святыня. В виду подобных памятников запоздалый странник умиляется и с каким-то сладостно-грустным благоговением переживает с отжившими для света, но для него еще живыми года уже давно минувшие.
И тут не нужны воспоминания ярко определившиеся, не нужны следы, глубоко впечатлевшиеся в почву. Довольно безделицы, одного слова, одной строки, чтобы вызвать из нее полный образ, всего человека, все минувшее. Любовнику достаточно взглянуть на один засохший цветок, залежавшийся в бумажнике его, чтобы воссоздать мгновенно пред собою всю повесть, всю поэму молодой любви своей. Дружба такой же могучий и волшебный медиум...
<...> В письмах Батюшкова находятся звездочки (на стр. 350 и 361). Эти звездочки в печати то же, что маски лицам, которым предоставляется сохранять инкогнито...
Восстановление имени моего наместо загадочных звездочек нужно и для истории литературы нашей. Оно хорошо объяснит и выставит напоказ, какие были в то время литературные и литераторские отношения, а особенно в нашем кружке. Мы любили и уважали друг друга (потому что без уважения не может быть настоящей, истинной дружбы), но мы и судили друг друга беспристрастно и строго, не по одной литературной деятельности, но и вообще. В этой нелицеприятной, независимой дружбе и была сила и прелесть нашей связи. Мы уже были арзамасцами между собою, когда "Арзамаса" еще и не было. Арзамасское общество служило только оболочкой нашего нравственного братства. Шуточные обряды его, торжественные заседания - все это лежало на втором плане. Не излишне будет сказать, что с приращением общества, как бывает это со всеми подобными обществами, общая связь, растягиваясь, могла частью и ослабнуть: под конец могли в общем итоге оказаться и арзамасцы пришлые, и полуарзамасцы. Но ядро, но сердцевина его сохраняли всегда всю свою первоначальную свежесть, свою коренную, сочную, плодотворную силу.
Напечатанное на странице 358-й письмо неизвестного лица3 к неизвестному лицу есть письмо Батюшкова ко мне. Стихи, разбираемые в нем, мои. "Не помяни грехов юности моея". Я этих стихов и не помянул, т. е. не напечатал: они со многими другими стихотворениями моими лежат в бумагах моих и не торопясь ожидают движения печати.
Стихи, упоминаемые в примечании на той же 358 странице, взяты из куплетов, сочиненных Д. В. Дашковым4. После первого представления "Липецких вод" было устроено в честь Шаховского торжественное празднество, помнится мне, в семействе Бакуниных5. Автора увенчали лавровым венком и читали ему похвальные речи. По этому случаю и написаны Куплеты Дашкова. Иные из них очень забавны. Когда-нибудь можно бы их напечатать, потому что все, относящиеся до комедии "Липецкие воды" и до общества "Арзамас", принадлежит более или менее истории русской литературы. Тут отыщутся некоторые черты и выражения физиономии ее в известное время. Напечатанное в "Сыне Отечества" и упоминаемое в страницах 356 и 357 "Письмо к новейшему Аристофану", то есть к князю Шаховскому, есть тоже произведение арзамасца Чу, то есть Д. В. Дашкова.
Теперь от чисто литературной стороны повернем к политической, также по поводу бумаг Жуковского, и поговорим о братьях Тургеневых. Но оставим это до следующего письма.
На странице 318 (Русский архив, 1875, кн. III) сказано: "Три последние брата (Тургеневы) после 14-го декабря 1825 года принадлежали к числу опальных людей" - и проч. Это не совсем так. Опалы тут не было. Николай Иванович был не в опале, а под приговором верховного уголовного суда. Не явясь к суду после вызова, он должен был, как добровольно не явившийся <...>, нести на себе всю тяжесть обвинений, которые приписывались ему сочленами его по тайному обществу, и, между прочими, если не ошибаюсь, - Пестелем и Рылеевым. Братья Александр и Сергей не принадлежали к обществу. После несчастия брата они сами добровольно отказались от дальнейшей своей служебной деятельности. Сергей Тургенев вскоре потом умер, Александр потом сохранил придворное звание свое. <...>
Император Николай не препятствовал и Жуковскому, человеку, приближенному ко двору и к самому царскому семейству, быть в сношениях с другом своим Николаем Тургеневым и упорно и смело ходатайствовать за него устно и письменно. Тем более не мог он негодовать на двух братьев Тургеневых за то, что они по связям родства и любви не отреклись от несчастного брата своего. В то время рассказывали даже следующее. Вскоре по учреждении следственной комиссии по делам политических обществ Жуковский спрашивал государя: "Нужно ли Николаю Тургеневу, находящемуся за границею, возвратиться в Россию?" Государь отвечал: "Если спрашиваешь меня как частного человека, то скажу: лучше ему не возвращаться". Не помню в точности, слышал ли я этот рассказ от самого Жуковского или от кого другого, а потому и не ручаюсь в достоверности этих слов. Но, по убеждению моему, они не лишены правдоподобия. - А вот другое обстоятельство, которое живо запечатлелось в памяти моей. Жуковский рассказывал мне следующее и читал мне письма, относящиеся к этому делу6. Спустя уже несколько времени Тургенев, по собственному желанию своему, изъявил готовность приехать в Россию и предать себя суду. Он писал о том Жуковскому, который поспешил доложить государю. Император изъявил на то согласие свое. Дело пошло в ход, но по силе вещей, по силе действительности не могло быть доведено до конца. Не состоялось оно, между прочим, и потому, что не только трудно было, но положительно несбыточно, по прошествии нескольких лет, возобновить бывшее следствие и бывший суд. <...>
На той же странице сказано, что Жуковский "имел отраду убедить предержащие власти в политической честности своего друга". Кажется, и это не совсем так. Если под словом честности разуметь в этом случае совершенную невинность, политическую невинность, то нет сомнения, что после убеждения предержащих властей свободное возвращение в Россию Тургенева было бы разрешено; но этого не было и быть не могло. Сам Жуковский в одной докладной записке своей государю пишет: "Прошу на коленях Ваше Императорское Величество оказать мне милость. Смею надеяться, что не прогневаю Вас сею моею просьбою. Не могу не принести ее Вам, ибо не буду иметь покоя душевного, пока не исполню того, что почитаю священнейшею должностию. Государь, снова прошу о Тургеневе; но уже не о его оправдании: если чтение бумаг его не произвело над Вашим Величеством убеждения в пользу его невиновности, то уже он ничем оправдан быть не может". Далее Жуковский просит, по расстроенному здоровью Николая Тургенева, разрешения выехать ему из Англии, климат коей вреден ему, и обеспечить его от опасения преследования. "По воле Вашей, - продолжает Жуковский, - сего преследования быть не может; но наши иностранные миссии сочтут обязанностью не позволять ему иметь свободное пребывание в землях, от влияния их зависящих". Докладная записка, или всеподданнейшее письмо, заключается следующими словами: "Государь, не откажите мне в сей милости. С восхитительным чувством благодарности к Вам, она прольет и ясность, и спокойствие на всю мою жизнь, столь совершенно Вам преданную". Голос дружбы не напрасно ходатайствовал пред государем, с той поры Николай Тургенев мог безопасно жить в Швейцарии, во Франции и везде, где хотел, за границею. Мы привели выписку из прошения Жуковского, чтобы доказать, что если он был убежден в политической невиновности Тургенева, то предержащие власти не разделяли этого убеждения.
Не знаю, о каких оправдательных бумагах Тургенева говорит Жуковский в письме своем к государю; но помню одну оправдательную записку, присланную изгнанником из Англии. В бытности моей в Петербурге был я однажды приглашен князем А. Н. Голицыным вместе с Жуковским, и, вероятно, по указанию Жуковского, на чтение вышеупомянутой записки. Перед чтением князь сказал нам, улыбаясь: "Мы поступаем немного беззаконно, составляя из себя комитет, не разрешенный правительством; но так и быть, приступим к делу". По окончании чтения сказал он: "Cette justification est trop à l'eau de rose" {В этом оправдании слишком много розовой воды (фр.).}. Князь Голицын был человек отменно благоволительный; он вообще любил и поддерживал подчиненных своих. Александра Тургенева уважал он и отличал особенно. Нет сомнения, что он обрадовался бы первой возможности придраться к случаю быть защитником любимого брата любимого им Александра Тургенева; однако же записка не убедила его. По миновении стольких лет, разумеется, не могу помнить полный состав ее; но, по оставшемуся во мне впечатлению, нашел и я, что не была она вполне убедительна. Это была скорее адвокатская речь, более или менее искусно составленная на известную задачу; но многое оставалось в ней неясным и как будто недосказанным. <...>
По стечению каких обстоятельств, неизвестно, но Николай Тургенев был в Петербурге членом тайного политического общества. Если и не был он одним из деятельнейших членов, одним из двигателей его, то сила вещей так сложилась, что должен он был быть одним если не единственным, то главным лицом в этом обществе.
<...> Мы уже заметили выше, что серьезных политических деятелей в обществе почти не оказывалось. Тургенев, может быть, и сам был не чужд некоторых умозрительных начал западной конституционной идеологии: но в нем, хотя он и мало жил в России и мало знал се практически, билась живая народная струя. Он страстно любил Россию и страстно ненавидел крепостное состояние. Равнодушие или по крайней мере не довольно горячее участие членов общества в оживотворении этого вопроса, вероятно, открыло глаза Тургеневу, а открывши их, мог он убедиться, что и это общество, и все его замыслы и разглагольствия ни к чему хорошему и путному повести не могут.
Вот что, между прочим, по этому поводу говорил Жуковский в одной из защитительных своих докладных записок на высочайшее имя в пользу Тургенева (ибо он был точно адвокатом его пред судом государя).
"По его мнению (т. е. Тургенева), которое и мне было давно известно, освобождение крестьян в России может быть с успехом произведено только верховною властью самодержца. Он имел мысли свободные, но в то же время имел ум образованный. Он любил конституцию в Англии и в Америке и знал ее невозможность в России. Республику же везде почитал химерою. Вступив в него (в общество), он не надеялся никакой обширной пользы, ибо знал, из каких членов было оно составлено: но счел должностью вступить в него, надеясь хотя несколько быть полезным, особенно в отношении к цели своей, то есть к освобождению крестьян. Но скоро увидел он, что общество не имело никакого дела и что члены, согласившись с ним в главном его мнении, то есть в необходимости отпустить крепостных людей на волю, не исполняли сего на самом деле. Это совершенно его к обществу охладило. И во всю бытность свою членом он находился не более пяти раз на так называемых совещаниях, в коих говорено было не о чем ином, как только о том, как бы придумать для общества какое-нибудь дело. Сии разговоры из частных, то есть относительных к обществу, обыкновенно обращались в общие, то есть в разговоры о том, что в то время делалось в России, и тому подобное".
Далее Жуковский говорит в той же записке:
"Если он был признаваем одним из главных, по всеобщему к нему уважению, то еще не значит, чтобы он был главным действователем общества. На это нет доказательств"7.
<...> Жуковский гораздо короче знал Николая Тургенева. Все защитительные соображения, приводимые им в записках своих, вероятно, сообщены были ему самим Тургеневым. Принимать ли все сказанное на веру или подвергать беспристрастному и строгому исследованию и анализу, не входит в нашу настоящую задачу. Могу только от себя прибавить, что, по моему убеждению, Тургенев был в полном смысле честный и правдивый человек: но все же был он пред судом виновен: виновен и пред нравственным судом. <...>
Я здесь несколько распространился в общих и частных соображениях, во-первых, потому, что такая за мною водится привычка и слабость; а во-вторых, потому, что мне казалось нужным сказать при случае мнение мое в спорном и несколько загадочном деле.
К событиям и лицам более или менее историческим нужно, по мнению моему, приступать и с историческою правдивостью и точностью. Сохрани Боже легкомысленно клепать и добровольно наводить тени на них; но нехорошо и раскрашивать историю и лица ее идеализировать; тем более что, возвышая иных не в меру, можно тем самым понижать других несправедливо. История должна быть беспристрастною и строгою возмездницею за дела и слова каждого, а не присяжным обвинителем и не присяжным защитником.
Жуковский недолго был в Париже: всего, кажется, недель шесть1. Не за весельем туда он ездил и не на радость туда приехал2. Ему нужно было там ознакомиться с книжными хранилищами, с некоторыми учеными и учебными учреждениями и закупить книги и другие специальные пособия для предстоящих ему педагогических занятий. Он был уже хорошо образован, ум его был обогащен сведениями, но он хотел еще практически доучиться, чтобы правильно, добросовестно и с полною пользою руководствовать учением, которое возложено было на ответственность его. Собственные труды его, в это, так сказать, приготовительное время, изумительны. Сколько написал он, сколько начертал планов, карт, конспектов, таблиц исторических, географических, хронологических!3 Бывало, придешь к нему в Петербурге: он за книгою и делает выписки, с карандашом, кистью или циркулем, и чертит, и малюет историко-географические картины, и так далее. Подвиг, терпение и усидчивость поистине не нашего времени, а бенедиктинские. Он наработал столько, что из всех работ его можно составить обширный педагогический архив. В эти годы вся поэзия жизни сосредоточилась, углубилась в эти таблицы. Недаром же он когда-то сказал:
Поэзия есть добродетель!4
Сама жизнь его была вполне выражением этого стиха. Зиму 1826 года провел он, по болезни, в Дрездене. С ним были братья Тургеневы, Александр и Сергей5. Сей последний страдал уже душевною болезнью, развившейся в нем от скорби вследствие несчастной участи, постигшей брата его, Николая. Все трое, в мае 1827 года, отправились в Париж, где Сергей вскоре и умер6.
Связь Жуковского с семейством Тургеневых заключена была еще в ранней молодости. Беспечно и счастливо прожили они годы ея. Все, казалось, благоприятствовало им: успехи шли к ним навстречу, и они были достойны этих успехов. Вдруг разразилась гроза. В глазах Жуковского опалила и сшибла она трех братьев, трех друзей его. Один осужден законами и в изгнании. Другой умирает пораженный скорбью, по почти бессознательною жертвою этой скорби. Третий, Александр, нежно любящий братьев своих, хоронит одного и, по обстоятельствам служебным и политическим, не может ехать на свидание с оставшимся братом, который, сверх горести утраты, мог себя еще попрекать, что он был невольною причиною смерти любимого брата. Жуковский остается один сострадателем, опорою и охраною несчастных друзей своих.
В письмах своих к императрице Александре Феодоровне он живо и подробно описывает тяжкое положение свое. Он не скрывает близких и глубоких связей, соединяющих его с Тургеневыми7. И должно заметить: делает он это не спустя несколько лет, а, так сказать, по горячим следам, в такое время, когда неприятные впечатления 14-го декабря и обстоятельств с ними связанных могли быть еще живее. И все это пишет он не стесняясь, ничего не утаивая, а просто от избытка сердца и потому, что он знает свойства и душу той, к которой он пишет. Вообще переписка Жуковского с императрицею и государем, когда время позволит ей явиться в свет, внесет богатый вклад если не в официальные, то в личные и нравственные летописи наши. "Несть бо тайно еже не явится". Когда придет пора этому явлению и то, что пока еще почти современно, перейдет в область исторической давности, официальный Жуковский не постыдит Жуковского-поэта. Душа его осталась чиста и в том, и в другом звании. Пока можно сказать утвердительно, что никто не имел повода жаловаться на него, а что многим сделал он много добра. Разумеется, в новом положении своем Жуковский мог изредка иметь и темные минуты. Но когда же и где и с кем бывают вечно ясные дни? Особенно такие минуты могли падать на долю Жуковского в среде, в которую нечаянно был он вдвинут судьбою. Впрочем, не все тут было делом судьбы или случайности. Призваньем своим на новую дорогу Жуковский обязан был первоначально себе, то есть личным своим нравственным заслугам, дружбе и уважению к нему Карамзина и полному доверию царского семейства к Карамзину. Как бы то ни было, он долго, если не всегда, оставался новичком в среде, определившей ему место при себе. Он вовсе не был честолюбив, в обыкновенном значении этого слова. Он и при дворе все еще был "Белева мирный житель"8. От него все еще пахло, чтобы не сказать благоухало, сельскою элегией, которою он начал свое поэтическое поприще. Но со всем тем он был щекотлив, иногда мнителен: он был цветок "не тронь меня"; он иногда приходил в смущение от малейшего дуновения, которое казалось ему неблагоприятным, именно потому, что он не родился в той среде, которая окружала и обнимала его, и что он был в ней пришлый и, так сказать, чужеземец. Он, для охранения личного достоинства своего, бывал до раздражительности чувствителен, взыскателен, может быть, иногда и некстати. Переписка его в свое время все это выскажет и обнаружит. Но, между тем, и докажет она, что все эти маленькие смущения были мимо