была тогда единственным развлечением. Так как ввоз иностранных книг был строго запрещен, то старались удовлетворять настоятельной потребности в этом смысле либо контрабандой, либо переводами на русский язык. Сам Карамзин, в последние годы царствования Екатерины II давший новое движение литературе своими оригинальными произведениями в сентиментальном вкусе, в царствование Павла I должен был ограничиться переводами - в том же, однако, сентиментальном направлении. Мы видели, как Жуковский еще ребенком в доме Варвары Афанасьевны Юшковой совершенно бессознательно увлекался таким литературным стремлением современной эпохи. С переселением в Москву, и особенно поступив в Университетский пансион, он попал в самую среду деятелей этой школы. Юшковы и Бунины были дружны с семейством директора заведения, Ивана Петровича Тургенева, внимание которого обратил на себя Жуковский прилежанием и даровитостью. Лично он здесь познакомился с теми людьми, которых прежде чтил только понаслышке. Сыновья Тургенева, Андрей и Александр Ивановичи, вместе с другими тогда еще бодрыми и веселыми товарищами, выше нами упомянутыми, внушали ему чувство горячей привязанности. За идиллическою жизнью в селе Мишенском последовали те близкие дружеские связи, которые так могущественно влияют на развитие душевных сил. <...>
Прежде Жуковский посылал свои стихи в мелкие журналы, а переводы в прозе без подписи имени предоставлял на волю издателям. Теперь он вознамерился предпринять что-нибудь для славившегося в то время журнала Карамзина - "Вестник Европы". Он перевел элегию Грея "Сельское кладбище"5. Все мишенское общество молодых девушек с биением сердца ожидало, примет ли Карамзин это стихотворение или нет для напечатания в журнале. Элегия была писана на их глазах; холм, на котором Жуковский черпал свои вдохновения, сделался для них Парнасом; стихи вызвали их безусловное одобрение; недоставало одного - выгодного отзыва Карамзина, этого "Зевса на литературном Олимпе", и этот верховный судья на Парнасе похвалил стихотворение и напечатал его в VI книге своего журнала с полным означением имени Жуковского, переменив окончание ой на ий; с тех пор и сам Жуковской стал подписываться Жуковский. Очень понятно, что эта удача произвела глубокое впечатление не только на весь мишенский круг, но и на самого поэта. Прежние его произведения как будто перестали существовать для него. <...>
Если юношеский перевод Греевой элегии свидетельствует об удивительной способности Жуковского проникаться поэтическою мыслью другого до такой степени, что она производит на нас впечатление подлинника, - то для биографа эта элегия есть психологический документ, определяющий душевное состояние поэта. Выше мы удивлялись, почему молодой человек, окруженный товарищами и друзьями, истинно его любящими и уважающими, черпает свои вдохновения на кладбищах. Ныне, возвратясь в Мишенское, полное прекрасных воспоминаний его детства, он снова выбирает кладбище любимым местом своей музы. Почему это? Правда, в начале нашего столетия известное сентиментальное настроение духа господствовало в нашем обществе; эта наклонность "юных и чувствительных сердец" к мечтательности могла настроить элегически и нашего друга; но, кроме того, у него могли быть и личные причины: положение его в свете и отношения к семейству Буниных тяжело ложились на его душу. С обеими старшими дочерьми А. И. Бунина он был не так близок, как с Варварой Афанасьевной. Марья Григорьевна любила его, как собственного сына, а девицам Юшковым и Вельяминовым он был самый дорогой брат. Но родная его мать - как она ни была любима своею госпожой - все же должна была стоя выслушивать приказания господ и не могла почитать себя равноправною с прочими членами семейства. Вот обстоятельства, которые не могли не наводить меланхолии на поэта, и он искал себе утешения в поэзии. Когда он приобрел в свете то положение, символом которого он мог избрать на своем перстне лучезарный фонарь6, тогда и лира его настроилась веселее. <...>
Видя расстроенные дела Екатерины Афанасьевны, Жуковский вызвался давать уроки ее дочерям и обучать их наукам, которые были ему известны, и тем, какие он еще намеревался сам изучить. Дело не обошлось без составления обширного педагогического плана7. Преподавание Жуковского, естественно, приняло поэтический характер; оно отличалось тем же и впоследствии, когда он стал наставником при дворе; таково уже было его общее направление. Обучая других, он действительно сам учился и расширял круг своих познаний. Всякий день он отправлялся пешком из Мишенского в Белев давать уроки или читать вместе со своими ученицами лучшие сочинения на русском и иностранных языках; девицы Протасовы более всего и с большим успехом занимались немецким и французским. Потом живопись, словесность, история искусства обогащали их вкус и познания. <...>
Это преподавание продолжалось около трех лет, и что оно было небезуспешно, доказательством тому служат сами ученицы Жуковского, которые впоследствии вступили в такой круг общества, где требования относительно образованности были велики. Я имел счастие знать их обеих в цвете их жизни. Хотя в течение многолетней врачебной практики я видел многих прелестных и отлично образованных женщин в разных кругах общества, но образы Марии и Александры Андреевн, преждевременно оставивших свет и друзей своих, живы в моей памяти до старости. Вполне понимаю, как Жуковский всею душой привязался к этим существам, из которых, казалось, он ни той, ни другой не давал преимущества. Отношение его к ним было чисто братское; они употребляли между собою простодушное "ты", тогда как матери их он оказывал сыновнее почтение. <...>
Несмотря на полезную и приятную деятельность в Белеве и Мишенском, где Жуковский окружен был родными, вполне уважавшими его труды в кругу семейном и на поприще литературном, он чувствовал, однако, что-то грустное в своем житейском положении; его душа не была удовлетворена. <...>
И вот Жуковский решился принять более деятельное участие в развитии русской словесности, действовать на читателей не только произведениями вдохновения, но возвысить дух публики к познанию истины, которая, по словам его задушевного друга Карамзина, "одна служит основою счастия и просвещения". Он принял на себя редакцию "Вестника Европы"8. Переселившись в 1808 году в Москву, он вступил в среду практической жизни и срочной работы, и здесь на время умолкают его жалобные песни. На прощание с своими ученицами он написал к 15-й годовщине дня рождения старшей из них, Марии Андреевны, аллегорическую повесть "Три сестры, видение Минваны"9. <...>
В этом подарке ко дню рождения виднеется заря восходящего солнца любви, которое освещало подчас счастливые дни нашего друга. Гении Прошедшего, Настоящего и Будущего, введенные в область его поэтического мира, встречаются с тех пор часто в его стихотворениях. Он намекает на счастие, не обозначая его точнее. Но мы находим тому объяснение в статье, которую в то же время он написал и напечатал в "Вестнике Европы" под заглавием "Кто истинно добрый и счастливый человек?". Жуковский прямо отвечает: "Один тот, кто способен наслаждаться семейственною жизнию!" В этом признании хранится ключ к объяснению многих событий в жизни Жуковского. <...>
Мой друг, хранитель-ангел мой,
О ты, с которой нет сравненья.
Люблю тебя, дышу тобой;
Но где для страсти выраженья? <...>
1-е апреля был день ангела Марьи Андреевны Протасовой, той Минваны, с которою, в ее 15-й день рождения, Жуковский простился, посвятив ей аллегорическую повесть "Три сестры". Солнце нежной любви восходило на небосклоне поэта! <...>
Этому возврату к музам мы обязаны целым рядом стихотворений, в которых Жуковский является решительным приверженцем немецкой романтической школы, отцом которой на Руси он иногда и называл себя. Однако же мечтательность, чувствительность, меланхолия, встречаемые в его стихах, не были в нем следствием подражания, но составляют выражение собственного его настроения и следствие обстоятельств. Этот характер лиризма образовался у Жуковского уже с юношества. Умственная возвышенность, нравственная красота, идеальное благородство в сочинениях Шиллера привлекали Жуковского, и он искренне полюбил этого поэта. В стихотворениях Гете он восхищался умением автора в жизни и предметах материальных найти поэтические жемчужины и вставить их в великолепную оправу. С Шиллером он, наверное, подружился бы на всю жизнь, если б имел возможность с ним познакомиться. В Гете он не мог надивиться его строгой красоте, подобно тому как удивляешься красоте мраморной античной статуи. <...>
Между тем Екатерина Афанасьевна Протасова задумала строить в своей деревне, Муратове, жилой дом.
Жуковский сделал план этому строению и взял на себя заведование работами. Для этого он купил маленькую, смежную с Муратовом, деревню за доставшиеся ему от Буниных 10 000 р. и переселился теперь в свой собственный Тускулум10, где часто навещали его подруги детства, девицы Юшковы и Протасовы. Завелись у него и новые знакомства с соседями Орловской губернии; таким образом, около Жуковского вскоре составилось общество11, отличавшееся образованностью и веселым характером. Верстах в 40 от Муратова жила в деревне Черни фамилия Плещеевых. Владелец Черни, А. А. Плещеев, был настоящий образец русского помещика начала XIX столетия. Страстный любитель музыки, игравший на виолончели, он перелагал на ноты романсы, которые отлично пела сама Анна Ивановна Плещеева. На домашнем его театре представлялись комедии и оперы, им самим сочиненные и положенные на музыку. <...>
Конечно, и Василий Андреевич участвовал в этих художественных увеселениях; словом, здесь, в глуши России, в Орловской губернии, осуществилось то, что Гете в то самое время представлял в известном своем романе "Wilhelm Meister" {"Вильгельм Мейстер" (нем.).} и что он видел при изящном и просвещенном дворе в Веймаре.
У Жуковского, мать которого умерла в одно почти время с Марьей Григорьевной Буниной12, грустное настроение сменилось веселою бодростью и любовью к жизни. Ученицы его, Марья и Александра Андреевны Протасовы, достигли 17- и 15-летнего возраста. Они выросли под строгим надзором вместе с ними образовавшей себя матери "на лоне дремлющей природы" и могли, при необыкновенной своей восприимчивости к научным и изящным впечатлениям, свободно развивать свои дарования. Кто станет удивляться, что у Жуковского то самое расположение, зарю которого мы уже заметили как предвестницу восходящего солнца любви, потребовало непременно какого-нибудь обнаружения или проявления? Тогда только возникла у него мысль о женитьбе на Марье Андреевне Протасовой. Но долго он хранил в глубине души это желание, ни с кем не говорил об этом ни слова и чувства свои передавал только в стихах и посланиях к друзьям:
Есть одна во всей вселенной -
К ней душа и мысль об ней;
К ней стремлю, забывшись, руки -
Милый призрак прочь летит.
Кто ж мои услышит муки,
Жажду сердца утолит!
Не много людей осталось в живых из тех, кто знал лично предмет этой жалобы; но пусть незнавшие угадывают из следующих стихов, что это было за создание, которое заполнило душу Жуковского святынею смиренной любви. Он пишет Батюшкову:
И что, мой друг, сравнится
С невинною красой?
При ней цветем душой! <...>
В этих словах, в которых не знающие обстоятельств видели одну неопределенную мечту, одну сентиментальную романтику, таится прекрасная действительность, истинный образ того лица, которому поэт в то время посвятил следующую песню, найденную в портфеле Марьи Андреевны13 после ее смерти:
К НЕЙ
Имя где для тебя?
Не сильно смертных искусство
Выразить прелесть твою!
Лиры нет для тебя!
Что песни? Отзыв неверный
Поздней молвы об тебе!
Если б сердце могло быть
Им слышно, каждое чувство
Было бы гимном тебе!
Прелесть жизни твоей,
Сей образ чистый, священный,
В сердце, как тайну, ношу.
Я могу лишь любить,
Сказать же, как ты любима,
Может лишь вечность одна!
Настал роковой 1812 год. Везде в России чувствовали приближение предстоявшей политической бури. Общие несчастия скорее сближают людей и теснее соединяют друзей между собою. Так и Жуковский решился наконец открыть свою любовь и свои намерения жениться на Марье Андреевне: он решился переговорить с матерью и просить руки Маши, решился выполнить, что считал необходимым для счастия человека и писателя, - связать себя тесными семейными узами; заветные мечты поэта близились, таким образом, к осуществлению. Но Екатерина Афанасьевна не только решительно отказала ему, но и запретила говорить об этом с кем бы то ни было, а всего менее с дочерьми ее. Она объявила, что по родству эта женитьба невозможна. Напрасно Василий Андреевич доказывал ей, что законного препятствия не существует, что по церковным книгам он ей не брат и даже не родственник. Но она, опираясь на уставы церкви, не согласилась заведомо нарушить их. Жуковский покорился приговору сведенной сестры - и замолчал.
После этой сердечной катастрофы, расстроившей судьбу его, замолкают и радостные его песни; с упованием на будущее, на "очарованное Там", он сочиняет стихи, которые отмечает, неизвестно почему, годом позже в своих изданиях. Об одной песне мы наверное знаем, что она была сочинена уже в 1812 году: это было стихотворение "Пловец". В Россию уже вторглись несметные полки французов, но в Орловской губернии, в доме Плещеева, соседи еще собирались праздновать день рождения хозяина, 3-го августа. Были приготовлены концерт и представление на театре. Все муратовские дамы, конечно, тоже были приглашены. Жуковский пел вышеупомянутую песню, положенную на музыку самим Плещеевым:
Вихрем бедствия гонимый,
Без кормила и весла,
В океан неисходимый
Буря челн мой занесла.
В тучах звездочка светилась;
Не скрывайся! - я взывал.
Непреклонная сокрылась,
Якорь был - и тот пропал.
Без надежды на спасение пловец унывает душой и начинает роптать. Но мощный ангел-хранитель ведет его сквозь ревущие валы и грозящие скалы; вдруг на берегу он видит трех ангелов Небес:
О, кто прелесть их опишет,
Кто - их силу над душой?
Все окрест их небом дышит
И невинностью святой.
Поэт разумеет здесь, конечно, трех ангелов: Веру, Надежду и Любовь, и продолжает:
Неиспытанная радость
Ими жить, для них дышать,
Их речей, их взоров сладость
В душу, в сердце принимать!
О, судьба, одно желанье:
Дай все блага им вкусить!
Пусть им радость - мне страданье,
Но - не дай их пережить!
С намерением или без намерения был выставлен этот странный переворот в идеях - не знаем; но он показался Екатерине Афанасьевне непозволительным нарушением ее приказаний - ни с кем не говорить о своей привязанности к ее дочери; она была очень огорчена и принудила Жуковского на следующий день оставить Муратово. Вероятно, еще вслед за обнародованием манифеста о составлении военных сил (в июле 1812 года) он возымел намерение уехать в Москву и вступить в военную службу; но, во всяком случае, была и частная причина его внезапного отъезда из Муратова. После отъезда Жуковского Екатерина Афанасьевна сама объявила племянницам, девицам Юшковым, о любви его и о ее отказе. Они все горячо вооружились против матери, приняли сторону Василия Андреевича и рассказали о всем Плещеевым, а те уже сообщили все самой Марье Андреевне.
12-го августа 1812 года Жуковский поступил в московское ополчение в чине поручика. Вместе с сформированным наскоро Мамоновским полком он 26-го августа, в день Бородинской битвы, находился позади главной армии, в двух верстах за гренадерскою дивизией.
<...> На этом переходе узнал Жуковского товарищ его со времен Университетского пансиона, Андрей Сергеевич Кайсаров, директор полковой типографии в главной квартире. Он через брата своего, полковника Паисия Сергеевича Кайсарова, отрекомендовал Жуковского фельдмаршалу Кутузову для лучшего употребления таланта поэта в канцелярии, нежели во фронтовой службе. Итак, находясь постоянно при дежурстве главнокомандующего армиями, Жуковский, как Тиртей, сопровождал русское войско и только сочинял бюллетени о тех девяти сражениях, в которых он будто бы участвовал, по словам какого-то биографа14. <...>
Кутузов воздерживался от напрасного кровопролития. Неприятель и так терял каждодневно сотни людей, бросал орудия, снаряды, подводы, нагруженные кладью. Эти, хотя и легко добываемые, трофеи возвышали дух армии и народа. Всякому становилось ясным, что неприятель должен был совершенно погибнуть от изнурения и терпимых недостатков. Наша армия, напротив, сохраняемая мудрыми распоряжениями полководца, бодрствовала. В лагере под Тарутином было изобилие всех припасов и маркитантов. Всеобщее убеждение, что скоро настанет конец бедствиям отечества, укрепляло дух низших и высших чинов.
Таково было нравственное следствие отступления Кутузова, поэтическим памятником которого была "Песнь во стане русских воинов". Она и в этом значении важна для потомства. Мы слышим в ней не только мысли и вдохновение поэта, но и отголосок ожиданий, понятий и надежд русской армии и народного ополчения. Поэт выразил их вдохновенными словами. Смотря с этой точки зрения на "Песнь во стане русских воинов", мы понимаем энтузиазм, с которым она была принята всеми сословиями русского народа, от простого ополчанина до царского семейства. Императрица Мария Федоровна, прочитав это стихотворение, поднесенное ей И. И. Дмитриевым, приказала просить автора, чтоб он доставил ей экземпляр стихов, собственною рукой его переписанный, и приглашала его в Петербург. <...>
Жуковскому не суждено было сопровождать победоносную нашу армию до границ отечества; после сражения под Красным едва кончил он свое послание "Вождю победителей", как заболел (в ноябре) горячкой, которую перенес благодаря одной силе своей натуры. Уже в декабре он отправился из Красного на родину для окончательного поправления и прибыл туда 6-го января 1813 года15.
Здесь, кроме любви подруг его детства, многое уже изменилось. Друга своего В. И. Киреевского поэт уже не застал в живых, а вдова его, Авдотья Петровна, вполне предалась отчаянию. Жуковский, сам глубоко огорченный не только потерею друга, но и душевными страданиями вдовы, устно и письменно старался успокоить ее и возвратить к деятельности. Марья Андреевна Протасова видимо слабела от неопределенной грудной болезни. Так как сестры или Плещеевы открыли ей любовь и намерение Жуковского, отвергнутые матерью, а он все не объяснялся с нею, то взаимные отношения между ними сделались какими-то неловкими. Он хотел заниматься, как в прежние времена, "но без душевного спокойствия нельзя трудиться", писал он к Авдотье Петровне. Словом, он не видел исхода из горестного своего положения. Быть может, никто о том не догадывался; но в дневнике своем, когда он в тишине ночи давал простор своим мечтам, мы видим его душевную скорбь и сочувствуем ей. <...>
Но все-таки весь 1813 год прошел в смене порывов надежды и отчаяния. Тут он через Анну Ивановну Плещееву в первый раз объяснился с Марьей Андреевной. Мать, узнав об их объяснении, сильно разгневалась, и в семействе последовали горькие сцены.
В конце 1813 года новое лицо явилось в кругу обитателей Муратова и Черни. Это был Александр Федорович Воейков. Жуковский знал его как сочинителя остроумных критик и сатирических стихов, которые печатались в разных журналах, в том числе и в "Вестнике Европы". Воейков имел некоторую литературную известность, и публика благосклонно принимала его колкие сочинения. Приехав в Муратово и поселившись на короткое время у Жуковского, он отрекомендовался также в семействах Протасовой, Плещеевых и др. Благодаря своей любезности, ловкости и остроумию, он, хотя не имел никакой наружной привлекательности, вскоре освоился в скромном кружке, нам уже знакомом. Он умел выставить себя на первый план, занимательно рассказывая о своих путешествиях на Кавказе и в других местностях России, так что Жуковский, изображая эти рассказы еще более светлыми красками, составил длинное свое "Послание к Воейкову", в котором наш поэт говорит:
Ты был под знаменами славы. <...>
Добродушный Жуковский, который умел замечать только хорошие свойства в характере своих знакомых, не мог, однако же, в самом начале своего послания не проронить следующих слов, как бы невольно руководимый нравственным чутьем:
Добро пожаловать, певец,
Товарищ-друг, хотя и льстец,
В смиренную обитель брата. <...>
От Воейкова не могли ускользнуть отношения Жуковского к Марье Андреевне, и он, будто принимая дружеское участие в них, написал тайком в его дневнике несколько стихов, касающихся этих отношений. Жуковский, вместо того чтобы дать строгий выговор лазутчику чужих книг, написал:
Да кто, скажи мне, научил
Тебя предречь осьмью стихами
В сей книге с белыми листами
Весь сокровенный жребий мой?
Он даже обещал подарить ему этот дневник, когда тетрадь будет написана. Но это обещание осталось неисполненным, ибо спустя несколько месяцев, когда Воейков попросил руки Александры Андреевны Протасовой и вопреки всем предостережениям стал всемогущим у Екатерины Афанасьевны, то он с надменностию начал преследовать своего гостеприимного хозяина16. Жуковский удалился на время в Чернь к друзьям своим, Плещеевым. Ободренный советами Лопухина и письменными отзывами знатных духовных лиц из С.-Петербурга и Москвы, он поехал в апреле с Плещеевым в Муратово, чтобы попытать еще раз счастья у Екатерины Афанасьевны, которую некоторые знакомые взялись расположить в его пользу. Но она сдаться на представления не могла и осталась при своих взглядах внешнего формализма, а ходатаи изменили Жуковскому.
"С полною доверенностью, - пишет он 16-го апреля 1814 года к Авдотье Петровне, - я сунулся было просить дружбы там, где было одно притворство, и меня встретило предательство со всем своим отвратительным безобразием".
На дороге, ночуя у одной родственницы, он узнал, что Воейков посватался за Александру Андреевну, что свадьба уже назначена на 2-е июля и что после свадьбы все едут в Дерпт.
"Я поглядел на своего спутника, больную, одержимую подагрой надежду, которая скрепя сердце тащится за мною на костылях и часто отстает. "Что скажешь, товарищ?" - "Что сказать - нам не долго таскаться вместе по белому свету. После второго июля, что бы ни было, мы расстаемся"". <...>
Оставаться долее в Муратове было нестерпимо. И когда Воейков 30-го августа, в день своих именин, которые праздновались в Муратове, позволил себе презрительно обращаться с Жуковским и не был унят Екатериной Афанасьевной, то наш друг решился совсем покинуть свое местопребывание в соседстве с Муратовой и поселиться в Долбине, у искреннейших друзей его и Марии Андреевны - у Анны и Авдотьи Петровны. Здесь он начал жить, как в добровольном изгнании, со всеми пенатами своего потерянного рая, и сочинил целый ряд прекраснейших баллад, посланий и других стихотворений, которые он сам и его подруги назвали "Долбинскими стихотворениями"17. Тетрадь их, напечатанная в "Русском архиве" за 1864 год, содержит в себе только, так сказать, домашние стишки, и то не все, для печати они назначены не были, но из них видно, какой целительный бальзам для сердечной раны Жуковского сумели составить долбинские жительницы и как нежная их дружба сохранила для русской словесности нашего лучшего лирического поэта, и притом поэта, исполненного благороднейшим патриотизмом, в высшем смысле этого слова.
Итак, простясь с надеждою, которую Жуковский, однако, не переставал лелеять в сердце, он мало-помалу начал приноравливаться к обстоятельствам и к окружающим его людям. Шуточная и серьезная переписка в стихах, равно как возвышенные творения и переводы долбинские, содержат в себе богатый материал для биографа, а в изложенных нами событиях заключается их лучший комментарий. <...>
Выбор стихов для перевода в точности соответствует настроению духа Жуковского. Таковы, например, "Путешественник" Шиллера и "Алина и Альсим" Монкрифа.
Свадьбу Александры Андреевны, назначенную в июле месяце, пришлось отложить, потому что на приготовление приданого недоставало самого существенного - денег. И вот Жуковский продал свою деревню возле Муратова одному соседу и все деньги, 11 000 рублей ассигнациями, отдал в приданое своей племяннице и еще с восторгом благодарил Екатерину Афанасьевну за принятие этого подарка. <...>
К 25-му декабря 1814 года было назначено праздновать воспоминание избавления церкви и державы Российской от нашествия галлов и с ними двадесяти языков. Жуковский начал писать для этого праздника и кончил в Дерпте стихи "Певец в Кремле". В них представлен певец русских воинов, возвратившийся на родину и поющий песнь освобождения в Кремле, среди граждан московских, ввиду жертвы, принесенной за отечество, и в тот самый день, когда торжествующая Россия преклоняет с благодарностью колени пред Промыслом, спасшим через нее все народы Европы и все блага свободы и просвещения.
Как ни благозвучны стихи "Певца в Кремле" и как ни разнообразны соответствующие обстоятельствам мысли и картины, но, читая эти стихи, чувствуешь в них что-то искусственное и некоторый недостаток сердечной искренности. Песнь певца в Кремле течет медленно, как широкий поток лавы, который светится пурпурным блеском лишь впотьмах. И немудрено! Жуковский начал свою кремлевскую песнь в Волхове:
"Но здесь не Долбино, - пишет он к Авдотье Петровне, - не низкий уголок, где есть бюро и над бюром милый ангел, не сижу и в долбинском доме подле ваших детей, возле моей шифоньеры, где лежат Машины волосы, глядя на четверолиственник, вырезанный на вашей печати".
Он написал всю песнь отрывками то в Черни, то в Москве и кончил ее в Дерпте в 1816 году, а напечатал отдельным изданием уже в С.-Петербурге в том же году. Последняя строфа, которая должна была бы греметь как раскат грома, похожа на лирическую мечту, напоминающую тоску по милой. <...>
Так он уехал и останавливался в Москве у Карамзина. Через несколько времени Протасовы на пути в Дерпт приехали тоже в Москву - проститься с родными. Насилу, с помощью друзей, Жуковский мог получить позволение провожать их в Дерпт, дабы помочь им устроиться на новом их местопребывании. Вероятно, отъезд его из Дерпта в Петербург несколько замедлился, может быть, в той надежде, что ему можно было бы остаться в Дерпте. Но Екатерина Афанасьевна настояла на своем и требовала, чтобы Жуковский поскорее уехал.
Мы не можем кончить первый отдел нашего очерка, не включив в него выдержки из замечательного письма Жуковского к Марии Андреевне, оно есть живой образец благородства и возвышенности мыслей их обоих: говорю: "обоих", потому что с этой поры начинается личное мое с ними знакомство. <...>18
С переселением семейства Протасовых в Дерпт родина опустела для Жуковского, хотя там и оставалось у него много друзей и много прекрасных воспоминаний прошедшего. <...>
В январе 1816 года важные события в семействе Протасовых (о которых мы будем говорить впоследствии) требовали присутствия его в Дерпте. С тех пор, за вычетом нескольких недель, он почти два года безвыездно провел в Дерпте. В течение этих трех лет Жуковский вел странную, двойную жизнь, имевшую замечательное влияние на развитие умственных его склонностей. В Дерпте общество и университет отдавали ему полную справедливость как образованному человеку и как знаменитому русскому поэту; университет поднес ему диплом почетного члена. В Петербурге, напротив того, литераторы старого века нападали на него и задевали довольно пошлыми выходками даже на театре. В Дерпте близкие родные показывали ему некоторую холодность и недоверчивость, а в Петербурге посторонние люди, даже при дворе, ласкали и уважали его. В Дерпте он погружался в изучение немецкого языка и словесности, тогда как в Петербурге ратоборствовал в рядах молодых писателей на пользу русского слова.
В 1815 году, когда Жуковский прибыл в Дерпт, тамошний университет переживал только тринадцатый год своего существования. Заведение было юно и имело все добрые и худые качества, свойственные первой эпохе развития университета. Скудость и несовершенство материальных и научных средств заменялись некоторым образом свежею образовательною силой, которая из невыделанного сока производит зародыши, одаренные иногда большею способностью дальнейшего развития, чем в более позднее время. С глубокою благодарностью именно бедные классы жителей балтийских губерний приняли монаршую милость - основание университета в здешнем краю. Отныне и для бедных людей оказалась возможность образовывать своих детей в высшем учебном заведении, что прежде было доступно только для людей богатых, которые могли посылать своих детей за границу. Наука сразу прочно принялась в молодом учреждении. Только один раз в год праздновался общий студентский коммерш, один раз только во время вакаций студенты разъезжались по домам. Обхождение между профессорами, студентами и жителями города было свободное; не знали никаких формальностей, ни науки о визитах и глазетовых перчатках; жили с убеждением, что в маленьком городе, в будущем рассаднике образованности, старый и малый должны действовать к достижению одной образовательной цели. Это настроение общества было по сердцу Жуковскому. Воспоминания о жизни в Москве ожили в нем; он познакомился с профессорами и некоторыми дворянскими семействами. Люди, кончившие курс в Дерптском университете, составляли приятные семейные кружки. Жуковский с благодарностью вспоминал всегда о приятных часах, проведенных им в домах Мантейфеля, Левенштерна, Брюнинга, Нолькена, Липгардта, Штакельберга, Лилиенфельда, Крюднера. Научные сношения имел он с профессорами физики Парротом, археологии и эстетики Моргенштерном, истории Эверсом-младшим, философии Эшем, с библиотекарем К. Петерсоном, с основателем училища по системе Песталоцци Асмусом и с литератором фон дер Боргом, который переводил лучшие русские стихотворения на немецкий язык. В мастерской профессора живописи Зенфа Жуковский занимался искусством гравирования на меди19, с любителями музыки он устраивал у Екатерины Афанасьевны музыкальные вечера. Сношения с этими людьми не кончились с трехлетним пребыванием Жуковского в Дерпте, но продолжались и впоследствии, когда он снова возвратился в Дерпт из Петербурга. Паррот, уроженец Эльзаса и товарищ Кювье, владевший в совершенстве французским языком, из бесед своих с Протасовыми о физике составил тогда план своего сочинения "Entretiens sur la physique" {"Беседы о физике" (фр.).}, напечатанного в шести томах20. Профессор Моргенштерн охотно беседовал с Жуковским о немецкой словесности, думая руководить русского стихотворца в понимании ее красот, и был ему весьма полезен в отношении немецкой библиографии. Кроме того, на вечерних собраниях, на которых Петерсон, прозванный "толстым", и Асмус превосходно читали новейшие произведения немецкой словесности и часто забавляли своих слушателей собственными стихотворными произведениями, например едкою сатирическою комедией (Петерсона) "Принцесса со свиным рылом", - Жуковский укреплялся в знании немецкого языка и литературы. В большом ходу были в ту пору творения Жан-Поля, Гофмана, Тика, Уланда и др., с которыми Жуковский здесь впервые познакомился. В то время, о котором мы говорим, Дерпт еще пользовался возможностью слушать всех артистов, которые на пути из чужих краев в Петербург останавливались здесь и давали концерты. Вкус и таланты, под влиянием этих обстоятельств, могли счастливо развиваться. Были здесь артисты не хуже иностранных и между любителями. Как некогда у Плещеева в Черни, Жуковский и в Дерпте наслаждался музыкою своих стихов, положенных на ноты Вейраухом21. Кроме того, поэт посещал некоторые из университетских лекций, например Эверса-младшего, известного автора "Истории древнего русского права". Эверс стоял за гипотезу хазарского происхождения Руси. Его умные замечания и обширные сведения были вообще привлекательны и полезны для Жуковского, который сам занимался всеобщею и русскою историей. В это же время жил в Дерпте, у своего тестя Левенштерна, баварский граф Л. де Брэ (L. de Bray), написавший этюд "Essai critique sur l'histoire de la Livonie" {"Критический очерк истории Ливонии" (фр.).}, посвященный императору Александру I (Dorpat. 1817, 3 части)22. Жуковский, переводивший ему некоторые страницы из истории Карамзина, с большим интересом изучал притом и историю балтийских провинций. Из лекций профессора Эшэ, прямого ученика Канта, автора книги "DerPantheismus" {"Пантеизм" (нем.).}, Жуковский вынес мало пользы, потому что отвлеченные философские вопросы, сами по себе темные, еще более были затемнены изложением, не вполне доступным для поэта".
Несмотря, однако, на свои ученые и художественные занятия, Жуковский охотно входил в знакомство со студентами и не отказался от посещения торжественного фукс-коммерша, на который он был приглашен вместе с профессорами как почетный гость. Это было 14-го августа 1815 года. Студенты, по принятому обычаю, почтили поэта тостом, и он также отдал долг этому обычаю. Но когда почтеннейший ветеран между профессорами, 80-летний Эверс, профессор богословия, вздумал с ним пить братство, "то я, - пишет Жуковский к Авдотье Петровне Елагиной из Петербурга 18-го сентября 1815 года, - был тронут до глубины души и от всей души поцеловал братскую руку. На другой день после студентского праздника отправился я с Воейковым, с Сашей и Машей в коляске за город. Солнце заходило самым прекрасным образом, и я вспомнил об Эверсе и о завещании Эверса. Я часто любовался этим стариком, который всякий вечер ходил на гору смотреть на захождение солнца. Заходящее солнце в присутствии старца, которого жизнь была святая, есть что-то величественное, есть самое лучшее зрелище на свете. Мой добрый шептун принял образ добродетельного старика и утешил меня в этом виде. Я написал стихи "К старцу Эверсу", которые вскоре пришлю и вам. Они должны быть дерптские повторения моего "Теона и Эсхина". В обоих много для меня добра".
Этими словами объясняется происхождение послания "К старцу Эверсу"24 и то, почему во второй половине этого стихотворения Жуковский говорит:
Я зрел вчера: сходя на край небес,
Как Божество, нас солнце покидало - и пр.
Кому неизвестны обстоятельства и невеселое настроение духа Жуковского, тот не поймет, отчего он мог сказать:
Вступая в круг счастливцев молодых,
Я мыслил там - на миг товарищ их -
С веселыми весельем поделиться
И юношей блаженством насладиться.
Но в сем кругу меня мой гений ждал:
Там Эверс мне на братство руку дал...
Благодарю, хранитель-Провиденье!
Могу ль забыть священное мгновенье,
Когда, мой брат, к руке твоей святой
Я прикоснуть дерзнул уста с лобзаньем,
Когда стоял ты, старец, предо мной
С отеческим мне счастия желаньем!..
Немудрено, что мы, свидетели этой трогательной встречи знаменитого русского поэта с почтенным дерптским профессором, с восторгом пожали руки нашему дерптскому гостю и считали его с тех пор и нашим братом; немудрено также, что он сохранил по смерть доброе расположение к дерптскому обычаю и даже советовал многим землякам своим учиться в Дерптском университете. Но лучше всего то, что, поживя в Дерпте, Жуковский не сделался, однако, чуждым своему родному языку и коренной России, как не сделались им чуждыми впоследствии Языков, Соллогуб, Даль, Пирогов, Овсянников, Хрептович, Киселев, Якубович и множество других русских, учившихся в Дерпте.
Такова была внешняя сторона дерптской жизни Жуковского. Зато невесела была внутренняя, душевная, сторона его тогдашней жизни. Это мы узнаем из многих писем к Авдотье и Анне Петровнам. Екатерина Афанасьевна, как уже сказано, не хотела, чтоб он оставался в Дерпте. Жуковский, пожертвовав своим счастием и всею правдой обещавшись быть ей братом, а детям ее верным отцом, надеялся приобрести ее доверие к его нравственным правилам и обещаниям; но в этом-то он и ошибся! Воейков, поступки которого, как уже было видно и прежде, не обнаруживали в нем доброго семьянина, все-таки пользовался расположением тещи, потому что потакал ее предрассудкам. "Его я совершенно вычеркнул из всех моих расчетов", - пишет Жуковский. "Будучи товарищем и родным Маши, я мог бы и его любить, как Сашина мужа; теперь же он для меня не существует". Екатерина Афанасьевна не оценила вполне высокой добродетели ни Жуковского, ни дочери своей, этого ангела кротости и любви! Обоим она показала недоверчивость и тем глубоко их оскорбила. Некоторые весьма почтенные лица из высшего духовенства продолжали словесно и письменно уверять Екатерину Афанасьевну, что нет препятствия к исполнению желаний Жуковского; но, несмотря на то, Екатерина Афанасьевна повторяла дочери, что совесть матери не позволяет ей нарушить церковный устав, и, как ангел добродетели, дочь покорилась воле матери. <...>
Жуковский получил назначение быть чтецом у государыни Марии Федоровны. Павловск в то время был средоточием лучших писателей наших. Карамзин, Крылов, Дмитриев, Нелединский-Мелецкий, Гнедич, Жуковский - являлись на вечерних беседах августейшей покровительницы отечественных талантов. Кроме того, нередко приглашаемы были в Павловск Клингер, Шторх, Вилламов, Аделунг. Но Жуковский, живя у своего задушевного друга Блудова и несмотря на самый милостивый прием у государыни, все-таки писал на родину:
"Мое теперь - хуже прежнего. Здешняя жизнь мне тяжела, и я не знаю, когда отсюда вырвусь. Все, меня окружающее, ничтожно, или я сам ничто, потому что у меня ни к чему не лежит сердце, и рука не подымается взяться за перо, чтоб описывать то, что мне как чужое. И воображение побледнело, поэзия от меня отворотилась. Не знаю, когда она опять на меня взглянет. Думаю, что она бродит теперь или около Васьковской горы, или у Гремячего, или же в какой-нибудь долбинской роще, несмотря на снег и холод. Когда-то я начну ее там отыскивать? А здесь она откликается редко, да и то осиплым голосом.
О Дерпте не хочу писать ни слова. Но когда же удастся говорить? Авось!.. Все еще авось! Если рассказывать, то хоть забавное. Здесь есть автор князь Шаховской. Известно, что авторы не охотники до авторов. И он поэтому не охотник до меня. Вздумал он написать комедию и в этой комедии смеяться надо мною. Друзья за меня вступились. Дашков напечатал жестокое письмо к новому Аристофану. Блудов написал презабавную сатиру, а Вяземский разразился эпиграммами. Теперь страшная война на Парнасе. Около меня дерутся за меня, а я молчу, да лучше было бы, когда бы и все молчали. Город разделился на две партии, и французские волнения забыты при шуме парнасской бури".
Но литературная война, о которой упоминает Жуковский, началась ранее времени этого письма и продолжалась еще много лет позже его. Это была борьба между представителями старых литературных преданий, славянофилами, и духом литературной новизны. Новизна, которая вызвала борьбу, состояла в сентиментальном направлении Карамзина, в романтизме Жуковского и в оживлении слога, произведенном школою Карамзина и его последователей. <...>
В противоположность славянофилам последователи Карамзина были по большей части молодые и очень даровитые люди, с современным образованием. Что они были добрыми патриотами, это они несомненно доказали в Отечественную войну, в которой приняли живое участие и которая на время прервала литературные распри; но кончилась война, и литературная распря возникла пуще прежнего. Мы видели, что Жуковский уже в молодости подружился со всеми жаркими защитниками и поклонниками Карамзина. Стихотворения его с восторгом были приняты повсюду. Шишковисты именно на него и обратили свой гнев. Один из самых рьяных представителей партии славянофилов, князь А. А. Шаховской, вывел его на сцену в комедии "Урок кокеткам, или Липецкие воды", подражание французской пьесе "La Coquette" {"Кокетка" (фр.).}. В числе карикатурных лиц этой комедии выставлен был жалкий балладник Фиалкин: это был явный намек на Жуковского и его стихи. <...>
При первом представлении этой комедии в Петербурге на Малом театре, 23-го сентября 1815 года, присутствовали Жуковский и все друзья его, потому что знали уже о нападках Шаховского на нашего "балладника". Тут-то и решено было действовать совокупно, основать особое литературное общество и издавать журнал. Хотя издание журнала и не состоялось, но эпиграммами, сатирическими статьями и резкою критикой карамзинисты не остались в долгу у "Любителей русского слова". Друзья собирались по субботам у Блудова и читали там, перед печатанием, свои статьи; но формально организованного общества и публичных собраний у них не было. Когда Блудов написал шуточный рассказ "Сидение в "Арзамасе", изданное обществом ученых людей", в котором метко отвечал на выходки князя Шаховского и шишковистов, - то для шутки друзья назвали свои веселые вечеринки "собраниями Арзамасской академии" и положили правилом съедать за ужином хорошего арзамасского гуся. При этой церемонии пели соответствующие песни, например известную кантату на Шаховского, сочиненную Дашковым и каждый куплет которой оканчивался стихом:
Хвала тебе, о Шутовской!
За этим основным правилом последовали вскоре другие правила, собранные Блудовым и Жуковским в виде устава; тут, между прочим, было постановлено следующее: по примеру всех других обществ каждый вновь выбранный член должен читать похвальное слово своему умершему предшественнику; но так как все члены "Арзамаса", без сомнения, бессмертны, то они положили брать напрокат пок