Главная » Книги

Жуковский Василий Андреевич - В.А. Жуковский в воспоминаниях современников, Страница 15

Жуковский Василий Андреевич - В.А. Жуковский в воспоминаниях современников



летны. Искренняя, глубокая преданность, с одной стороны, с другой - уважение и сочувствие были примирительными средствами для скорого и полного восстановления случайно или ошибочно расстроенного равновесия.
   Мы выше уже сказали, что печальны и тяжки были впечатления, которые встретили Жуковского в Париже, в этой всемирной столице всех возможных умственных и житейских развлечений и приманок. Вот что писал он императрице: "Je passerai tout le mois de Juin à Paris: mais je sens que je ne profiterai pas autant de mon séjour, que je l'aurais pu faire avant notre malheur" {Я проведу весь июнь месяц в Париже, но чувствую, что пребыванием моим я не воспользуюсь, как бы я это сделал до нашего несчастия (фр.).} (т. е. смерти Тургенева). Говоря о собственном расположении своем в эти дни грусти, он прибавляет: "C'est comme une maladie de langueur, qui empêche de prendre aucun intérêt à ce qui vous entoure" {Это вроде расслабляющей болезни, которая не дозволяет принимать какое-нибудь участие в том, что делается вокруг (фр.).}.
   Между тем жизнь берет или налагает свое. Движение, шум и блеск жизни пробуждают и развлекают человека от горя. Он еще грустит, но уже оглядывается, слышит и слушает. Внешние голоса отзываются в нем. Жуковский кое-что и кое-кого видел в Париже: и видел хорошо и верно. Несмотря на недолгое пребывание, он понял или угадал Париж. Он познакомился со многими лицами, между прочим, с Шатобрианом, с Кювье, с философом и скромным, но прекрасно деятельным филантропом Дежерандо. Но более, кажется, сблизился он с Гизо9. Посредниками этого сближения могли быть Александр Тургенев и приятельница Гизо, графиня Разумовская (иностранка). Впрочем, самая личность Гизо была такова, что более подходила к Жуковскому, нежели многие другие известности и знаменитости. Гизо был человек мысли, убеждения и труда: не рябил в глаза блесками французского убранства. Он был серьезен, степенен, протестант вероисповеданием и всем своим умственным и нравственным складом. Первоначально образование свое получил он в Женеве. Земляк его по городу Ниму, известный булочник и замечательный и сочувственный поэт, Ребуль, говорил мне: и по слогу Гизо видно, что он прошел чрез Женеву. Гизо был человек возвышенных воззрений и стремлений, светлой и строгой нравственности и религиозности. Среди суетливого и лихорадочного Парижа он был такое лицо, на котором могло остановиться и успокоиться внимание путешественника, особенно такого, каким был Жуковский. Как политик, как министр, почти управляющий Франциею, он мог ошибаться; он ставил принципы не в меру выше действительности, а человеческая натура и, следовательно, человеческое общество так несовершенны, такого слабого сложения, что грубая действительность, le fait accompli {совершившийся факт (фр.).}, совершившееся событие налагают свою тяжелую и победоносную руку на принципы, на все логические расчеты ума и нравственные начала. Но, проиграв политическую игру, он за карты уже не принимался: он уединился в своем достоинстве, в своих литературных трудах, в своей семейной и тихой жизни. Не то что бойкий и богатый блестящими способностями соперник и противник его по министерской и политической деятельности10: тот также проигрался, но, находчивый и особенно искательный, он, однако же, не мог найти себе достойное убежище в самом себе. Вертлявый, легко меняющий убеждения свои, он снова начал играть по маленькой, чтобы отыграться, и кончил тем, что связался с политическими шулерами и опять доигрался до нового проигрыша, до нового падения. Другие видные лица в Париже также не смогли особенно привлечь Жуковского. Шатобриан, несмотря на свои гениальные дарования, был бы для него слишком напыщен и постоянно в представительной постановке. Поэт Ламартин, тогда еще не политик, не рушитель старой Франции и не решитель новой, был как-то сух, холоден и чопорен. По крайней мере, таковым показался он мне, когда позднее познакомился я с ним. Малые сношения мои, также позднее, с Гизо были, однако же, достаточны, чтобы объяснить и оправдать в глазах моих сочувствия к нему Жуковского.
  

II

  
   Мы сказали выше, что Жуковский хотя и мимоходом, но ясно и верно разглядел Париж. Выберем некоторые отметки из дневника его.
   "Камера депутатов. Равель, председатель, благородная, красивая наружность. Председательствует с большим достоинством и отменным навыком. Заседание было не весьма интересно. Взошел на кафедру Себастьяни. Он ужасно декламировал и, декламируя, горячился. Il parle en acteur {Он говорит как актер (фр.).}. От непривычки к дебатам французы видят на трибуне сцену, в себе актеров, а в посетителях партер. Нет ничего столь мало убедительного, как пышное красноречие. Одна ясность, одно красноречие положительное и самобытное (l'éloquence des choses), одно вдохновение, вспыхнувшее разом и неподготовленное, могут произвести действие и, что называется, de l'effet. Te же недостатки, которые господствуют в палате депутатов, поражают вас и в театре. С другой стороны, казалось бы, что французы рождены для публичных прений. Никто не ловит на лету так легко, как француз, каждую мысль, каждое слово. Я это часто замечаю на улице. Спросишь прохожего о чем-нибудь: тотчас готов ответ, самый короткий, ясный и приличный. Французы могли бы быть очень красноречивы, если б желание метить на эффект не убивало эффекта". Замечание остроумное и глубоко верное.
   "Сей дар быстрой понятливости и живой восприимчивости составляет главную принадлежность характера их и вместе с тем их недостаток. Натура при этом как будто лишила их потребности углубляться в предметы, потому что они так легко постигают и схватывают их. Надобно иметь большой навык слушать и удерживать в памяти слышанное, чтобы с приятностью следовать за дебатами. Я очень многого не слыхал, многого и не слушал, а смотрел на слушающих. Из министров были Виллель, Корбьер, Пэроне и Шаброль. На стороне министров большинство. Но, несмотря на то, во время заседаний им крепко достается: в глаза судят их без пощады. Эти часы должны быть для них тяжелы; но, кажется, они к этой пытке уже привыкли".
   "Несмотря на свой гасконский выговор, Виллель говорит приятно, ибо просто, и редко позволяет себе фразы. Его антагонист Гид де Невиль горячился, как ребенок".
   "Бенжамен Констан напоминает Фридриха. Прекрасный профиль, худощав, несколько неуклюж, говорит без претензии, но хорошо, ибо также не делает фраз..."
   "Был у Дежерандо. Он живет в глухом переулке. Горница, в которой мы были, весьма небольшая; стены покрыты рисунками видов из Италии. Есть и картины, между коими особенно заметны "Волхвы" и "Святое семейство" Перужжио. На столе стоит прекрасный бюст хозяина, работы Кановы, и бронзовый Наполеона, также Кановы. Дежерандо - лицо доброго философа. Несколько рассеян и задумчив, привлекательной внешности. Он повел нас в школу глухонемых. Пробыли в ней слишком короткое время: с охотою Тургенева торопиться нельзя ничего видеть и слышать. Вот в каком порядке устраиваются отношения между наставниками и воспитанниками. Начальные основания: язык движений и соединение понятий с письменными знаками. Сами воспитанники выдумывают свои знаки. Понятия о временах: знак рукою вперед - будущее; знак рукою пред собою - настоящее; знак рукою за себя - прошедшее. В высших классах сами воспитанники помогают учителям и служат мониторами. Но что меня наиболее поразило, то была девушка глухонемая от рождения и ослепшая на 13-м году. Теперь ей более 30-ти лет. В этом состоянии полного одиночества она не только сохранила первые воспоминания, но и приобрела новые понятия. Она счастлива внутреннею жизнью, которая вся религиозная. Правда, она окружена такими людьми, которые могут с нею выражаться посредством осязания и которым может она знаками сообщать мысли свои и ответы. Дежерандо взял ее за руку. Она его узнала в минуту и выразила знаками, положив руку на сердце, что это он. Спросили, любит ли ее Дежерандо. Она отвечала утвердительно и прибавила, что сама очень любит его. Я взял ее за руку. Спросили: кто? Она отвечала, что не знает. Знаками сказали, что я учитель великого князя, наследника русского престола. Она поняла. - Спрашивается, что бы она была, если бы не пользовалась 13 лет зрением? Теперь предметы имеют для нее некоторую форму; тогда эту форму сообщило бы ей воображение. Они не были бы сходны с существенным; но всё каждый предмет имел бы своей отдельный, ясный знак, и все бы мог существовать язык для выражения мысли, ощущения, ибо язык есть выражение внутренней жизни и отношений к внешнему. Здесь торжествует душа".
   "Был на лекции Вильменя. Превосходно о "Генриаде" и эпопее. Оратор говорил о других эпических поэтах, представляя их историю и историю их гения: изобразил то, чем Вольтер не был, и то, чем он был. Превосходное изображение Данте и Камоэнса. Сравнение Вольтера с Луканом. Вильмень говорит: эпическая поэма есть выражение мысли всего народа, целой эпохи и вместе с тем высшее творение великого гения. Происхождение "Генриады" - не век Генриха IV, а Вольтеров век..."
   "Поутру писал к императрице. Обедал у Гизо. - Французы умеют схватывать смешное и выражать его. Они этим наслаждаются. Мистификация есть важное дело для француза, но он не злостно-насмешлив. У нас десятой части нельзя того сделать, что делают здесь, не быв осмеянным..." (Разумеется, Жуковский говорит здесь не о нравственных поступках, а об ежедневных явлениях жизни: chez nous on cherche à tourner en ridicule. Ici on est bienveillant: on n'attaque que la prétention {У нас стараются во всем найти смешное. Здесь же больше благосклонности: нападают только на претенциозность (фр.).}). Вот также верная и схваченная на лету заметка.
   Париж самый гостеприимный, снисходительный город. Хозяева дают гостям полную волю жить как угодно и делать что угодно. Не то что в Англии и особенно в Лондоне. Париж издавна такое скопище иностранцев и заезжих, что он успел ко всем и ко всему приглядеться. После Лондона едва ли не Петербург самый взыскательный и самовластительный город. Мы иностранцев любим и во многом подражаем им, простой народ также к ним привык; но мы вообще готовы подсмеивать их, во всех обычаях и повадках, которые еще не успели у нас обрусеть и получить право гражданства. Француз человек веселый. Русский насмешливый. Француз иногда осмеивает, но потому, что он смеется. Русский смеется потому, что он осмеивает. Но пойдем опять вслед за Жуковским.
   "Поутру в заседании полиции исправительной. Дело студентов медицины. Председатель Дюфур. Вопросы неясные и сбивчивые. Тон грубый. Образ расспросов очень пристрастен. Неприличие смешивать политическое с полицейским. Красноречие французов всегда тенденциозно..."
   Жуковский в Париже усердно посещал театры. Он вообще любил театр, а в Париже театр более, чем где-нибудь, способствует изучению народа, нравов, обычаев, уровня умственных и духовных сил и свойств современного общества. Сказано было, что литература - выражение общества; это так, но не вполне и не всегда. Театр скорее имеет прав присвоить себе это определение. Литература говорит, драма действует. Литература - картина, драма - зеркало. Это особенно применяется к Парижу. В старину Расин гениально выразил царствование Людовика XIV-го с пышностью его, рыцарством, поклонением женщине, со всею его царедворческою обстановкою. В век Вольтера драма была преимущественно философическая. Ныне Корнели, Расины, Мольеры не родятся. Есть таланты в обращении, но эти монеты до потомства не дойдут: они не обратятся в медали. Нет уже классического чекана, а романтического и не бывало. Драмы В. Гюго пародия на романтизм. А между тем парижское народонаселение живет утром политическими журналами, а вечером спектаклями. Один из главных представителей нынешнего театра, Дюма-сын, все вертится около женщин полусвета или полумрака и около седьмой заповеди. И не так, как делали старики доброго минувшего времени. Чтобы посмеяться и поповесничать, а с доктринерскою важностью, с тенденциозностью, с притязаниями на ученье новой нравственности. Уморительно-скучно в исполнении: уморительно-смешно в преднамерении.
   Вот некоторые театральные выдержки из дневника Жуковского. Кажется, чуть ли не в первый день приезда его был он во Французской опере. "Давали "La prise de Corinthe", оперу Россини. Музыка оперы прекрасная, но не новая: все слышанное в других операх его. Пение французов, после итальянцев, кажется криком; в их пении более декламации: все, что мелодия, - крик. Но я слушал с удовольствием певца Нурри. В игре французов вообще заметно желание производить эффект жестами и их разнообразием. У немцев иногда слишком явное старание рисоваться, но игра их вообще проще. Французы скрывают свое кокетство лучше, но зато они беспрестанно на сцене. Все картина..."
   "Балет "Joconde". Танцы прелестны, но более всего аплодируют сильным прыжкам".
   "Во Французском театре "Радамист и Зенобия" (трагедия старика Кребильона, переведенная у нас, кажется, Висковатым11: "Висковатый пред Кребильоном виноватый", - сказал во время оно В. Л. Пушкин). Трагедия теперь в упадке. Дюшенуа произвела надо мною неприятное впечатление. Она старуха. И не могу вообразить, чтобы когда-нибудь была великою актрисою". (Мнение Жуковского не соглашается здесь с общим парижским и почти европейским мнением. Дюшенуа не красива была собою, а между тем, по отзыву многих, соперничала с красавицею Жорж и в некоторых ролях даже побеждала ее. Жуковский в молодости был поклонником актрисы Жорж, во время бытности ея в Москве12. Может быть, не хотел он и не мог изменить своим прежним впечатлениям и воспоминаниям). "Да, в трагедиях французских нельзя быть актером (то есть действующим лицом, хотел сказать Жуковский). Все дело состоит в декламации стихов, а не в изображении всего характера с его нюансами, ибо таких характеров нет в трагедиях французских. Их лица суть не что иное, как представители какой-нибудь страсти. Как в баснях Лев представляет мужество, Тигр жестокость, Лисица хитрость, так, например, Оросман, Ипполит, Орест13 представляют любовь в разных выражениях; но характер человека тут не виден. От этого великое однообразие в пиесах и в игре актеров. Актер должен много творить от себя, чтобы дать своей роли что-нибудь человеческое. Таков был один Тальма. За трагедией следовала забавная комедия "Le jeune mari". В комедии французы не имеют соперников. Удивительный ensemble".
   Нельзя вниманию не остановиться на метком и беглом, но глубоко обдуманном суждении о французском театре вообще и о французской трагедии в особенности. Как жаль, что Жуковский не имел времени или охоты посвятить себя трудам и обработке критики. Из него вышел бы первый, чтобы не сказать единственный, учитель наш в этой важной отрасли литературы, которая без нея почти мертвый или неоцененный капитал.
   "Меропа14. Застал последнюю сцену и не пожалел. M-lle Duchenois не говорит моему сердцу. Дебютант Varié (кажется, так, в рукописи не хорошо разберешь) в роли Эгиста - несносный крикун. Зато и партер без вкуса. Аплодируют тому, что надобно освистывать. Йемена была как бешеная в описании того, что происходило во храме, что совершенно противно натуре. А партер все-таки хлопает, ибо каждый стих отдельно был выражен с пышностью. Франция не имеет трагедии; она в гробе с Тальмою: он один оживлял пустоту и сухость напыщенных французских трагедий". О Тальме Жуковский говорит на основании общих отзывов и суждений о превосходной и новыми понятиями обдуманной игре этого актера. Застать его он уже не мог. Тальма умер в 1826 году.
   Возвращаясь к несочувственным впечатлениям Жуковского, скажу и я, по воспоминаниям молодости, что игра актрисы Дюшенуа могла и не нравиться Жуковскому, особенно в роли Меропы, потому что m-lle Georges была великолепна именно в этой роли.
   Хотя и не совсем кстати, а не могу утерпеть не передать здесь одно предание. Одна московская барыня, восхваляя Жорж, говорила, что особенно поражена она была вдохновением и величавостью ея, когда в роли Федры сказала она:
  
   Mérope est à vos pieds.
  
   "Давали "La dame blanche". Музыка Боельдье прелестная, но пиеса глупая".
   "Театр Федо. "L'amant jaloux". Музыка Гретри (представленная в первый раз в 1778 г.). Музыка еще не устарела".
   "В Théâtre Franèais. "Le Cid". Почтенный старик Корнель. Простота и сила его стихов. Нет характера. Одни отрывки. Все говорят по очереди. Многое прекрасно, часто не к месту. После комедия "Les trois quartiers". Простодушие Жоржеты, благородная вежливость графини, пошлость негоцианта, бесцеремонность банкира (ton dégagé), пошлость и плоскость выскочки (parvenu), гибкость прихлебателя (la souplesse du parasite), все было выражено в совершенстве. Смотреть и слушать истинное наслаждение".
   Этим заключим мы выдержки из парижского дневника Жуковского. Разумеется, видел он все, что только достойно внимания: библиотеки, музеи, картинные галереи: тут он с любовью смотрит и записывает все, что видел, - здания, храмы, различные учреждения и проч. Дневник его не систематический и не подробный. Часто отметки его просто колья, которые путешественник втыкает в землю, чтобы означить пройденный путь, если придется ему на него возвратиться, или заголовки, которые записывает он для памяти, чтобы после на досуге развить и пополнить. Может статься, Жуковский имел намерение собрать когда-нибудь замечания и впечатления свои и составить из них нечто целое. Нередко встречаются у него отметки такого рода: "У Свечиной: разговор о Пушкине". "С Гизо о французских мемуарах". Тут же: "Он вызвался помочь мне в приискании и покупке книг". "Разговор о политических партиях: крайняя левая сторона под предводительством Лафайета, Лафита, Бенжамен Констана. Крайняя правая сторона: аристократия согласна сохранить хартию, но с изменениями. За республику большая часть стряпчих, адвокатов, врачей, особенно в провинции".
   Иногда ограничивается он именными списками. Например: "Обед у посла. Комната с Жераровыми амурами. Портрет государя Доу. Великолепный обед. Виллель, Дамас, Корбьер, Клермон-Тоннер, Талейран, фельдмаршал Лористон, папский нунций, весь дипломатический корпус; из русских: Чичагов, Кологривов (брат князя Александра Николаевича Голицына), князь Лобанов (вероятно, известный наш библиофил и собиратель разных коллекций), Дивов, князья Тюфякин, Долгоруков, граф Потоцкий".
   Жуковский не ленив был сочинять, но писать был ленив, например письма. Работа, рукоделье писания были ему в тягость. Сначала вел он дневник свой довольно охотно и горячо: но позднее этот труд потерял прелесть свою. Заметки его стали короче, а иногда и однословны. Это очень понятно. Кажется, надобно иметь особенное сложение, физическое и нравственное, совершенно особую натуру, чтобы постоянно и аккуратно вести свой дневник, изо дня в день. Не каждый одарен свойством приятеля Жуковского, Александра Тургенева: этот прилежно записывал каждый свой шаг, каждую встречу, каждое слово, им слышанное. К нему также применяется меткое слово Тютчева о другом нашем любознательном и методическом приятеле: "Подумаешь, что Господь Бог поручил ему составить инвентарий мироздания"15. В журналах-фолиантах, оставленных по себе Тургеневым, вероятно, можно было бы отыскать много пояснений и пополнений к краткому дневнику Жуковского.
   Выписываем еще одну заметку, которая не вошла в рамы вышеприведенных выдержек, но она, кажется, довольно оригинальна.
   "Палерояль есть нечто единственное в своем роде. Это образчик всей французской цивилизации, всего французского характера. Взгляни на афиши и познакомишься с главными нуждами и сношениями жителей; взгляни на товары - получишь понятие о промышленности; взгляни на встречающихся женщин и получишь понятие о нравственной физиономии. Колонны Палерояля, оклеенные афишами, могут познакомить с Парижем. Удивительное искусство привлекать внимание размещением товаров и даже наклейкою афиш".
   Совершенно верно и поныне. Французы мастера хозяйничать и устраиваться дома. Они, кажется, ветрены; но порядок у них, часто ими расстроиваемый, снова и снова восстановляется, по крайней мере в вещественном, внешнем отношении. После Июльской революции 30-го года Пушкин говорил: "Странный народ! Сегодня у них революция, а завтра все столоначальники уже на местах и административная махина в полном ходу"16.
   Поговорка: товар лицом продается, выдумана у нас, но обращается в действительности у французов. В торговле применяется она у нас только к обману и надувательству, но вообще она мертвая буква. Мы и хорошее не умеем приладить к лицу. О худом и говорить нечего: мы не только не способны окрасить его, а еще угораздимся показать его хуже, чем оно есть.
   Быть в Париже, посещать маленькие театры и не затвердить несколько каламбуров - дело несбыточное. Вот и их занес наш путешественник в свой дневник. Для соблюдения строгой точности и мы впишем их в свои выдержки.
   "В комедии "Глухой, или Полная гостиница" актер спрашивает:
  
   Que font les vaches à Paris?
   - Des vaudevilles (des veaux de ville).
   Quel est l'animal le plus âgé?
   - Le mouton, car il est laine (*).
                    (Laine, шерстистый)".
  
   (* Что делают коровы в Париже? - Городских телят (игра слов: veau de ville - городской теленок, звучит так же, как слово "водевиль").
   Какое животное самое старое? - Баран, потому что он самый шерстистый (игра слов: l'ainee - старший, lainee - шерстистый) (фр.).)
   Жуковский не пренебрегал этими глупостями. И сам бывал в них искусник.
   Теперь заключим переборку нашу выпискою, в которой показывается не парижский Жуковский, а просто человек. Вся заметка немногословная, но знаменательная и характеристическая:
   "Спор с Тургеневым и моя бессовестная вспыльчивость".
   За что был спор, неизвестно: но, по близкому знакомству с обоими, готов я поручиться, что задирщиком был Тургенев. Жуковский, в увлечении прения, иногда горячился; но Тургенев, без прямой горячности в споре, позволял себе сознательно и умышленно быть иногда задорным и колким. Он как будто признавал эти выходки принадлежностями и обязанностями независимого характера. Эта стычка между приятелями не могла, разумеется, оставить по себе злопамятные следы. Но покаяние доброго и мягкосердого Жуковского в бессовестной вспыльчивости невольно напоминает мне басню Лафонтена в переводе Крылова "Мор зверей". Смиренный и совестливый Вол кается:
  
   Из стога у попа я клок сенца стянул.
  
   Теперь придется и мне сделать пред читателем маленькую исповедь как для очистки своей совести, так в особенности для очистки Жуковского. Некоторые из беглых заметок его писаны на французском языке. Впрочем, их не много. Не знаю, как и почему в работе моей переводил я их иногда набело по-русски. Нечего и говорить, что я строго держался смысла подлинника, но, вероятно, выражал я этот подлинник не так, как бы выразил его сам Жуковский. В том нижайше каюсь.
   Дневник Жуковского кое-где иллюстрирован рисунками или набросками пера его: так, например, Théâtre Franèais и другие очерки, которые трудно разобрать. Вообще Жуковский писал хотя и некрасиво, но четко, когда прилагал к тому старание, но про себя писал он часто до невозможности неразборчиво.
  

ИЗ СТАТЬИ

"ХАРАКТЕРИСТИЧЕСКИЕ ЗАМЕТКИ

И ВОСПОМИНАНИЕ О ГРАФЕ РОСТОПЧИНЕ"

   <...> Когда в 1842-м году Жуковский поступал в ополчение, Карамзин, предвидя, что едва ли выйдет из него служивый воин, просил Ростопчина прикомандировать его к себе. Ростопчин отказал, потому что Жуковский заражен якобинскими мыслями1. К слову пришлось: скажу, что и я подвергся такому же подозрению. В одном письме его нашел я следующую заметку о себе: "Вяземский, стихотворец и якобинец <...>.
  

ИЗ "ОБЪЯСНЕНИЙ

К ПИСЬМАМ ЖУКОВСКОГО"

  
   На этой почте все в стихах, А низкой прозою ни слова1, -
   говорит Жуковский. Впрочем, поэт здесь отыскивается и в почтовых стихах. Вместе с поэтом отыскивается хладнокровный и дельный прозаик, тонкий и верный критик, грамматик, педагог, не только ценитель и судия содержания, но и строгий браковщик каждого выражения, придирчиво-внимательный до мелочи к каждому отдельному слову. И все это с изумительной легкостию и свободою облекается в живые стихи, пересыпается острыми и веселыми шутками, а иногда и блестящими искрами поэзии. Предлагаемые здесь три стихотворения2, конечно, не вплетут новых листков мирта и лавра в венок "Певца во стане русских воинов", певца "Светланы", переводчика "Одиссеи" и песнопевца "Странствующего Жида", поэмы, по моему мнению занимающей место первенствующее не только между творениями Жуковского, но едва ли и не во всем цикле русской поэзии. Со мною не многие согласятся. Надо признаться, что эта поэма, эта прерванная смертью лебединая песнь великого поэта3 мало обратила на себя внимания литературных наших судей и читателей, вскормленных на другой пище и лакомых до другой поэзии. Возвращаясь к упомянутым письмам, нельзя не заметить, что для полной оценки дарования Жуковского и подобные стихи имеют свое значение и неминуемо должны входить в общий итог поэта. А таких стихов должно быть много под спудом, если они временем не растрачены и не истреблены. В них Жуковский, поэт-мечтатель, поэт-идеалист, явился поэтом реальным, гораздо ранее эпохи процветания так называемой реальной, или натуральной, школы. Одно только должно принять здесь в соображение. Он в своей домашней поэзии, нараспашку, все-таки остается лебедем, играющим на свежем и чистом лоне светлого озера, а не уткою, которая полощется в луже на грязном дворике корчмы или харчевни. На днях отыскал я письмо его, без означения месяца и числа, но, вероятно, относится оно к тому же времени или около того, когда писаны были предлагаемые здесь стихотворения. Вот что он, между прочим, пишет: "Посылаю тебе вместо красного яичка начало нашей переписки с Плещеевым4 (к сожалению, не нахожу ее в бумагах своих). Мы побожились друг с другом не переписываться иначе как в стихах. Это послание не первое: я уже много намарал к нему вздору, - но это, кажется, вышло не вздорное. Критиковать его тебе позволяется, и я за слог его не стою, ибо оно написано в два утра с половиною и писано как письмо на почту. По этой скорости оно изрядное. Плещеев пишет ко мне на него ответ, на который, натурально, и с моей стороны должен последовать ответ же. Из этого выйдет со временем переписка двух соседей на двух языках". Плещеев писал французские стихи, хотя твердо знал и русский язык и хорошо знаком был с нашею словесностию. Карамзин еще в молодости писал ему известное послание5.
   Было время, что Жуковский живал у Плещеева в орловской деревне6. Тут, вероятно, стихам и разным литературным проказам и шуткам был весенний и полный разлив. В деревне был домашний театр: на нем разыгрывались произведения двух приятелей. Помню, что Жуковский говорил мне о какой-то драме своей: содержанием ее были несчастные любовные похождения влюбленного и обманутого Импрезарио. Ему изменила любовница его. Режиссер труппы приходит к нему и предлагает репертуар для назначения пиесы к следующему представлению. Сердитый и грустный содержатель все отвергает. Наконец, именуется известная в то время драма Ильина "Лиза, или Торжество благодарности". На это Импрезарио восклицает в порыве отчаяния:
  
   Нет благодарности! нет торжества! нет Лизы!
   Все женщины одни надутые капризы - и пр., и пр.7
  
   Тогда же разыграно было тут же драматическое представление его под заглавием "Скачет груздочек по ельничку" (из старинной русской песни)8. Знаю об этом произведении только по одному заглавию. Но можно представить себе, какое открывалось тут раздолье своевольному и юмористическому воображению Жуковского. Надобно было видеть и слышать, с какою самоуверенностию, с каким самодовольствием вообще скромный и смиренный Жуковский говорил о произведениях своих в этом роде и с каким добродушным и ребяческим смехом певец "Сельского кладбища", меланхолии, всяких ведьм и привидений цитовал места, которые были особенно ему по сердцу. Жуковский не только любил в часы досуга и отдыха упражняться иногда в забавном и гениальном вранье, но уважал эту доблесть и в других. В нашем обществе был молодой человек, который также превосходно отличался по этой части. При встречах с ним он вызывал его на импровизацию и на представление в лицах какой-нибудь комической сцены. Он заслушивался его, любовался им и, в восторге вскрикивая, помирал со смеху: да ты просто Шекспир! Жаль, если вся эта поэзия безвозвратно утрачена9. Кажется, в нынешнем году распечатаны будут все ящики, оставшиеся доныне нетронутыми после кончины его. Может быть, и найдется в них если не все написанное им (потому что, сколько мне известно, он был не очень бережлив в отношении к своим письменным и литературным пожиткам), но по крайней мере откроется хоть что-нибудь еще неизвестное и уцелевшее. <...>
   <...> Начну с того, что вы совершенно справедливо замечаете, что полная по возможности переписка Жуковского, т. е. письма, ему писанные и им писанные, будут служить прекрасным дополнением к литературным трудам его. Вместе с тем будет она прекрасным комментарием его жизни. За неимением особенных событий или резких очерков, которыми могла бы быть иллюстрирована его биография. Эта переписка близко ознакомит и нас, современников, и потомство с внутреннею нравственною жизнью его. Эта внутренняя жизнь, как очаг, разливалась теплым и тихим сиянием на все окружающее. В самых письмах этих есть уже действие: есть в них несомненные, живые признаки благорастворения, душевной деятельности, которая никогда не остывала, никогда не утомлялась. Вы говорите, что печатные творения выразили далеко не все стороны этой удивительно богатой души. Совершенно так. Но едва ли не то же самое бывает и со всеми богатыми и чисто-возвышенными натурами. Полагаю, что ни один из великих писателей, и вместе с тем одаренных, как вы говорите, общечеловеческим достоинством, не мог выказаться, и высказаться вполне в сочинениях их. Натура все-таки выше художества. <...>
  

ИЗ "СТАРОЙ ЗАПИСНОЙ КНИЖКИ"

  
   <...> В издаваемом им в то время "Вестнике Европы" Жуковский печатал мастерские и превосходные отчеты о представлениях девицы Жорж, как он называл ее1. В этих беглых статьях является он тонким и проницательным критиком, как литературным, так и сценическим; нет в них ни сухости, ни пошлой журнальной болтовни, ни учительского важничанья. Это просто живая передача живых и глубоких впечатлений, проверенных образованным и опытным вкусом. Перечитывая их и читая новейшие оценки театрального искусства и движения, нельзя не сознаться, что журналы и газеты наши по крайней мере в этом отношении ушли далеко, но только не вперед. <...>
  
   В приятельском кружке говорили о многих благих мерах, предпринимаемых правительством, которые, по обстоятельствам и по силе вещей (как говорят французы), по внутренним причинам, по личным особенностям, не достигают указанной и желаемой цели. На это Жуковский сказал: "Наш фарватер годен только пока для мелких судов, а не для больших кораблей. Мы часто жалуемся, что корабль, пущенный на воду, не подвигается, не замечая, что он попал на мель". Вот Крылову прекрасная канва для басни. <...>
  
   Тургенев имел прекрасные, глубокие внутренние качества, но, как бывает вообще и с другими, имел свои слабости. <...> Например, он хотел выдавать себя за человека, способного сильно чувствовать и предаваться увлечениям могучей страсти. Ничего этого не было. <...> Однажды, в припадке притязания на таковую страстность, бесновался он пред Жуковским. "Послушай, любезнейший, - сказал ему друг его, - ты напоминаешь мне людей, которые расчесывают малейший пупырышек, вскочивший на их лице, и растравляют его до настоящей болячки. Так и ты: работал, работал в сердце своем, да и расковырял себе страсть".
  
   Кто-то заметил, что профессор и ректор университета, Антонский, имеет свойство - полным именем своим составить правильный шестистопный стих:
  
   Антон Антонович Антонский-Прокопович. <...>
  
   Пожалуй, оно и так; но Россия не должна забывать, что Антонский умел первый угадать и оценить нравственные качества и поэтическое дарование своего воспитанника в Благородном пансионе при Московском университете. Этот скромный воспитанник не обращал на себя внимания и особенного благоволения начальства, какое иногда оказывается по родственным связям и положению в обществе. Нет, сочувствие к неизвестному еще Жуковскому было со стороны Антонского совершенно бескорыстное и свободное. Это сочувствие - чистая и неотъемлемая заслуга, которую литературные предания должны сохранить. Когда Жуковский вышел из пансиона и был без средств и без особенной опоры, Антонский, так сказать, призрел его и приютил в двух маленьких комнатках маленького, принадлежащего университету домика в Газетном переулке2. Жуковский всегда сохранял к нему сердечную признательность, приверженность и преданность. <...>
  
   А сам Крылов! Можно ли не помянуть его в застольной летописи? Однажды приглашен он был на обед к императрице Марии Феодоровне в Павловске. Гостей за столом было немного. Жуковский сидел возле него. Крылов не отказывался ни от одного блюда. "Да откажись хоть раз, Иван Андреевич, - шепнул ему Жуковский, - дай императрице возможность попотчевать тебя". - "Ну а как не попотчует!" - отвечал он и продолжал накладывать себе на тарелку. <...>
  
   <...> выведем еще ученого и не менее благочестивого немца. До имени его дела нет. Он был однажды за вечерним чаем у Карамзиных в Царском Селе. Приезжает туда же княгиня Г<олицын>а, которой он не знал. Зашла речь о Жуковском и сочинениях его. Княгиня говорит, что его обожает. Немец перебивает ее и спрашивает: "А позвольте узнать, милостивая государыня, вы девица или замужняя?" - "Замужняя". - "В таком случае осмелюсь заметить, что замужняя женщина ничего и никого обожать не должна, за исключением мужа". <...> Нелишним будет притом вспомнить, что княгиня лет пятнадцать и более жила уже врозь с мужем. Вопрос и нравоучение немца были тем смешнее.
   Жуковский в "Певце во стане русских воинов" сказал между прочим:
  
      И мчит грозу ударов
   Сквозь дым и огнь, по грудам тел,
      В среду врагов Кайсаров.
  
   Батюшков говорил, что эти стихи можно объяснить только стихом из того же "Певца во стане русских воинов":
  
   Для дружбы - все, что в мире есть.
  
   Жуковский припоминал стихи Мерзлякова из одной оперы италиянской, которую тот, для бенефиса какого-то актера, перевел в ранней молодости своей:
  
   Пощечину испанцу Титу
   Во всю ланиту!
  
   Он, то есть Жуковский (на ловца и зверь бежит), подметил в опере Керубини следующий стих. Водовоз, во Французской опере, спасает в бочке, во время парижских смут, несчастного, приговоренного к смерти и прикрывавшего себя плащом, и поет: "Il est sauvé, l'homme en manteau" {Он спасен, человек в плаще (фр.).}. В русском переводе отличный и превосходный актер Злов должен был петь:
  
   Спасен, спасен мой друг в плаще.
  
   Этот стих долго был у нас поговоркой. <...>
   А вот еще жемчужина, отысканная Жуковским, который с удивительным чутьем нападал на след всякой печатной глупости. В романе "Вертер" есть милая сцена: молодежь забавляется, пляшет, играет в фанты, и между прочими фантами раздаются легкие пощечины, и Вертер замечает с удовольствием, что Шарлотта ударила его крепче, нежели других. Между тем на небе и в воздухе гремит ужасная гроза. Все немножко перепугались. Под впечатлением грозы Шарлотта с Вертером подходят к окну. Еще слышатся вдали перекаты грома. Испарения земли, после дождя, благоуханны и упоительны. Шарлотта, со слезами на глазах, смотрит на небо и на меня, говорит Вертер, и восклицает: "Клопшток!"3 - так говорит Гете, намекая на одну оду германского поэта4. Но в старом русском переводе романа5 Клопшток превращается в следующее: "Пойдем играть в короли" (старая игра). Что же это может значить? Какой тут смысл? - спрашиваете вы. Послушайте Жуковского. Он вам все разъяснит, а именно: переводчик никогда не слыхал о Клопштоке и принимает это слово за опечатку. В начале было говорено о разных играх: Шарлотта, вероятно, предлагает новую игру. Клапштос выражение известное в игре на биллиарде; переводчик заключает, что Шарлотта вызывает Вертера сыграть партийку на биллиарде. Но, по понятиям благовоспитанного переводчика, такая игра не подобает порядочной даме. Вот изо всего этого и вышло: пойдем играть в короли.
   Жуковский очень радовался своему комментарию и гордился им.
  
   К празднику Светлого Воскресения обыкновенно раздаются чины, ленты, награды лицам, находящимся на службе. В это время происходит оживленная мена поздравлений. Кто-то из поздравителей подходит к Жуковскому во дворце и говорит ему: "Нельзя ли поздравить и ваше превосходительство?" - "Как же, - отвечает он, - и очень можно". - "А с чем именно, позвольте спросить?" - "Да со днем Святой Пасхи".
   Жуковский не имел определенного звания по службе при дворе. Он говорил, что в торжественно-праздничные дни и дни придворных выходов он был знатною особою обоего пола (известное выражение в официальных повестках). <...>
   Какой сильный и выразительный язык и какие верные, возвышенные мысли! Жуковский, за некоторыми невольными руссицизмами, прекрасно выражался на французском языке. С ним, вероятно, свыкся он и овладел им прилежным чтением образцовых и классических французских писателей. Не в Благородном же пансионе при Московском университете, не от Антонского, не из Белева мог он позаимствовать это знание. Замечательно, что три наши правильнейшие и лучшие прозаики, Карамзин, Жуковский и Пушкин, писали почти так же свободно на французском, как и на своем языке. <...>
  
   Жуковский однажды меня очень позабавил. Проездом через Москву жил он у меня в доме. Утром приходит к нему барин, кажется, товарищ его по школе или в года первой молодости. По-видимому, барин очень скучный, до невозможности скучный. Разговор с ним мается, заминается, процеживается капля за каплею, слово за словом, с длинными промежутками. Я не вытерпел и выхожу из комнаты. Спустя несколько времени возвращаюсь: барин все еще сидит, а разговор видимо не подвигается. Бедный Жуковский видимо похудел. Внутренняя зевота першит в горле его: она давит его и отчеканилась на бледном и изможденном лице. Наконец барин встает и собирается уйти. Жуковский, по движению добросердечия, может быть, совестливости за недостаточно дружеский прием и вообще радости от освобождения, прощаясь с ним, целует его в лоб и говорит ему: "Прости, душка!"
   В этом поцелуе и в этой душке весь Жуковский.
   Он же рассказывал Пушкину, что однажды вытолкал он кого-то вон из кабинета своего. "Ну, а тот что?" - спрашивает Пушкин. - "А он, каналья, еще вздумал обороняться костылем своим". <...>
  
   У графа Блудова была задорная собачонка, которая кидалась на каждого, кто входил в кабинет его. Когда, бывало, придешь к нему, первые минуты свидания, вместо обмена обычных приветствий, проходили в отступлении гостя на несколько шагов и в беготне хозяина по комнате, чтобы отогнать и усмирить негостеприимную собачонку. Жуковский не любил этих эволюции и уговаривал графа Блудова держать забияку на привязи. Как-то долго не видать было его. Граф пишет ему записочку и пеняет за продолжительное отсутствие. Жуковский отвечает, что заказанное им платье еще не готово и что без этой одежды с принадлежностями он явиться не может. При письме собственноручный рисунок: Жуковский одет рыцарем, в шишаке и с забралом, весь в латах и с большим копьем в руке. Все это, чтобы защищаться от заносчивого врага. <...>
   Жуковский похитил творческий пламень, но творение не свидетельствует еще земле о похищении с небес. Мы, посвященные, чувствуем в руке еще творческую силу. Толпа чувствует глазами и убеждается осязанием. Для нее надобно поставить на ноги и пустить в ход исполина, тогда она поклоняется. К тому же искра в действии выносится обширным пламенем до небес и освещает окрестности.
   Я не понимаю, как можно в нем не признавать величайшего поэтического дарования или мерить его у нас клейменым аршином. Ни форма его понятий и чувствований и самого языка не отлиты по другим нашим образцам. Пожалуй, говори, что он дурен, но не сравнивай же его с другими или молчи, потому что ты не знаешь, что такое есть поэзия. Ты сбиваешься, ты слыхал об одном стихотворстве. Ты поэзию разделяешь на шестистопные, пятистопные и так далее. Я тебе не мешаю: пожалуй, можно ценить стихи и на вес. Только, сделай милость, при мне не говори: поэзия, а стихотворство. <...>
  
   "Хотя, с одной стороны, уже одно имя автора ручается за благонамеренность его сочинения, с другой - результат всех его суждений в рукописи (за исключением только некоторых отдельных мыслей и выражений) стремится к тому, чтобы обличить с верою в Бога удалившегося человека от религии и представить превратность существующего ныне образа дел и понятий на Западе, тем не менее вопросы его сочинения духовные слишком жизненны и глубоки, политические слишком развернуты, свежи, нам одновременны, чтобы можно было без опасения и вреда представить их чтению юной публики. Частое повторение слов: свобода, равенство, реформа, частое возвращение к понятиям: движение века вперед, вечные начала, единство народов, собственность есть кража и тому подобных, останавливают на них внимание читателя и возбуждают деятельность рассудка. Размышления вызывают размышления: звуки - отголоски, иногда неверные. Благоразумнее не касаться той струны, которой сотрясение произвело столько разрушительных переворотов в западном мире и которой вибрация еще колеблет воздух. Самое верное средство предостеречь от зла - удалять самое понятие о нем". (Заключение мнения генерала Дубельта, посланное в Главное правление ценсуры о последних сочинениях Жуковского 23 декабря 1850.)6
  

ИЗ "ЗАПИСНЫХ КНИЖЕК"

  

1830

  
   24-го июня. Вчера был у меня Жуковский, ехавший в Петергоф; перебирали всякую всячину. Он обедал у меня. Говоря об Алекс<андре> Тургеневе и об одной любви его, он сказал: да он работал, работал и наконец расковырял себе страсть. <...>
   6-го июля. <...> Жуковский говорит, что у нас фарватер только для челноков, а не для кораблей. Мы жалуемся, что корабль, пущенный на воду, не подвигается, не зная, что он на мели. Вот канва басни. Он мне говорил это, возражая на мнение о бездействии Д.1, которым я недоволен как обманувшим ожидания2. <...>
   18-го августа, Остафьево. <...> У меня были два спора, прежарких, с Ж<уковским> и П<ушкиным>. С первым за Бордо и Орлеанского. Он говорил, что должно непременно избрать Бордо королем и что он, верно, избран и будет. Я возражал, что именно не должно и не будет. Si un dîner rechauffé ne valut jamai

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 295 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа