Главная » Книги

Жуковский Василий Андреевич - В.А. Жуковский в воспоминаниях современников, Страница 7

Жуковский Василий Андреевич - В.А. Жуковский в воспоминаниях современников



ед нею на колени и с горькими слезами положила к ее ногам малютку. Бабушка взяла его на руки, целовала, крестила и также плакала. С этих пор маленький Васинька сделался любимцем всей семьи. Бабушка часто спрашивала: "Варинька, где же твой крестник? Что так долго не несут его к нам?" У Васиньки была кормилица, мамушка, нянюшка, - одним словом, он пользовался всеми правами сына, и бабушка так любила его, что почти всегда хотела иметь его на глазах. Года через три матушка моя вышла замуж за Петра Николаевича Юшкова, и Васинька остался единственным утешением Марьи Григорьевны и всего бунинского дома. Он вырастал красавцем, добронравным и умным ребенком. Марья Григорьевна не любила отпускать его надолго от себя, потому что мать его хотя и страстно его любила, но была с ним очень строга и беспрестанно его бранила и ворчала на него. Привычку эту она сохранила во всю жизнь свою. Марья же Григорьевна не была ласкова, но снисходительна. Не балуя детей, она позволяла им все невинные их удовольствия в своем присутствии и даже показывала, будто принимает в них участие.
   В 1786 году все семейство Буниных, вместе с Петром Николаевичем Юшковым и Варварой Афанасьевной, отправилось пятого июля в Москву для первых родов Варвары Афанасьевны. Поехали на Тулу на своих лошадях и с огромным обозом, как тогда водилось. Но, отъехав только 30 верст, принуждены были остановиться по причине болезни Варвары Афанасьевны. Она задолго до срока, шестого июля, родила маленькую девочку, возле большой дороги, в плетневом сарае. Эта девочка, слабая, хилая, не могла доставить никакой радости родителям - ежеминутно ожидали ее смерти. Однако вышло не так. Бедная, слабая малютка пережила всех. Эта девочка была - я! Марья Григорьевна взяла на свое попечение жалкую внучку. Об этом я упоминаю для того, чтобы сказать вам, почему я сделалась товарищем детства нашего Жуковского.
   Дав матушке моей несколько оправиться, вместо того, чтобы ехать в Москву, все возвратились в Мишенское.
   Бабушкины попечения обо мне были совершенно успешны; я росла и крепчала. Родители мои не нуждались во мне. Через 11 месяцев после моего рождения Бог дал им другую дочку, потом третью и четвертую, и - все хорошенькие, миленькие5. Я же осталась бабушкиной дочкой, товарищем Жуковского, который очень любил меня, часто приходил ко мне в горницу и, когда меня укачивали (потому что тогда маленьких детей еще укачивали), просил, чтоб его положили ко мне в колыбель, и засыпал возле меня. По утрам же меня приносили в его горницу, чтобы разбудить его, и также клали в его кроватку. Разумеется, этого я не могу помнить, но он помнил это и называл меня своею одно-колыбельницей6, даже незадолго до своей кончины писал ко мне, припоминая, как мы качались в одной колыбели.
   Он вырос прекрасным, милым, добрым ребенком. Все любили его без памяти. Для старших он был любимым сыном, а для младших - любимым братом. В нашем семействе было много девочек, а мальчик был только один он. [Он был строен и ловок; большие карие глаза блистали умом из-под длинных черных ресниц; черные брови были как нарисованы на возвышенном челе; белое его личико оживлялось свежим румянцем; густые, длинные черные волосы грациозно вились по плечам; улыбка его была приятна, выражение лица умно и добродушно; во взгляде заметна была, даже и в детстве, какая-то мечтательность. Он был прекрасен, и никто не мог отказать ему в любви, при первой встрече. Таков он остался и в юности!]7
   По прошествии шестилетнего срока тетушки мои возвращались из Кяхты. Так как в Мишенское приезжали часто многие родные и друзья, то Афанасий Иванович очистил флигель для приезжающих (там поместился также и Андрей Григорьевич Жуковский), а сам перешел в большой дом. Из комнаты Елизаветы Дементьевны была только одна дверь, которая отворялась в девичью. Не знаю, почему образ Боголюбския Богоматери принесен был из церкви и поставлен в горнице Елизаветы Дементьевны прямо против двери. Она ушла куда-то по хозяйству, оставив дверь отворенною. Девушки все ушли обедать, и девичья опустела. Маленький пятилетний Жуковский, найдя где-то кусок мелу, уселся в девичьей на полу и принялся срисовывать образ, стоявший в горнице его матери. Никто этого не видал. Конча свою работу, он пришел в гостиную и стал возле бабушки. Скоро возвратились девушки, и всех объял священный ужас, когда увидели на полу изображение иконы. В гостиную вошла моя мамушка, творя молитву и крестясь. Она объявила бабушке, что совершилось великое чудо: что дверь из комнаты Елизаветы Дементьевны была отворена, что в эту дверь икона Пресвятой Владычицы отразилась на полу в девичьей. Никто не смел входить; все стояли прижавшись к стенам. Маленький плутишка не говорил ни слова; но, улыбаясь, выслушал этот рассказ. Бабушка, бывши истинно благочестива, но нисколько не суеверна, взяла мальчика за руку и вместе с ним пошла посмотреть на это чудо. Все девушки стояли в благоговейном молчании и смотрели на меловой рисунок, конечно, очень неискусный, но все-таки похожий на ту икону, с которой был снимок. Хотя бабушка и не ожидала такой удали от маленького мальчика, но тотчас смекнула, в чем было дело, видя его плутовскую улыбку. "Васинька! - спросила она, - не знаешь ли ты, кто нарисовал этот образ?" - "Это я! - вскричал Васинька, - вот и мел, которым я рисовал его", - и вытащил из кармана кусок мела. "Хорошо, - сказала бабушка, - но ты лучше рисуй карандашом на бумаге, а не мелом на полу, мел скоро стирается!" - и дала ему карандаш и лист бумаги. Васинька уселся рисовать. Все перестали благоговеть перед чудом, но дивились искусству маленького художника. Меловое изображение иконы, к сожалению артиста, поспешили смыть с пола, чтобы не попирать ногами святыни.
   Оспу натуральную - тогда еще не было известно вакцины - мне прививали вместе с Жуковским. На мне она была очень сильна, а к нему не принялась, хотя во все время моей болезни он приходил ко мне очень часто и трогал меня. Замечательно, что на нем никогда не было оспы, хотя ему прививали несколько раз и натуральную, и потом вакцину.
   Когда Жуковскому минуло 6 лет, дедушка Афанасий Иванович выписал для него из Москвы учителя-немца. Звали его Еким Иванович8, а фамилии не знаю. Немца этого вместе с его питомцем поместили во флигеле, где было семь комнат. По счастию, в том же флигеле жил и Андрей Григорьевич, который мог слышать все, что происходило у немца. Еким Иванович имел страсть к музыке совсем особенного рода. Он любил чириканье кузнечиков. С помощью дворовых ребятишек ему удалось наловить множество этих редких птичек, для которых вместо клеток он поделал очень затейливые карточные домики и увешал ими все окна классной комнаты. А в этой комнате было четыре окна. Бедный Андрей Григорьевич, который в самом деле был музыкант, принужден был слушать неумолкаемое трещанье кузнечиков; но вместе с тем он часто слышал грубую брань сердитого Екима Ивановича, хлопанье по рукам линейкой и горький плач бедного мальчика. Однажды этот тройной шум был так велик, что Андрей Григорьевич, не могши дале терпеть, пошел в комнату учителя, которого нашел в ужасном гневе. Он даже не обращал внимания на песни своих любимцев и осыпал бранью своего ученика, поставленного голыми коленами на горох. Бедный мальчик, держа в руках немецкую книжку, обливался слезами. "Что такое сделал Васинька?" - спросил Андрей Григорьевич. "Он не учил свой урок и все глядя на моя кузнечик", - отвечал немец, готовя розгу. "Простите его, Еким Иванович, - он еще так мал! И ваши кузнечики его развлекают. Бедняжка не привык к таким строгим наказаниям, - он всегда был окружен нежною любовью и ласками". - "Да, да, избалован мальчик", - сказал Еким Иванович, кладя в сторону розгу и притворяясь, что прощает. Но едва вышел из классной комнаты Андрей Григорьевич, как крик, брань и плач возобновились и Васиньку опять поставили на колени. Тогда Андрей Григорьевич пошел с жалобой на учителя к Марье Григорьевне, потому что Афанасья Ивановича все несколько боялись: он был строг, хотя очень добр и справедлив. Марья Григорьевна не теряя ни минуты пошла во флигель и нашла своего любимца стоящего на коленах на горохе, а учителя в страшном бешенстве, готовящегося его сечь. Расспросив, в чем состояло дело, бабушка узнала, что Васинька в отсутствие учителя полюбопытствовал посмотреть один из карточных домиков, в которых сидели пара кузнечиков. Он взобрался на окно, чтобы достать домик, привешенный к верху, рванул его неосторожно, и - домик рассыпался, а кузнечики выпрыгнули в открытое окно. Вот что было причиной гнева грозного Екима Ивановича. Бабушка увела с собою Васиньку, рассказала всю историю дедушке и убедила его, что Васинька еще слишком мал, чтобы выписывать для него немцев-учителей. Всех кузнечиков выпустили на волю, а Екима Ивановича посадили в кибитку и отправили в Москву, к тому самому портному, у которого он был подмастерьем. Пока Андрей Григорьевич сам учил его русской грамоте.
   Все семейство имело обыкновение ездить на зиму в Москву и возвращаться в деревню по последнему зимнему пути. Мишенское было всегдашнею резиденцией дедушки, хотя он имел многие деревни гораздо выгоднейшие, особенно в Орловской губернии. Но Мишенское предпочиталось как по прекрасному его местоположению, так и по соседству города, от которого оно только в трех верстах. Ежегодная поездка в Москву была отменена, кажется, потому, что дедушка определился на какую-то должность в Туле, где также служили два зятя его: Николай Иванович Вельяминов, женатый на одной из старших дочерей, Наталье Афанасьевне, но в то время уже вдовый, и отец мой, Петр Николаевич Юшков. Вместо Москвы поехали в Тулу.
   Наталья Афанасьевна имела трех дочерей: Авдотью, которая была уже не совсем маленькая; Марья была старше Жуковского двумя годами, Авдотья же годом его моложе. Но меньшая, Анна, осталась шести недель после матери, и бабушка взяла ее к себе. Таким образом, нас было трое детей у бабушки.
   В Туле был пансион, содержимый очень хорошим человеком: Христофором Филипповичем Роде. Жуковского стали посылать в этот пансион, сначала как полупансионера; там он учился с мальчиками лучших семейств Тулы и ее окрестностей. Но, будучи еще так мал, не думаю, чтобы он выучился многому. К нему также ходил учитель народного училища Феофилакт Гаврилович Покровский, человек замечательный своими познаниями в науках и литературе. [Он посылал свои статьи в выходивший тогда в Москве журнал под названием "Приятное и полезное препровождение времени"9 и называл себя "Пустынником горы Алаунской", живущим при подошве горы Утлы.] Это народное училище было посещаемо не только мальчиками низшего сословия, но всеми детьми лучших семейств. Гимназии тогда еще не было.
   Через год после нашего водворения в Туле Афанасий Иванович от сильной простуды впал в презлую чахотку и скончался (в марте 1791 г.). Во время болезни своей он сделал духовное завещание, в котором назначил все части своего имения дочерям, предоставив супруге пользоваться всем по смерть, но с тем, чтобы она не могла ничего ни продать, ни заложить. По всей справедливости, он был обязан обеспечить жену, которая продала свою приданую деревню в Пензенской губернии, чтобы доставить мужу возможность приобресть имение выгоднейшее, которое он купил на свое имя. Жуковскому же и матери его Афанасий Иванович не назначил ничего, а, позвав Марью Григорьевну, сказал: "Барыня! (он так всегда называл ее) для этих несчастных я не сделал ничего; но поручаю их тебе". Эта умная, великодушная, добродетельная женщина, имевшая такое влияние на судьбу Жуковского, вполне заслуживала такую неограниченную доверенность. Она обняла рыдающую Елизавету Дементьевну и сказала: "Будь совершенно спокоен на их счет. С Лизаветой я никогда не расстанусь, а Васинька будет моим сыном". Это обещание, данное у смертного одра, было свято исполнено. Все эти подробности я несколько раз слышала от Елизаветы Дементьевны.
   Афанасий Иванович скончался в конце марта месяца (1791 г.). Он погребен в Мишенском, возле предков своих, в особой часовне, построенной на том месте, где прежде была церковь.
   К шести неделям, в самом начале весны, бабушка поехала в Мишенское. Она взяла с собой Елизавету Дементьевну, Жуковского, самую старшую дочь свою, Алымову (которая по возвращении из Сибири разошлась с мужем и жила у матери), маленькую свою внучку Вельяминову и меня. Катерина Афанасьевна осталась в Туле, у моей матушки.
   По дедушке была отправляема ежедневно годовая служба за упокой. Я с Жуковским, вместе с бабушкой, ходили всякий день к обедне. На царских дверях нашей церкви, довольно низко, есть резной херувим. После Херувимской песни, когда затворяют царские двери, Жуковский поставил себе долгом целовать этого херувима в обе полные, розовые щечки и меня водил с собой.
   Осенью 1791 года бабушка со всем семейством возвратилась в Тулу, в тот же дом, в котором скончался дедушка. Дом был нанят на три года. Жуковский был не только любимцем бабушки, но и всего семейства. А мы, девочки, младшие его, не только его любили, но и повиновались ему во всем. Мать обожала его, но не могла видеть без того, чтобы не бранить его, и это продолжалось во всю жизнь ее. Жуковский всегда молча и почтительно выслушивал эту брань, по большей части несправедливую. Бабушка же, всегда кроткая со всеми, была с ним ласкова и снисходительна ко всем его детским затеям. Не говорю: шалостям; мне кажется, что шалостей он никаких не делал. Она всегда говорила: "Анюту (т. е. меня) все считают моей любимицей, и не диковинка, что я люблю ее больше прочих детей, - она с минуты своего рождения на моих руках, (другая Анюта, Вельяминова, была отдана тетке Алымовой, которая была бездетна); но я не решу, кого я люблю больше, - Васю или ее? Если бы мой сын, Иван Афанасьевич, был жив, и того я не могла бы любить больше Васи".
   А как было не любить его! Он был умный, добрый, прекрасный, терпеливый, кроткий, послушный мальчик.
   Возвратись в Тулу, бабушка поместила Жуковского в пансион Роде уже полным пансионером. Его привозили домой в субботу, после обеда, а в пансион отвозили обратно в понедельник поутру. Всякое воскресенье бабушка давала Жуковскому и мне по десяти копеек медью. Он отдавал свои деньги мне под сохранение и приказывал, чтоб без его позволения я не тратила и своих. Я не смела ослушаться, да, правду сказать, еще и не умела тратить.
   Когда кончился год траура по дедушке, самая младшая из дочерей бабушкиных, Екатерина Афанасьевна, вышла (1792 г.) замуж за Андрея Ивановича Протасова. Он имел очень небольшое состояние10, почему Марья Григорьевна и сочла нужным отдать Екатерине Афанасьевне назначенную ей часть отцовского имения. Но, отделяя одну из дочерей, ей казалось несправедливым удерживать имение прочих детей. Итак, дети Вельяминовы, бывшие еще в опеке у отца, получили свою часть, Авдотья Афанасьевна Алымова свою часть; одна моя матушка не взяла Мишенского, назначенного ей. Батюшка (Юшков) был достаточен и не хотел лишать бабушку той деревни, которую она любила и где привыкла жить. Бабушка назначила очень ничтожный доход для себя, с каждой части по 300 рублей; одна моя матушка, как следует, была исключена от этого налога, потому что не взяла своей части из имения, хотя батюшка охотно был готов давать теще то же, что другие. Он содержал Мишенское, будущую собственность жены, в таком же точно виде, как оно было при Афанасье Ивановиче. Эта деревня, ничтожным своим доходом, не только не могла поддерживать всех строений, оранжерей, прудов, сажалок, но даже не могла прокормить огромную дворню, находившуюся при ней. Раздав имение детям, бабушка требовала, чтобы каждая часть выплатила по 2500 руб. Жуковскому и его матери. Батюшка (Юшков) наравне с прочими выплатил свою долю, что составило капитал в 10 000 рублей, который был отдан Елизавете Дементьевне. Она несколько увеличила его, потому что все содержание Жуковского бабушка взяла на себя. Тогда этот капитал значил что-нибудь, потому что ассигнационный рубль считался на серебро, как теперь; но когда ассигнация упала и серебряный рубль стоил четыре рубля ассигнациями, тогда капитал Жуковского, хотя удвоенный, делался ничтожным, а бабушка не имела уже средств пособить беде. Когда все эти деньги попались в руки Жуковскому, он скоро их истратил11. Он умел только сберегать те медные гривны, которые нам давались по воскресеньям, но и то только до поры до времени. И что же он делал на эти копейки?
   По прошествии четырех недель у нас собиралось общей нашей суммы целых восемь гривен. Серебра тогда было очень мало в ходу; по крайней мере, я видала у бабушки в кошельке только тогда серебряные деньги, когда она играла в вист. На всякий же другой расход употреблялась или медь, или ассигнации. Тогда все было дешево. Жуковский на сбереженные нами восемь гривен мог купить много орехов, простых и грецких, и церковных свечек желтого воска. Он очень искусно и осторожно разнимал ореховую скорлупу и наливал ее воском, вставлял светильню и иллюминовал все мои деревянные крепости, города и замки очень великолепно. Не гуляли также мои игрушечные сервизы. Все тарелки и блюдечки наполняла Елизавета Дементьевна вареньем и разными лакомствами. Такие праздники давались по воскресеньям. Жуковский приглашал на них из пансиона любимых товарищей, а бабушка, увидя, какое употребление мы делаем из наших денег, удвоила нашу пенсию, так что всякие две недели мы могли давать праздники. Слава об этих праздниках разнеслась между всеми тульскими ребятишками, и многие очень желали быть приглашенными, между прочим, два сына Афанасья Ивановича Игнатьева. Они не были пансионскими товарищами Жуковского и очень редко с ним видались.
   Однажды в воскресенье утром они пришли к Жуковскому, в надежде быть приглашенными на вечер. Бабушки не было дома, и Жуковский принял гостей в бабушкиной спальне, где была и я. Там стояла кровать с завесом. Игнатьевы были очень резвые мальчики и подняли ужасный крик, шум, стук, беготню, возню... Один из них зацепился за меня, смотревшую на них разиня рот, и закричал: "Зачем здесь эта девчонка? Вон ее! Мы ее прибьем!" - и сунулись ко мне, грозя мне кулаками. Я бросилась к Жуковскому, крича: "Васинька, не давайте меня!" Я всегда говорила ему "вы". Он оттолкнул забияк и грозно им сказал: "Я не допущу бить Анюту!" Потом, взяв меня на руки, посадил на бабушкину кровать и закрыл завесом, подоткнув его под пуховик. Я дрожала и плакала, а шалуны хохотали; но Жуковский был очень серьезен. "Так вот что! - сказал один из Игнатьевых, - пусть она будет крепость, мы станем брать ее приступом!" - "А я буду защищать ее", - сказал Жуковский и, взяв линейку, стал с нею, как с ружьем, возле крепости. Гарнизон был вдвое малочисленнее, но лучше вооружен. Нападающие не имели другого оружия, кроме своих кулачишек, которыми они совались к крепости, и были всякий раз отражаемы энергическими ударами линейки. Мальчики орали во все горло, я пищала: "Васинька, они и вас прибьют! Прогоните их, не давайте меня!" Молчал один Жуковский, chevalier sans peur et sans reproche {рыцарь без страха и упрека (фр.).}. Наконец этот шум был услышан Елизаветой Дементьевной и моей мамушкой. Они взошли, и появление взрослых особ в одно мгновение прекратило бой. Игнатьевых не только не пригласили на вечер, но прогнали из дома. С тех пор я никогда их не встречала и даже ничего об них не слыхала. Живы ли они - бывшие тогда шалуны-ребятишки, а теперь дряхлые старики?..
   Так жили мы, пока не вышел срок нанятому в Туле дому. Весною переезжали в деревню, а осенью возвращались в Тулу. Жуковский всегда был с нами. В Мишенское летом всегда съезжалось большое общество родных и друзей. Тогда Мишенское было не таково, как теперь. Тогда был огромный дом с флигелями, оранжереи, теплицы, сажалки, пруды; и хотя строение все было деревянное, но при тогдашнем неразделенном имении содержалось в порядке. Теперь все это исчезло. Строение сгнило и развалилось; пруды, сорвав плотины, ушли; сажалки поросли камышом. При моем маленьком состоянии я не могу исправить всего этого - и на что, для кого? Я живу совершенно одна, под скромною соломенною кровлей, близ родных моих, готовая скоро соединиться с милыми сердцу. Мишенское все еще прекрасно своим местоположением, а для меня имеет двойную прелесть своими воспоминаниями. Церковь, где мы вместе молились; роща и сад, где мы гуляли вместе, любимый его ключ Гремячий и, наконец, холм, на котором было переведено первое его стихотворение "Сельское кладбище"12, вышедшее в свет.
   Этот холм сохранил название "Греева элегия".
  
   Поля, холмы родные,
   Родного неба милый свет,
   Знакомые потоки,
   Златые игры первых лет
   И первых лет уроки -
   Что вашу прелесть заменит?13
  
   Дядя мой Николай Иванович Вельяминов оставил вице-губернаторскую должность в Туле и уехал в Петербург, оставив двух старших дочерей с гувернанткою у бабушки под надзором тетки Авдотьи Афанасьевны Алымовой. Жуковский очень подружился с моими кузинами, особливо с Марией Николаевной; но я им не только не завидовала, а, напротив, вместе с ним обожала старшую кузину; удивлялась, однако, их жадности и тому, что для Авдотьи Николаевны самою приятною забавою было бегать и драться с Жуковским, чем она часто ему надоедала. Бабушка моя в эту осень не поехала в Тулу; но матушка моя, приезжавшая всякое лето в Мишенское, возвращаясь в Тулу, увезла с собою Жуковского, для продолжения наук. Мы прожили в деревне и не видали Жуковского до следующего лета, когда матушка привезла его к нам на вакацию. Но и это время не было для него потеряно. С матушкой приехал первый учитель тульского училища, Феофилакт Гаврилович Покровский, который, по мере наших возрастов, учил всех нас чему следовало, Жуковского, кузин моих, родных сестер и меня.
   В конце лета матушка уехала, взяв с собою Жуковского и учителя. Но как матушка также взяла гувернантку для сестер, то бабушка сочла лучшим отвезти меня к родителям, чтоб я вырастала не совсем чужою моему семейству. Тетка моя Алымова осталась в Мишенском с кузинами, а в Тулу отправились бабушка, Елизавета Дементьевна (для свидания с сыном) и я.
   Так кончился первый период моей жизни. Мне бы не следовало говорить так много о себе; но все, что случилось в первые годы моего детства, так тесно связано с воспоминанием о Жуковском, что непременно приходится говорить и о себе. Вы, любезный князь, делая извлечение из моих писем, выгородите меня елико возможно. Уж вы лучше меня с этим сладите. Пока прощайте. В следующем письме опишу вам жизнь нашу в Туле, в доме моих родителей.
  

II

  
   Мы подъехали к батюшкиному (то есть Юшкова) дому во время обеда. Все семейство сидело за столом. Мне было тогда семь лет с половиною, и меня, маленькую девочку, в одну минуту вынули на руках из возка. Я влетела в столовую и начала отпускать книксен перед матушкою, которая, не будучи предупреждена о скором бабушкином приезде, очень испугалась, увидя меня одну, и вместо того, чтобы поцеловать, она оттолкнула меня и побежала на крыльцо, чтоб узнать, что сделалось с бабушкою. Старушка в это время выгружалась из возка. Оробев от неласковой встречи, я пошла уже гораздо тише к батюшке, но и он, сказав мне: "После, Анюта!" - бросился вслед за матушкой. Незнакомая мне старушка-гувернантка, видя мое горестное недоумение, сказала: "Venez ici, ma chère enfant!" {Иди сюда, мой милый ребенок! (фр.).} - и хотела посадить меня к сестрам моим. Но и те встретили меня недружелюбно. Катенька была еще мала - о ней и речи нет, - Машенька и Дуняша были дружны между собою. Матушка сказала Машеньке: "Вот скоро приедет сестра ваша, Анюта: ты с ней почти одних лет и должна быть дружна с старшей сестрой" (она была моложе меня на одиннадцать месяцев). Услыша это, Машенька в слезах пришла к Дуняше и говорила: "Как нам быть? маменька приказала мне быть дружной с сестрицей, уж нельзя мне быть дружною с тобой!" И они положили быть тайными друзьями. Вот причина такой холодной встречи, которую, впрочем, я и ожидала, потому что, провожая меня из бабушкина дома, все женщины и девушки очень плакали и говорили: "Как-то дитя наше будет жить в чужом доме... (у родителей-то!) Там никто ее любить не будет".
   Вот я и явилась к отцу и матери с убеждением, что ни они и никто меня не будет любить, потому что я в чужом доме. Однако я очень любила батюшку и матушку, особливо последнюю, хотя очень ее боялась, потому что она никогда не приласкала меня.
   Приезд наш взбаламутил всех; все вскочили из-за стола, кроме гувернантки и детей. Вошед, я видела, что за столом сидело много, но кто тут был, не успела рассмотреть. Когда, вместе с приезжими, все возвратились в столовую, я увидела, что тут был Жуковский (он выбегал также на встречу бабушки и Елизаветы Дементьевны), и сердце мое запрыгало от радости. Батюшка и матушка меня поцеловали, а я бросилась на шею Жуковскому, восклицая: "Васинька, Васинька!" - и сдерживаемые слезы полились рекой. Он терпеть не мог, чтоб я целовала его, но на этот раз допустил обнять себя. Мне поставили прибор между ним и батюшкой, и, сидя возле него, я не считала себя с чужими.
   Как пансион г. Роде уже более не существовал, то Жуковский ходил в училище, где главным преподавателем был Феофилакт Гаврилович Покровский, который, окончив класс, приходил давать к нам уроки - русского языка, истории, географии, арифметики. Жуковский тут повторял слышанное в классе, а французскому и немецкому языкам учился вместе с нами у нашей гувернантки. Бабушка недолго пробыла в Туле. У нас в доме был, следовательно, настоящий пансион. Было множество детей: нас четыре сестры, Жуковский, две маленькие девочки, Павлова и Голубкова, дочь тульского полицмейстера, мальчик наших лет, приходивший учиться с нами, Риккер, сын нашего доктора, и еще три совершенно взрослых девушки, лет по 17, наша родственница Бунина14, воспитанница гувернантки Рикка и бедная дворянка Сергеева, которая впоследствии была за книгопродавцем Аноховым (всего 16 человек). Все эти три девицы познаниями своими не превосходили нас, маленьких девочек.
   В это лето в Мишенское ездила матушка одна, а нас оставляла с гувернанткою в Туле. На следующую зиму (1794-95 г.) бабушка обещала приехать погостить у матушки, и Жуковский к ее приезду готовил великий праздник. Но, увы, гривенная пенсия, производимая нам каждое воскресенье бабушкою, была прекращена! Денег у нас не было, а Жуковскому они были нужны для приведения в действо всех затей. По приезде своем бабушка пожаловала нам, т. е. Жуковскому и мне, по полтора рубля медью. Разумеется, я отдала мои деньги Жуковскому, который на этот раз был министром финансов и внутренних дел. И куда же употребил он нашу казну? - Накупил уже не грецких и не каленых орехов для делания плошек, а золотой, серебряной и других разноцветных бумажек, которые казались ему нужными для всяких костюмов - правда, не очень затейливых. Жуковский сочинил трагедию "Камилл, или Освобожденный Рим", которую мы должны были выучить. Разумеется, он сам взял роль Камилла и огородил себе шлем из золотой бумаги, который моя матушка помогла ему украсить страусовыми перьями. Из серебряной бумаги кое-как слепили что-то похожее на панцирь, надетый сверх его курточки. У него была маленькая сабля вместо боевого меча в правой руке, в левой пика, обвитая разноцветною бумагой, с золотым наконечником, и лук! За плечами же висел колчан со стрелами. Матушка моя, убиравшая Камилла, никак не согласилась спрятать под шлем его прекрасные волосы, которыми всегда любовались, но рассыпала их по плечам, и маленький Камилл был прелестен! Я была консул Люций Мнестор. Сестра Марья Петровна была вестник Лентул. Все прочие были сенаторы, Patres conscripti. Костюмы наши были все одинаковы и довольно оригинальны: на головах бумажные шапочки, на самих нас белые сорочки, надетые сверх платьев, ничем не подпоясанные, из широких лент перевязи через плечи и распущенные шалевые платки вместо мантий, собранные у всех и всяких цветов.
   О сюжете трагедии говорить нечего, и я не очень помню ее ход; но памятно мне только, что я сидела в большом курульном кресле, на президентском месте, окруженная сенаторами, сидевшими на стульях, ничьи ножки не доставали до полу, и маленькую Катеньку насилу уговорили, чтоб она ими не болтала. Сцена была устроена в зале; вместо кулис были поставлены ширмы и стулья. Но, увы, негде было повесить завес. Освещение же состояло уже не из церковных свечек, а из обыкновенных свечей. С каждого приходящего зрителя, исключая мамушек, нянюшек, сенных краевых девушек и прислуги, взималось по 10 копеек, потому что после спектакля Жуковский хотел угостить актеров. Этот спектакль был сюрпризом для бабушки. Прежде всего нас усадили по местам; потом вошли зрители, которых было человек десять. Я, консул Люций Мнестор, сказала какую-то речь сенаторам о жалком состоянии Рима и о необходимости заплатить Бренну дань; но, прежде нежели почтенные сенаторы успели пролепетать свое мнение, влетел Камилл с обнаженным мечом и в гневе объявил, что не соглашается ни на какие постыдные условия и сейчас идет сражаться с галлами, обещая прогнать их. И в самом деле, он прогнал очень скоро неприятеля. Тотчас по его уходе явился вестник Лентул с известием, что галлы разбиты и бегут. Не успели мы, отцы Рима, изъявить своего восторга, как вбежал победитель и красноречиво описал нам свое торжество. Но вот наступила самая торжественная минута. Наша родственница Бунина, большая, полная, 17-ти летняя девица, одетая так же, как и мы, в белой рубашке сверх розового платья, с перевязью через плечо, распущенною красною шалью вместо порфиры, с золотою бумажною короной на голове и растрепанными волосами, введена была на сцену двумя прислужницами в обыкновенных костюмах (m-elle Рикка и девица Сергеева). Она предстала пред диктатора Камилла и произнесла слабым голосом: "Познай во мне Олимпию, ардейскую царицу, принесшую жизнь в жертву Риму!" (клюквенный морс струился по белой рубашке). Кажется, содействие этой Олимпии решило судьбу сражения. Камилл воскликнул: "О боги! Олимпия, что сделала ты?!" Олимпия отвечала: "За Рим вкусила смерть!" - и умерла15. [Тем и кончилась пиеса; зрители громко рукоплескали и требовали вторичного представления. Оно было дано в следующее воскресенье, безденежно, потому что дирекция была довольно богата, чтобы осветить сцену на счет прошлого сбора, но без малейшего улучшения в костюмах и декорациях, которые очень нравились зрителям. Это вторичное представление, равно как и первое, имело совершенный успех. Ободренный столь блистательным началом, Жуковский сочинил драму, извлеченную из "Павла и Виргинии": "Госпожа де ла Тур". Тут, в первой сцене, приносят завтрак. Госпожа Юшкова, желая потешить автора и всю труппу, вместо завтрака приказала подать прекрасный десерт. Что ж случилось? Все забыли свои роли, все актеры вдруг высыпали из-за кулис и бросились на десерт. Все шумели и ели, не слушая директора, который, с горя, принялся кушать вместе с прочими. Эта неожиданность понравилась зрителям больше самой драмы. Пиеса не пошла далее.
   Направление было дано! Вместо того, чтобы слушать математические уроки или решать задачи, сидя в училище, Жуковский сочинял стихи, которыми восхищались все его товарищи; а г. Покровский, требовавший больше всего внимания к математике, с каждым днем все более и более был недоволен своим учеником и наконец объявил г-же Юшковой, что если она не запретит Жуковскому ходить в училище, то он выгонит его, за неспособностью, в пример другим. Это очень огорчило Варвару Афанасьевну, однако она не бранила Жуковского, видя явную несправедливость учителя. На совете между Елизаветою Дементьевною, Марьею Григорьевною и Варварою Афанасьевною было положено записать Жуковского в военную службу с тем, чтобы, считаясь на службе, он продолжал учиться или дома, или в Москве.
   Всем казалось, что он имеет самое воинственное расположение, потому что из маленькой своей труппы актеров он сформировал взвод солдатиков и учил их военной экзерциции, строго наказывая за всякую неисправность и ослушание дисциплины. Вместо гауптвахты он сажал маленьких девочек под стол. Решили записать Жуковского в Рязанский пехотный полк, квартировавший тогда в Кексгольме. Этот полк выбран был потому, что майор Рязанского полка, Дмитрий Гаврилович Постников, живший почти в беспрестанном отпуску в Туле, с родными своими, был короткий приятель в доме Юшковых. Ему надобно было явиться в полк, и он предложил взять Жуковского с собою в Кексгольм, чтобы там записать его в свой полк. Новому воину сшили мундир и снарядили как следует. Это восхищало Жуковского; он уехал!
   Но в это время все переменилось! Император Павел взошел на престол, малолетних запрещено было записывать в службу.] Проживши несколько недель в Кексгольме и проездивши месяца четыре, майор Постников возвратился в Тулу отставным подполковником, не записав Жуковского и остригши ему его прекрасную длинную косу, о которой Варвара Афанасьевна очень жалела и негодовала на Постникова за то, что Жуковского не записали в полк. Итак, Василий Андреевич оставался еще несколько времени дома и учился, вместе с детьми Юшковых, у их гувернантки, которая, умевши петь, открыла в нем новое дарование - прекрасный голос и очень верное музыкальное ухо, почему и заставляла его часто петь вместе с собою.
   В январе 1797 года Марья Григорьевна Бунина поехала в Москву, чтобы видеть коронацию императора Павла I. Она взяла Жуковского с собой и поместила его в Университетский благородный пансион. С тех пор его жизнь и литературное поприще сделались известны. К этому здесь можно прибавить только то, что в мае этого же года скончалась Варвара Афанасьевна Юшкова, оставя четырех маленьких дочерей. Г-жа Бунина с этих пор жила вместе с зятем своим, а также и мать Василья Андреевича Жуковского, которая никогда не разлучалась с г-жой Буниной. Постоянным местом жительства их было село Мишенское, куда Василий Андреевич всякое лето приезжал на вакацию и где он перевел в 1802 году первую пьесу, которою обратил на себя внимание: Грееву элегию "Сельское кладбище"16.
   [Тут написал он большую часть из лучших произведений своей молодости. Он построил для своей матери дом в Белеве, на берегу Оки, куда иногда перебиралась Марья Григорьевна на осенние месяцы в ожидании зимнего пути, чтоб ехать в Москву. Она переезжала в Белев, чтобы жить в соседстве с меньшею дочерью, Катериною Афанасьевною Протасовой, которая, овдовев, жила с двумя дочерьми в Белеве, в трех верстах от Мишенского. Но Лизавета Дементьевна, имея свой дом, не разлучалась с Марьей Григорьевной. Постоянное жительство Василия Андреевича было Мишенское летом, а зимою московский дом Петра Николаевича Юшкова. Так было до кончины господина Юшкова. Когда этот дом был продан и Марья Григорьевна стала уже нанимать дома для своего приезда в Москву, тогда Василий Андреевич, издававший "Вестник Европы", должен был иметь постоянное жилище в Москве, и он имел его или в квартире Антона Антоновича Прокоповича-Антонского, или в доме Авдотьи Афанасьевны Алымовой, старшей дочери Марьи Григорьевны.
   Но в 1811 году скончалась Марья Григорьевна, через двенадцать дней после нее скончалась и Елизавета Дементьевна. Василию Андреевичу неприлично стало оставаться с двумя осиротевшими девицами Юшковыми, и он переехал жить к Катерине Афанасьевне Протасовой, которая после кончины матери оставила совсем Белев и поселилась в своей орловской деревне17.
   Возвратясь из похода в конце 1812 года больной, изнуренный усталостью, Василий Андреевич жил безвыездно у Катерины Афанасьевны до 1815 года18, когда он переехал в Петербург. Он приезжал в Мишенское однажды в феврале 1813 года, чтоб схоронить Авдотью Афанасьевну Алымову, которая перед разорением Москвы переехала к племянницам.
   Его прекрасная родина - Мишенское, опустела! Замолк веселый шум, строения развалились, оранжереи исчезли, сады вымерзли, пруды высохли, и все в нем стало бедно, пустынно, уныло! Тогда-то как бы в пророческом духе Жуковский написал стихи к опустевшей деревне; эти стихи никогда не были напечатаны и вряд ли сохранились и в рукописи; они начинались так:
  
   О родина моя! Обурн благословенный!19
  
   Их очень можно применить к родине Василия Андреевича, где уцелел один только Божий храм и стоит неизменившимся свидетелем прошедшего лучшего времени!
   Однажды в 1804 или 1805 году Василий Андреевич встретился в Москве, в доме господина Юшкова, с прежним своим учителем Феофилактом Гавриловичем Покровским, который был переведен смотрителем гимназии в Твери. Покровский смешался, видя молодого человека, которого он так притеснял в ребячестве, теперь уже отмеченного публикою по своим дарованиям, любимого и уважаемого. Но Жуковский бросился обнимать своего бывшего учителя, встретил его, как старого друга, с искреннею радостью, не помня прежних неудовольствий! Они долго разговаривали и расстались друзьями. Возвышенная, благородная душа Василья Андреевича не способна питать никакого неприязненного чувства; кроме благодушия, в ней ничто не может вмещаться, и вот почему, дожив до старости, он сохранил какую-то младенческую ясность и веселость. "Блаженны чистие сердцем, яко тии Бога узрят!"20
   Василий Андреевич, наверху счастия, не забыл никого из прежних знакомых; родные, друзья, даже самые отдаленные знакомые, старинные слуги, все были им или обласканы, или облагодетельствованы; всем оказывал и не перестает оказывать услуги, вспомоществования, какие только от него зависят. Отечество гордится Жуковским, а друзья и родные думают о нем с сердечным умилением и с восторгом любви и благодарности. ]
  

ИЗ ПИСЕМ К А. М. ПАВЛОВОЙ1

  

1

РАССКАЗ О ЖУКОВСКОМ

  
   Исполняя желание твое, милый друг, Анна Михайловна, посылаю тебе анекдот о спасении в Дерпте молодого человека от нищеты и тяжкой болезни, которая неминуемо привела бы его к преждевременной смерти. За достоверность этого происшествия могу ручаться. Вот оно:
   Это было, кажется, под исход зимы 1815 года2. Тогда стихотворения Василья Андреевича Жуковского печатались первым изданием; он скоро надеялся получить за них деньги, которых у него оставалось мало для петербургской жизни, потому что он не занимал еще той должности, которую получил скоро после того. В ожидании денег он поехал в Дерпт, к Екатерине Афанасьевне Протасовой, которая, выдав старшую дочь свою за профессора Дерптского университета Ивана Филипповича Мойера, жила у него. Мойер очень был известен глубокою своею ученостью вообще и в особенности славился как искуснейший хирург и медик. Все теперешние знаменитости по этой части были его учениками, как-то: Пирогов, Иноземцев, Филомафитский и другие; все они чтят память его. А что еще было превосходнейшее в Мойере, это его прекрасная, благородная душа и добрейшее сердце. Мог ли он не быть дружен с Жуковским? И Жуковский поехал к нему, зная, что будет принят радостно всем семейством как друг и близкий родственник.
   Один профессор того же университета, в прекрасный день, прогуливался с толпою студентов по улицам Дерпта и на большой улице увидел молодого человека, окутанного шинелью, сидевшего на земле и просившего милостыни. Господин профессор пришел в страшное негодованье! Он объяснил в самой умной, красноречивой речи, как стыдно просить милостыню такому молодому человеку, прибавя, что гораздо лучше работать и жить своими трудами, нежели мирским подаянием. Молодой человек слушал в молчании и только спрятал протянутую руку.
   После этого и Жуковский, прогуливаясь, проходил также мимо молодого нищего, который с робостью и у него попросил подаяния. Жуковский достал из кошелька какую-то монету, подал ее нищему и потом сказал: "Ты так молод, почему бы тебе не заняться каким-нибудь делом или не искать места?" Молодой человек залился слезами и, развернув шинель, сказал: "Взгляните, сударь, могу ли я быть годен на что бы то ни было? Я не могу ни стоять, ни ходить!" Ноги его были покрыты ужаснейшими ранами. Жуковский с участием стал его расспрашивать и узнал, что он в Петербурге нанимался у одного господина-немца, который взял его потому, что он говорил по-немецки и что ему нужен был слуга, знающий русский и немецкий языки. Ездивши по дорогам с немецким путешественником в холодную зиму, он отморозил ноги. Далее Дерпта он не мог ехать, а господин его, не имея более нужды в русском слуге в таком краю, где все говорят по-немецки, расчел его и отпустил. Молодой человек, ожидая, что ноги его заживут, жил на квартире. Но раны на ногах становились хуже и хуже; он прожил все, что у него было, и, когда уже не осталось более ничего, он кое-как вышел на костылях и в первый раз решился просить милостыню.
   Жуковский был растроган этим рассказом, достал пятирублевую ассигнацию (тогда счет был на серебро) и подал ее больному, который был удивлен такою щедростью. Но Жуковский не был доволен собою. Удаляясь тихими шагами от больного, он думал: "Я живу теперь у Мойера, где ничего не трачу и скоро ожидаю денег из Петербурга за свои сочинения, а этот бедняк скоро истратит пять рублей, и тогда что будет он делать?" И поспешил воротиться к больному. "Послушай, любезный, - сказал Жуковский, - здесь очень хорошие доктора; попроси которого-нибудь из них, чтоб взялся лечить тебя; а вот и деньги на леченье!" И отдал все, что было в его бумажнике; там было двести рублей. Он убежал, не слушая благословений и благодарности молодого человека.
   Таких случаев в жизни Жуковского было много, но о большей части из них знает один только Бог и знала его прекрасная душа только в минуту благодеяния: он скоро забывал совершенно о сделанном им добром деле. Но вот как этот случай сделался известен.
   Мимо самого того же места, где сидел больной, ехала карета; в этой карете сидел профессор Мойер, доктор медицины и хирургии и начальник университетской клиники. Увидя карету, больной стал кричать изо всех сил: "Стой! Стой! Остановитесь!" Кучер остановил лошадей. Мойер возвращался с дачи, от больной; с ним не было лакея. Он выглянул в окно и спросил у больного: "Что тебе надобно?" - "Я не нищий, - поспешил сказать больной, - я не прошу милостыни; но я очень болен и имею чем заплатить за свое лечение. Милостивый государь! Будьте так добры, рекомендуйте меня доктору, который взялся бы вылечить мои больные отмороженные ноги!"
   Это было по части Мойера. Он вышел из кареты, осмотрел больные ноги и сказал больному: "Я сам доктор и буду лечить тебя". - "Я вам заплачу!" - говорил молодой человек. "Ненадобны мне твои деньги! - отвечал Мойер. - Ступай со мной!" И, подняв больного на руки, посадил к себе в карету. Дорогою больной все говорил об уплате за леченье и показывал Мойеру все свои деньги. "Хорошо, - сказал Мойер, - береги их! Я везу тебя в клинику, где лечат без платы, но откуда ты взял столько денег?" Больной рассказал ему, как выслушал речь первого господина и как второй облагодетельствовал его; но он не знал ни того, ни другого. Мойер привез молодого человека прямо в клинику и, поместя его там, воротился домой.
   Ни Жуковский, ни Мойер не говорили о случившемся. Как Жуковскому не раз случалось опорожнять свои карманы в руки бедных, так и Мойеру часто приходилось подбирать среди улиц и дорог несчастных больных и помогать им. Для обоих было дело привычное: так не о чем было и толковать.
   Спустя несколько времени Мойер сказал Жуковскому: "Вот ты скоро уезжаешь! Как это ты ни разу не полюбопытствовал побывать у меня в клинике? Пойдем теперь со мною!" И они пошли вместе. Когда они подошли к одной кровати, больной встал и бросился в ноги Жуковскому; потом сказал: "Господин Мойер! Вот тот барин, который отдал мне все свои деньги! Вы два мои благодетели! Вечно буду за вас молить Бога!"
   Больной был вылечен. От находившихся тут студентов, пришедших на лекцию, узнали имя и красноречивого профессора, не давшего больному ничего, кроме благих советов. Все это я написала одним духом и не имею силы перечитывать; поправьте слог и ошибки сами. Желаю Анне Васильевне полного успеха в ее предприятии, а тебя, милый друг, обнимаю и прошу сказать много хорошего всем своим.
   Удивляюсь только, что Анна Васильевна, так мало будучи знакома с Жуковским, берется писать жизнь его. Ты, друг мой, которая знала его гораздо больше, конечно, за это не взялась бы. Да и я, до 1815 года жившая вместе с ним, никак не решаюсь за это взяться, несмотря на все просьбы князя Петра Андреевича Вяземского. Почему бы Анне Васильевне не взяться за работу гораздо легче и которую тот же Тургенев Ив. Серг. мог бы ей доставить: переводить для журналов? Ее переводы, верно, были бы хороши, тогда как в наших журналах печатают предурные переводы, особливо с английского.
   Прощай, моя душа. Да сохранит тебя Господь! От всей души твоя

Анна Зонтаг.

  

2

  
   <...> Я испугалась, читая твое последнее письмо! Неужели я могла сказать что-нибудь, что заставило тебя думать, что добрый наш Жуковский изменился в душе? Если я сказала что-нибудь похожее, то: je fais amende honorable {я приношу повинную (фр.).}. Я не перечитываю моих писем и не помню того, что пишу, потому что пишу под влиянием того чувства, которое владеет мною в эту минуту. И легко может статься, что я сказала что-нибудь несправедливое насчет нашего друга, потому что мне горько было, что так давно от него нет никакого известия. Ко мне он не пишет; это решено! И я не ждала письма к себе, а хотя бы он написал к сестре моей, дал бы о себе какую-нибудь весточку! Вот он и написал, и что ж? - Он был очень болен; боялись, чтоб у него не сделалась водяная в груди. Теперь ему лучше, и я пишу к тебе в день его рождения.
   Конечно, обстоятельства его много переменились с тех пор, как он отдал все свои деньги больному нищему, а с обстоятельствами, по необходимости, должны перемениться и действия человека. Тогда он был один, молодой человек, известный только по своему прекрасному дарованию. Тогда ему было не совестно занять мундир у приятеля, чтобы представиться императрице Марии Феодоровне3; тогда ему нисколько не было предосудительно искать обеда у знакомых, если не было его дома; и всякой был счастлив, видя Жуковского за столом своим. На что ему были

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 387 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа