е держался "редактором": не штамповал, не приказывал, - лишь
добивался советом того или этого: он обегал со-бойцов, чтобы в личной, порою
упорной беседе добиться от нас - того, этого: мягкими просьбами; если ж ему
отдавали мы честь пред другими, так это - поволенная нами тактика.
Я оговариваюсь: славолюбие и властолюбие жили в нем; но он
диктаторствовал, так сказать, в покоренных провинциях, как-то - в "Кружке",
в "Русской мысли"114, в "Эстетике", с кафедры или с эстрады; в своей
метрополии, в центре дружеского кружка, он держался, как республиканец с
бойцами, которым помог в свое время; мы помнили это: и были верны ему; если
же "псами" казались другим, то, - по правде сказать, "пес" всегда
симпатичней "осла", добивающего одряхлевшего льва своим черствым копытом;
уже с 1907 года такие "ослы" появились.
Мы ж видели роль его - организатора литературы; с 902 года всерьез
зазвучала роль эта; так-то я, не сближаясь, скорее отталкиваясь, был им
вобран и утилизирован; я не раскаиваюсь: благородно он утилизировал, дав
дисциплину рабочую, выправку, стойкость.
О нежной сердечности и не мечтал, одиноко замкнувшись в мирах своих
странных, где бред клокотал еще; видя, что Блок, Мережковские перевлекают
меня, от меня добивался лишь связи рабочей, которую я потом, разуверившись в
Блоке, весьма оценил.
Деликатно в те годы ко мне подходил; помню, как мне на фразу показывал,
не обижаясь шаржем:
- "Борис Николаич, стоит тут у вас - "Флюсов, Бро-мелий", - совал
карандаш в корректуру, - поставим-ка "Брюсов, Валерий", - показывал зубы; и
ждал резолюции, но карандаш свой приставил к "Бромелий".
- "Ну, пусть!" Слова - вылетели115. Добивался от меня рецензий.
- "Да я ж не умею рецензий писать: никогда не писал".
- "Ну, а что вы о Гамсуне думаете?" Я - высказываю.
- "Вот и готова рецензия: вы запишите лишь то, что сказали сейчас"116.
Или: зная, что я проходил физиологию:
- "Вот, напишите об этой никчемнейшей книге".
- "Я же не психиатр!"
- "Вы - биолог: физиологически же автор трактует проблему; он - неуч;
наверно, его вы поймаете".
Таки добился: читал, бегал даже в Музей, чтобы нос сунуть в Мейнерта;
таки поймал: исказил автор Мейнер-та; 117 и потирал руки Брюсов: пошляк из
"Кружка" декадентским журналом с поличным пойман; позднее увидев, что я
роюсь в социологической литературе, он сдался на мою просьбу, напоминающую
каприз: давать рецензии на печатающиеся брошюры социал-демократов,
социалистов-революционеров и анархистов; "Весам", журналу искусств, эти
рецензии не подходили: по стилю; он тем не менее мне уступил; и я, несмотря
на свою социологическую малограмотность, писал эти рецензии. Так он уступил
мне, считаясь с прихотью, чтобы не оторвать меня от "Весов". Так он уступил
многим [Вспоминая свои упражнения в рецензиях на социологическую литературу,
разумеется, я отмечаю не свою "компетентность" в социологии, а тот факт, что
Брюсовым в редакции "Весов" много допускалось такого, что не входило в
официальную программу журнала].
Мне открывалася остервенелая трудоспособность Валерия Брюсова, весьма
восхищавшая; как ни был близок мне Блок, - я "рабочего" от символизма не
видел в нем; Блок сибаритствовал; Брюсов - трудился до пота, сносяся с
редакциями Польши, Бельгии, Франции, Греции, варясь в полемике с русской
прессой, со всей; обегал типографии и принимал в "Скорпионе", чтоб... Блок
мог печататься.
Был поэтичен рабочий в нем; трудолюбив был поэт.
Я, бывало, звонюсь в "Скорпион", вылетает и быстрый и прыткий, немного
усталый, как встрепанный, Брюсов; черной, капризной морщиною слушает; губы
напучены; вдруг, оборвав меня, с детской улыбкою зубы покажет:
- "Рецензия, - как?.. А!.. Чудесно"118.
И локтем склоняется на телефонный прибор; затреско-чет и ждет; ты
молчишь, оборвав объяснение; в наполненном этом молчании кажешься глупым;
убийственна трезвость поэта "безумий"; и - главное: ты говорил "про свое";
он тебя оборвал, хлопоча о "чужой", не своей корректуре; и утром и днем - ее
правит, с ней бегает; где ж "свое"? Оно - бормотание строк в мельк снежинок
меж двух типографий иль на мгновенье прислон к фонарю; шуба - истерзана; пук
корректурный торчит из нее.
Таким у типографии Воронова119 его видел не раз; он обалдевал,
выборматывая между двух типографий свой стих, - в миг единственный, отданный
творчеству, в дне, полном "дела", чтоб... я, Блок, Бальмонт, Сологуб в
"Скорпионе" могли бы печататься.
Делалось стыдно за ропот свой перед "педантом", сухим и придирчивым,
каким иногда он казался.
"Трр-рр-рр" - телефонный звонок; и - прыжок к телефону:
- "Да!.. Книгоиздательство... Да, да... Чудесно!" Прижавши к
скуластому, бледному очень лицу телефонную трубку, он слушает, губы
напучивши; трубку бросит: и -
- "К вашим услугам!"
"К услугам" - не нравилось; а - что ж иное? Отчеты, петиты, чужие
статьи, корректуры, чужие; их сам развезет, потолкует: со "шпонами" или без
"шпон"120.
- "Что вы думаете о ...?"
- "Точней выражайтесь: даю пять минут", - говорит пересупленным лбом,
отвернувшись, - уродливый, дико угластый татарин-кулак; вдруг пантерою
черной красиво взыграет.
Во всем, неизменно - поэт!
Вместе с тем: никогда не вникал в становление мысли моей: результат ее,
точно отчет, подытоживал, грубо порой тыкнув пальцем:
- "Не сходится здесь!"
Но порою лицо утомленное грустно ласкало:
- "Сам знаю... Да - некогда... Вы не сердитесь... Тут в редакции - рой
посетителей... Я ж - один".
Иногда, перепутавши несколько мысленных ходов, откидывался и хватался
за лоб, растирая его:
- "Пару слов: о делах", - из кармана тащил корректуру.
Порой из редакции вместе бежали: не шел он, а несся и тростью вертел:
- "Вы куда?.. На Арбат... И я - с вами: к Бальмонту".
И молодо так озирался; ноздрями широкими воздух вбирал, бросаясь под
локоть рукой, точно с места срывал; припадая к плечу, он плечо переталкивал:
- "Какого мнения, - пляшет, бывало, бородка, - вы о математити? - "ти"
вместо "ки", - я люблю математику!"
Нежно, воркующе произносил он:
- "Измерить, исчислить!" И падал, как на голову:
- "А вы как полагаете,- - Христос пришел для планеты или для
вселенной?"
В ответ на теорию - практикой, понятой узко: под ноги; ширяний идей -
не любил, а любил - поправки на факты; поправкой указывал; и, насладясь
неотчетом (смутил-таки!), делался грустным: что толку? Томился своей
отделенностью.
В. Я. импонировал: невероятной своей деловитостью, лесом цитат,
поправляющих мнение; чрезмерная точность его удручала; казалося, что
аппаратом и мысль зарезал он в себе; и - давал волю софистике; слабость из
силы сознав и сознав силу слабости, не посягал на теорию он символизма, нам
с Эллисом предоставляя ее платформировать.
Помню: "Кружок"; К. Бальмонт произносит какие-то пышные дерзости: его
едят поедом; попросил слова Брюсов; возвысился черный его силуэт; ухватяся
рукою за стуло, другой с карандашиком, воздух накалывая, заодно проколол
оппонента Бальмонта:
- "Вы вот говорите, - с галантностью дьявола, дрез-жа фальцетто, -
что, - изгиб, накол, - Шарль Бодлер... - дерг бровей. - Между тем, - рот
кривился в ладонь подлетевшую, будто с ладони цитаты он считывал, - мы у
Бодлера читаем..."
И зала дрожала от злости: нельзя опровергнуть его!
Психиатр Рыбаков в реферате прочитанном определил его как симулянта
безумий, психически здорового, трудоспособного; было ж обратное:
аргументации от Милля, Спенсера - мимикрия; вспомните Спенсера: на
протяжении десятков страниц, плоско-серых, убористых, мысль - меньше мухи;
доказывается грудой фактиков: тут - быт зулусов, перо попугая, вулкан
Титикака, бизон, двуутроб-кин детеныш и муха цеце; Маяковский бил с кафедры
ором и желтою кофтою в лоб; Брюсов бил и с фланга ("мгновение...
принадлежит... мне..."), и с тыла: пародиями на Г. Спенсера, документальною
пародией на почтенную скуку; из сочетания тактик он производил... просто
падежи в стане наших врагов; "стан" через несколько лет превратился в
постыдное переселенье: из лагеря Пыпина в ставку Валерия Брюсова; но и
"кадеты", которых "ловкач" объегоривал, "переегорили" временно Брюсова,
заставив его поехать на фронт корреспондентом военным121.
Он этим в себе самом вырастил правый уклон; незаметно "пародия" стала
высказываньем, убежденьем почти; он как бы ставил цель: "Ну-ка, дерну по
Пыпину: думаете, не сумею? А - вот вам".
Но в первых годах настоящего века такое умение действовать с тыла -
расчистило путь: ему, нам.
Педагог!
Скоро я на себе испытал его тактику; взявши стихи в альманах 122,
склонив сборник стихов подготовить к пе-чати , дав лестную характеристику
их, вскружив голову, он пригласил меня на дом и вынес стихи, уже принятые;
не забуду я того дня: от стихов - ничего не осталось.
Схватив мою рукопись цепкими пальцами, выгнувши спину над ней (нога на
ногу), оцепенев, точно строчки глазами он пил, губы пуча, лоб морща, клоком
перетрясы-вая, стервенился от выпитого, дрянь вкусив:
- "Ха... "Лазурный" и "бурный" - банально, использовано; "лавр
лепечет" - какой, спрошу я, не лепечет?"
Откинулся, шваркнувши рукопись, сблизивши локти, расставивши кисти,
рисуя углы:
- "Дайте лепет без "лепет", заезженной пошлости; "лепет" - у Фета,
Тургенева, Пушкина. Первый сказавший "деревья лепечут" был гений; эпитет -
живет, выдыхается, вновь воскресает; у вас же тут - жалкий повтор; он -
отказ от работы над словом: стыдитесь!"
Кидался на рукопись: тыкать и комкать, кричать на нее:
- "Нет - "лепечущих лавров... кентавров"... В стихотворении у Алексея
Толстого опять-таки: "лавры-кентавры"; но сказано - как? "Буро-пегие"!..124
Великолепно: кентавр буро-пегий, как лошадь... он пахнет: навозом и потом".
Сжимы плечей, скос бородки над переплетенными крепко руками, - с
ужасной скукою:
- "Да и кентавр этот ваш - аллегория, взятая у Франца Штука, дрянного
художника... Слабое стихотворение о слабом художнике!" - проворкотал он
обиженно.
Я был добит.
Так, пройдясь по стихам, уже принятым им в альманах, он их мне
разорвал... в альманахе.
- "Зачем же вы приняли?"
Фырк, дерг, вскид руки; вновь зажим на коленях их с недоумением,
значащим: "Сам я не знаю"; и вдруг - алогически, детски-пленительно:
- "Все-таки... стихи хорошие... Ни у кого ведь не встретишь про гнома,
что щеки худые надул; и потом: странный ритм".
Я понял: пропасть меж собственным ритмом и техникой; осозналися:
проблемы сцепления слов, звуков, рифм126.
Его длинные руки выхватывали с полок классиков, чтоб стало ясно, как
"надо": на Тютчеве, на Боратынском; сперва показал, как "не надо": на Белом.
Бескорыстный советчик и практик, В. Я. расточал свои опыты, время юнцам
с победительной щедростью.
Как он прекрасно читал своих классиков с глазу на глаз, как бы весь
перечерчиваясь и бледнея, теряя рельеф, становясь черно-белым рисунком на
плоскости белой стены; очень выпуклый, очень трехмерный, рельефный в другие
минуты, он в миг напряженнейшего пропускания строк через себя перед выкриком
их точно третье терял измерение, делаясь плоскостью, переливаясь в
передаваемый стих; звук, скульптурясь, отяжелевая рельефами, ставился
великолепно изваянной бронзой, которую можно и зреть и ощупывать.
Помнились жесты руки, подающей открытую книгу на стол.
Мощь внушенья красот - в долгой паузе перед подачею слова; в ней
слышались действие лепки рельефов, усилия слуха и произношения внутреннего;
так он, вылепив строчку, влеплял ее: голосом.
Себя читал, декламируя горько, надтреснуто, хрипло, гортанно, как
клекот орла, превращающийся в клокотание до... воркования, не выговаривая
буквы "ка" (математи-ти), гипертрофируя паузы:
"Улица была как буря"127 выкидывал:
- "Улица..." Долгая пауза.
- "Была..." - пауза поменьше; и - скороговоркой: - "как буря".
Глаголы - подчеркивал голосом, не существительные. Иногда объяснял
себя; мне объяснил свою строчку:
- "Берег вечного веселья..."128 - "Бе" - "ве" и "ве": "бе" переходит в
"ве-ве"... Почему? "Бе" - звук твердый, звук берега, суши; "ве-ве" - звук
текучий, воздушный и влажный; от "бе" в "ве" мы слухом отталкиваемся, как
челнок от камней... Вместе с тем: "ве" - смягченное "бе", так что слышится
аллитерация".
И, показав свою кухню, он переводил разговор на Граммона иль Бек де
Фукьера, трактующих проблему звука, у нас неизвестных тогда; мне подкинул
Кассаня, трактующего стих Бодлера; 129 подчеркивал: Пушкин весьма отдавался
ремесленным этим вопросам; любил Ренэ Гиля [Ренэ Гиль - известный в свое
время в кружках французских символистов критик и поэт, ведший свою линию,
которую называл "научной поэзией": он был постоянным критиком "Весов" и
пропагандировал начинающих Ренэ Аркоса, Вильдрака, Дюамеля], старавшегося
сформулировать кодекс своей научной поэзии; рылся в Потебне, никем не
читавшемся в этот период с нелегкой руки болтуна Веселовского (Алексея).
Так был он единственным строгим ученым от литературы среди не ученых в
сей сфере словесников; вместо того, чтоб сбегаться к профессору этому,
свистом встречали не только "козу": деловитейшие его замечания!
Только Брюсов, Валерий, да Федор Евгеньевич Корш представляли собой
Академию слова.
Но Брюсов не был эстрадным чтецом, а чтецом-педагогом, вскрывающим
форму, доселе заклепанную; завозясь молотками, ударами голоса, сверлами глаз
и клещами зубов, как выкусывающих из заклепанной формы железные гвозди, он
нам вынимал стих Некрасова, Пушкина, Тютчева иль Боратынского, прочно
вставляя в сознанье его; так разбором стихов он, смертельно ранив "поэта" во
мне, мне расклепал Боратынского: этот день был событием; я, им ободранный,
не унывал; уничтожив плохую продукцию, он показал на матерого "зверя" - на
стих: как его надо холить.
И тут, столь далекий от Льва Ивановича Поливанова, ярко напомнил он
мне: Льва Ивановича Поливанова.
Брюсов был чутким директором в первой им созданной школе: до всех
"стиховедческих" опытов школа была без устава; но списочек слушателей где-то
был у него; в нем он делал отметки, включая иных и вычеркивая нерадивых.
Кричали: пристрастен-де Брюсов, а так ли? Ошибся ли он - Блока, меня,
Садовского, С. М. Соловьева, Волошина в свой список включивши, Койранских
же, Стражевых, Рославлевых и бесчисленных Кречетовых зачеркнувши?
Все сплетни о его гнете, давящем таланты, - пустейшая гиль, возведенная
на него.
Случалось, что и он ошибался: сперва не занес Ходасевича в список
"поэтов"; 130 но вскоре ж ошибку исправил он.
Помнится белый домок на Цветном; синий номер: "дом Брюсовых"; 131 здесь
я бывал у него; я не помню убранства и цветов; мне бросались в глаза:
чистота, строгость, точный порядок; стояли все лишь необходимые вещи; в
столовой, малюсенькой, - белые стены, стол, стулья; и - только; в смежной
комнате, вблизи передней (с дверями в столовую и в кабинетик) - седалища:
здесь ждали Брюсова; стол, за которым работают, синенький, малый диванчик,
и - полки, и полки, и полки, набитые книгой, - его кабинетик.
Квартирка доричная, тихая, виделась - черным на белом; ее обитатели -
острые, быстрые, дельные и небольшого росточку фигурки, с сарказмом, с умом;
никаких туалетов, ничего от декоративных панно, от волос на ушах или жестов,
с которыми дамы и снобы ходили за Брюсо-вым; умная, в черном, простом, не от
легкости, а от взбод-ренности, смехом встречающая Иоанна Матвеевна, жена:
энергичная, прыткая, маленькая; чуть "надсмешница", ее сестра, Бронислава
Матвеевна; преюркая ящерка, с выпуклым лбом, с быстрым выстрелом глаз,
черных, умных, сестра Брюсова, - музыкантша, теории строящая; 132 ее дружба
ко мне заключалась в том, что, сев рядом, гортанным фальцетто нацеливалась в
слабый пункт моих слов; всадив жало, блистала глазами; В. Я. определил раз в
игре ее: "Ты - землероечка: малый зверок". Зарывалась она в подноготную;
являлся за чайным столом Саша Брюсов, еще гимназист, но тоже "поэт"; ставши
"грифом" , он соединился с Койранским против брата: едкий, как брат, супясь,
как петушок, говорил брату едкости; брат, не сердясь, отвечал.
Иногда мне казалось, что в этой квартирке все заняты сухо игривым
подколом друг друга; здесь каждый за чайным столом, софизм выдвинув, им
поколов, удаляется, супясь, работать. Семейство сходилось: на колкостях.
Гостеприимный хозяин являлся за стол из редакции; но вскоре же быстро
бежал: в кабинетик; и, без приглашения зайдя, - разве походя с ним
перекинешься словом; и будешь сидеть: с Иоанной Матвеевной, с Надеждою
Яковлевной.
Впрочем, бывали часы и для "родственников"; раз, зайдя, я увидел
закрытую дверь; Иоанна Матвеевна сказала:
- "Валерия Яковлевича - не извлечь: он винтит в эти дни и часы: с
отцом, с матерью".
Родственный "винт" (от сего до сего) - дань: семейным пенатам.
В среду вечером (перечень "сред", отпечатанный, нам рассылался в начале
сезона: со списочком чисел134) являлся кружок из любителей литературы, к
которому присоединялись брюсисты, "свои", те, которых он силился в партию
вымуштровать.
Разговор - острый, но деловой; - треск цитат и сентенций (как надо
писать) вперемежку с софизмами; попав сюда, я дивился отчеркнутости
интересов; Д. С. Мережковский с "идеями" - был отстранен.
Шири идеологий сознательно были Валерием Брюсо-вым вынесены из
квартирки, которая - класс иль - ячейка "Весов" - "Скорпиона"; и, когда
начинались вопросы "не только" о том, как писать, им чертилась отчетливо
демаркационная линия: об этом можно беседовать, о том - не стоит.
Когда я являлся сюда, то В. Я. бросом рук и подставом любезнейшим стула
под ноги как бы предупреждал очень строго:
- "Беседа уже начата; и ширянья - откладываются!" "Ширянья" им
выносились из "сред" - в разговоры вдвоем: у меня, на прогулке.
Что-то строго спартанское: дух Диониса отсутствовал; узкая сфера
вопросов, дающая много, порой скучноватая, когда ты был неприлежен; класс -
с контролем, с экзаме-нами; у меня и в "Дону" мы ширяли идеями, а отдыхали,
резвясь, у Владимировых.
Здесь - учились мы.
Здесь же встречался впервые с небольшим кружком образованных очень
людей: вот учитель немецкого, тоже поэт, скучноватого, очень почтенного
вида, блондин, Георг Бахман (писал по-немецки); вот умница, хищная,
влип-чивая, Черногубов Н. Н., знаток Фета и Федорова, старый коллекционер;
вот седой, с красным носом, в пенснэ, - остроумец Каллаш; а вот бледный,
всегда молчаливый Са-водник; угрюмец и "демон" Дурнов (архитектор, поэт);
вот - Курсинский; начитанные, скучноватые, умные люди; вот робкий блондин,
всегда в сером, редискою носик, - презоркий, сутулый, какой-то кривой:
Поляков - полиглот, мягкий умница и математик, выкапыватель никому не
известных художников; реденькая и белокурая очень бородка торчала; являлся и
"мрачный, как скалы" (по слову Бальмонта), блондин с красным носом, с усами:
поэт Балтрушайтис; сидел здесь Семенов, блондин, анархист, явившийся из-за
границы, где он репетировал дочерей Плеханова: все что-то заваривал он в
"Скорпионе"; всегда он с проектом являлся; сидел молчаливый Яворский; ряд
юношей: Шик, Гофман, Рославлев, братья Койран-ские, - выпуск
студийцев-брюсистов, весьма неудачный.
Являлся потом, бородою, как облаком, ширясь, Волошин; являлся Бальмонт;
появлялись: Шестеркины, Минц-лова, Ланг и мадам Балтрушайтис.
Здесь Брюсов мне виделся очень покинутым; он, как учитель словесности,
был отделен от юнцов и от сверстников; больше сливался тогда он со старшими
из "Скорпиона", на почве лишь дела.
Таким был в эпоху начала знакомства со мной.
МЕРЕЖКОВСКИЙ И БРЮСОВ
С Брюсовым встретился я 5 декабря 1901 года; с Мережковским - на другой
же день. Совпадение встреч - жест; Брюсов меня волновал "только"
литературно; а Мережковский - не только; анализ, произведенный Д. С.
Мережковским образам Льва Толстого и Ф. Достоевского, выявил: оба они
завершают-де собой мировую словесность: "От слова - к действию, к
преображению жизни, сознания!"136 По Мережковскому, Толстой ведает плоть;
Достоевский же - дух; Лев Толстой сознал, что из плоти рождается новое
знание; его ошибка: за поиском знания он убегает в мораль; Достоевский же не
понимает, что дух обретается в теле, не в вырыве в небо; чиста-де плоть у
Толстого, здорова, а он, больной духом, бежал от нее; дух-де здоров в
Достоевском, а он - эпилептик.
Литература в обоих есть выход из литературы; в обоих уж слово
становится делом. Задание Мережковского: выявить общину новых людей,
превративших сознанье Толстого и Достоевского в творческий быт; эта община
была бы третьим заветом, сливающим Новый и Ветхий.
- "Иль - мы, иль - никто!" - восклицал Мережковский, грозяся пожаром
вселенной; ходил по Литейному, будто в кармане он держит флакон с эликсиром;
глотни - и заплавятся души, тела.
Мой отец, далеко отстоявший от прей, поднимаемых Розановым,
Мережковским и Минским с епископами, видел в Д. С. Мережковском проблему
романов его: т. е. - видел тенденцию правой культурной борьбы с заскорузлым
церковным монашеством; мы, изучавшие пристальней книги писателя, не
ограничивались таким трезвым раз-глядом. И М. С. Соловьев полагал:
Мережковский - радеющий хлыст, называющий пляс и, как знать, свальный грех
свой огнем, от которого-де загорится вселенная.
Все то, что до нас доходило о деятельности религиозно-философских
собраний, тогда начинавшихся в Питере137, сосредоточивало интерес к
Мережковскому.
Коль он зенит, то В. Брюсов - надир: "Только литература!" Но Брюсов
вкладывал в "только" весь пыл проповедника; миф для него был лишь материалом
к сочетанию слов: он с одинаковым пылом готов был отдаться анализу слов
Апокалипсиса, рун, магических слов обитателей острова Пасхи, проблем
Атлантиды; писал он:
И господа и дьявола
Хочу прославить я138.
Прославить для Брюсова - вылепить в слове.
Д. С. Мережковский мирился со всем, но не с этим; "народник",
"марксист", ницшеанец, поп и атеист еще находили убежище в его пустой, но
красивой риторике; Брюсову ж не было места в ней; так что "декаденты", по
Мережковскому, - валежник сухой; малой искры достаточно, чтобы они
вспыхнули; они - трут, на который должна была пасть искра слов его;
вспыхнувшими декадентами эта синица хотела поджечь свое море: ему ли де не
знать "декадентов", когда он и сам - декадент, победивший в себе
"декадента".
Д. С. Мережковского не понимали в те годы широкие массы; его понимал
Михаил, православный епископ; да мы, "декаденты", читали его. Брюсов, тонкий
ценитель "словес", был в те дни почитателем этого стиля - "и только": о
всяком "не только!". Как мог он обидеться на отведенную роль ему? Умница, он
понимал: исцеленье его Мережковским есть "стиль" Мережковского;
Брюсов-стилист был не прочь исцелиться для... Гиппиус, чтобы отобрать в
"Скорпион" цикл стихов у нее; он ковал ведь железо, пока горячо, для
готовимого альманаха и для "Скорпиона"; точно торговец мехами, в Ирбит 139
отправляющийся, чтобы привезти с собой мех драгоценный, таскался он затем в
Петербург, чтобы у Гиппиус для "Скорпиона" стихи подцепить; подцепив,
привозил, точно мех черно-бурой лисицы.
- "Привез..."
- "Стихи - дрянь; ну, а все-таки - Гиппиус... "Скорпиону" приходится
денежно жаться... Они запросили... Ну что же, Бальмонт даст задаром, и кроме
того: Юргис [Ю. К. Балтрушайтис - в те годы "молодой" поэт "Скорпиона"], я,
вы - напишем; не правда ли?"
Не раз меня Гиппиус спрашивала:
- "Платить будут? Коли платить будут, то - дам... Вы наверное
знаете, - будут?"
Венец юмористики: Гиппиус и Мережковский пре-краснейше сознавали вес
Брюсова: в "завтра"; и даже - значенье расширенного "Скорпиона", который и
им служил службу; они были гибкие в смысле устройства своих личных дел; так
антидекадент и враг церкви печатался сам в "Скорпионе". Венец юмористики:
когда в 1903 году начинался журнал "Новый путь", Мережковские никого
пригласить не сумели для заведования отделом иностранной политики, кроме
"беспринципного" Брюсова;140 он, кажется, прозаведовал... с месяц; и -
бросил.
При встречах друг с другом они осыпали друг друга всегда комплиментами:
- "Вы, Валерий Яковлевич, человек будущего!" - вопил Мережковский.
- "Прикажите, и - "Скорпион" к вашим услугам", - изысканно выгибался
перед Гиппиус Брюсов.
Заочно ругали друг друга:
- "Новый путь", Борис Николаевич, заживо сгнил", - с восхищением
докладывал Брюсов, вернувшийся из Петербурга: мне.
- "Зиночка сплетничает", - он докладывал.
- "Боря, как можете жить вы в Москве: "Скорпион" - дух тяжелый,
купецкий. Как можете вы с этим Брюсовым ладить?" - кривила накрашенный рот
свой мне Гиппиус.
- "Боря, вам гибель в Москве!" - Мережковский. И я распинался:
- "Да вы не о том", - распинался с отчаяньем я на Литейном .
- "Да вы не о том", - распинался с отчаяньем я в "Скорпионе".
Две эти фигуры, возникнувши в 901 году предо мной, в те же дни, в
декабре (один пятого, другой шестого), вдруг быстро приблизились, как бы
хватая: Д. С. Мережковский за левую руку и Брюсов - за правую: Брюсов тащил
меня в литературу: в "реакцию" по Мережковскому; а Мережковский - в коммуну
свою:
- "Боря, бойтесь Валерия Брюсова и всей пошлятины духа его!"
- "Зина думает..." - скалился Брюсов, глумяся над жалкостями
беспринципных "пророков".
Как странно: тащивший "налево" Д. С. Мережковский пугался меня в
девятьсот уже пятом как "левого"; "правый" же Брюсов стал не на словах, а на
деле: действительно левым.
Я в 1901 году лишь испытывал трудность раздваиваться меж Д. С.
Мережковским и Брюсовым, не примыкая к обоим в позиции, в идеологии;
сложность ее - в иерархии граней; в одной допускались условно и временно
ощупи Д. Мережковского; в другой же выметались проблемы формы по Брюсову;
центр, ориентирующий обе эти проблемы, - та именно теоретическая проблема,
для формулировки которой еще надо было одолеть, по моим тогдашним планам,
Канта.
И тут мне влетало от всех: студент Воронков, застревая в тенетах
гносеологических терминов ("апперцепция", "коррелат", "факт, идентичный
идее"), махал лишь рукой:
- "Бугаев точно говорит по-китайски". Заноза Петровский подтрунивал:
- "Знаете, философутики я не люблю", - уж и слово придумал!
Прималкивал скорбно М. С. Соловьев. Брюсов в первой же встрече
воскликнул:
- "Зачем с философией вы, когда песни и пляски есть!"
Как впоследствии воспринимал Мережковский мои "коррелаты" - не знаю,
потому что - молчал лишь: глазами похлопывая.
Блок - тот рисовал на меня безобидные карикатуры.
Не видели стержня теорий моих, моего устремления к "критицизму"; для
Брюсова он - игра скепсиса; для Мережковского - моя тоска по
действительности.
В. Брюсов играл в философские истины; и на "критические" рассужденья
весело подсыпал он софизм; а Мережковский любил философствовать: не от
меня - от себя, и тут делался Кифой Мокиевичем; [Кифа Мокиевич - гоголевский
тип (см. "Мертвые души") 142] употребленье им терминов - просто юмора.
Брюсов и Д. Мережковский меня не желали понять, полагая, что точка,
центральная, моих теорий есть "муха", заскок, в лучшем случае лишь
извиняемый ввиду неопытной молодости; эту "муху" стирал Мережковский,
старался мне доказать, что она лишь препятствие в жизни в их "общине";
Брюсов доказывал, что эта "муха" препятствует моим стихам.
Мои близкие связи с Мережковским и с Брюсовым длились до 1909 года; к
концу 908-го рвались нити, связывавшие с "общиной" Мережковского [Он хотел
видеть общиной кружок "близких" ему литераторов], и рвались нити "Весов",
иль культурного дела с В. Брюсовым; это я выразил в лекции "Настоящее и
будущее русской литературы", прочитанной чуть ли не в дни семилетия с дней
первых встреч: декабря этак пятого или седьмого; в той лекции я
сформулировал полный расщеп между словом и делом: у Брюсова и у
Мережковского143.
Оба - присутствовали на лекции: Мережковский вставал возражать; Брюсов,
кажется, нет.
Семь лет ширились ножницы между обоими; силился согласовать себя: с тем
и с другим; мои ножницы после сомкнулись: вне Брюсова, вне Мережковского.
ВСТРЕЧА С МЕРЕЖКОВСКИМ И ЗИНАИДОЙ ГИППИУС
Шестого декабря, вернувшись откуда-то, я получаю бумажку; читаю:
"Придите: у нас Мережковские". Мережковский по вызову князя С. Н. Трубецкого
читал ре-
ферат о Толстом; он явился с женой к Соловьевым: оформить знакомство,
начавшееся перепиской144.
Не без волнения я шел к Соловьевым; Мережковский - тогда был в зените:
для некоторых он предстал русским Лютером [Разумеется, эти представления
оказались иллюзиями уже к 1905 году].
Теперь не представишь себе, как могла болтовня Мережковского выглядеть
"делом"; а в 1901 году после первых собраний религиозно-философского
общества заговорили тревожно в церковных кругах: Мережковские потря-сают-де
устои церковности; обеспокоился Победоносцев; у Льва Тихомирова только и
говорили о Мережковском; находились общественники, с удовольствием
потиравшие руки:
- "Да, реформации русской, по-видимому, не избежать" .
В "Мире искусства", журнале, далеком от всякой церковности, только и
слышалось: "Мережковские, Розанов". И в соловьевской квартире уже с год
стоял гул: "Мережковские!" В наши дни невообразимо, как эта "синица" в
потугах поджечь океан так могла волновать.
Гиппиус, стихи которой я знал, представляла тоже большой интерес для
меня; про нее передавали сплетни; она выступала на вечере, с кисейными
крыльями, громко бросая с эстрады:
Мне нужно то, чего нет на свете145.
И уже казалось иным: декадентка взболтнула устой православия; де
синодальные старцы боятся ее; даже Победоносцев, летучая мышь, имел где-то
свидания с ересиархами, чтоб образумить их.
В тесной передней встречаю О. М.; ее губы сурово зажаты; глаза -
растаращены; мне показала рукою на дверь кабинета:
- "Идите!"
Взглянул вопросительно, но отмахнулася:
- "Нехорошо!"
И я понял: что в Соловьевой погиб ее "миф": что-то было в лице, в
опускании глаз, - в том, как, приподымая портьеру, юркнула в нее, точно
ящерка; и я - за ней. Тут зажмурил глаза; из качалки - сверкало; 3. Гиппиус
точно оса в человеческий рост, коль не остов "пленительницы" (перо - Обри
Бердслея); ком вспученных красных волос (коль распустит - до пят) укрывал
очень маленькое и кривое какое-то личико; пудра и блеск от лорнетки, в
которую вставился зеленоватый глаз; перебирала граненые бусы, уставясь в
меня, пятя пламень губы, осыпался пудрою; с лобика, точно сияющий глаз,
свисал камень: на черной подвеске; с безгрудой груди тарахтел черный крест;
и ударила блесками пряжка с ботиночки; нога на ногу; шлейф белого платья в
обтяжку закинула; прелесть ее костяного, безбокого остова напоминала
причастницу, ловко пленяющую сатану.
Сатана же, Валерий Брюсов, всей позой рисунка, написанного Фелисьеном
Ропсом, ей как бы выразил, что - ею пленился он.
И мелькнуло мне: "Ольга Михайловна: бедная!"
"Слона" - не увидел я; он - тут же сидел: в карих штаниках, в синеньком
галстучке, с худеньким личиком, карей бородкой, с пробором зализанным на
голове, с очень слабеньким лобиком вырезался человечек из серого кресла под
ламповым, золотоватым лучом, прорезавшим кресло; меня поразил двумя темными
всосами почти до скул зарастающих щек; синодальный чиновник от миру
неведомой церкви, на что-то обиженный; точно попал не туда, куда шел; и
теперь вздувал вес себе; помесь дьячка с бюрократом; и вместе с тем -
"бяшка". Это был Д. С. Мережковский!
И с ним стоял "черный дьявол", написанный Ропсом в сквозных золотых
косяках, или - Брюсов; О. М., как монашенка, писанная кистью Греко,
уставилась башенкой черных волос и болезненным блеском очей; сам
голубоглазый хозяин, М. С. Соловьев, едва сохранял равновесие.
Я же нагнулся в лорнеточный блеск Зинаиды "Прекрасной" и взял пахнущую
туберозою ручку под синими блесками спрятанных глаз; удлиненное личико, коль
глядеть сбоку; и маленькое - с фасу: от вздерга под нос подбородка; совсем
неправильный нос.
Мережковский подставил мне бело-зеленую щеку и пальчики; что-то в жесте
было весьма оскорбительное для меня.
Я прошел в угол: сел в тень; и стал наблюдать.
Мережковский в ту пору еще не забыл статьи Владимира Соловьева о нем,
напечатанной в "Мире искусства";146 М. С, брат философа, чуялся ему -
врагом; я, как близкий дому Соловьевых, наверное - враг; вот он и хмурился.
Гиппиус, оберегая достоинства мужа, дерзила всем своим вызывающим видом (а
умела быть умницей и даже - "простой").
Понесло чужим духом: зеленых туманов Невы; Петербург - хмурый сон.
Мережковский впервые ж предстал как итог всех будущих наших встреч и
хмурым и мелочным.
Сколько усилий позднее я тратил понять сердца этих "не только"
писателей! Буду ж подробно описывать, как и я уверовал в их головные сердца,
как пускался слагать слово "вечность" из льдинок , отплясывая в
петербургской пурге с Философовым Дмитрием и с Карташевым Антоном. Что
общего? Семинарист, правовед148 и естественник, сын профессора!
Нет, я не помню решительно, о чем говорилось в тот вечер; бородка М. С.
Соловьева высовывалась из тени и точно тщетно тщилась прожать разговор:
- "Не хотите ли чаю?"...
- "Нет", - нараспев, пятя талию, Гиппиус; ее крест на груди стрекотал;
вот в нос В. Брюсову вылетел из губы ее синий дымок; она игнорировала
тяжелое напряжение, потряхивая прической ярко-лисьего цвета.
А Брюсов ей славил и бога и дьявола!
С легкостью, уподобляясь прашинке, "знаменитый" писатель, слетевши с
кресла, пройдясь по ковру, стал на ковре, заложивши ручонку за спину, и
вдруг с грацией выгнулся: в сторону Гиппиус:
- "Зина, - картавым, раскатистым рыком, точно с эстрады в партере, -
о, как я ненавижу!"
И из папиросного дыма лениво, врастяг раздалось:
- "Ну, уж я не поверю: кого можешь ты ненавидеть?"
- "О, - хлопнувши веком, точно над бездной партерных голов, - ненавижу
его, Михаила!"
Какого?
Викария [Позднее Михаил, став епископом, дружил с Мережковским, порвал
с православием и перешел
в
старообрядчество],
оппонента
религиозно-философских собраний.
Нет, почему "Михаил" этот выскочил здесь!
- "Я его ненавижу", - повторил Мережковский и выпучил темные,
коричневатые губы; но блеск обведенных, зеленых, холодных, огромных пустых
его глаз - не пугал: ведь Афанасий Иванович дразнился, откушавши рыжиков,
перед Пульхерией Ивановной: саблю нацепит и в гусары пойдет 149.
О, синица не раз поджигала моря150, закрывала даже Мариинский театр 9
января;151 и пугался: де полиция явится! Так же она одно время старалась в
Париже привлечь к себе внимание Жореса [Мне по странной случайности судьбы
пришлось знакомить Мережковских с Жоресом. Это было в Париже: в 1907 году],
пугаясь Жореса, привлекала к изданию сборника, после которого въезд ей в
Россию отрезан;152 въехала она благополучно в Россию и забрасывала
правительство из окон квартиры на Сергиевской153 градом бомб, но -
словесных.
- "Нет, вы - не общественник! А революция - есть ипостась".
- "Как, четвертая?"
От подлинной революции улепетнула: в Париж.
В тот же вечер, не зная синичьих свойств этих, и я содрогался рыканию:
за... "Михаила" несчастного.
После дружили они...
Кто-то, помнится, тщился высказать что-то: про чьи-то стихи (чтобы -
"ярость" погасла); став пасмурным "бяшкой", Мережковский похаживал по ковру,
в карих штанишках, руки закинув за спину, как палка, прямой: двумя темными
всосами почти до скул зарастающих щек, пометался вдоль коврика из синей
тени - на ламповый золотистый луч; и из луча - в тень, бросал блеск серых,
огромных, но пустых своих глаз; вдруг он осклабился:
- "Розанов просто в восторге от песни".
И - маленькой ножкой такт отбивая, прочел неожиданно он:
Фопарики-сударики горят себе, горят;
Что видели, что слышали - о том не говорят154.
И на нас пометался глазами: "Что?.. Страшно?.." И сел; и сидел, нам
показывал коричневые губы: пугался фонариков!
Думалось: что это продувает его? И припомнились вновь сквозняки
Петербурга, дым, изморозь, самые эти "фонарики": из-за Невы; в рое
чиновников тоже чиновник - от церковочки собственной. Победоносцев синода, в
котором сидели: Философов, Антон Карташев, Тата, На-та155 и Зина, - таким
был в действительности Мережковский.
- "Аскетом - веригами угомонить свои плоти пудовые, - свесилась слабая
кисть, зажимавшая дамскими пальчиками темно-карее тело сигары с дымком
сладковатым, как запах корицы, - плоть наша, - схватился за ручку от кресла,
чтобы не взлететь в ветре голоса, - точно пушинки".
И стал арлекином, беззвучно хохочущим: видно, опять накатило.
- "Да тише ты, Дмитрий!"
Он тут же ослаб, ставши маленькой бяшкой.
Я же думал: "Какой неприятный!"
Мне все это - с места в карьер; и я обалдел от бессмысленных фраз
(потому что даже не знал я начала беседы), от блеска лорнеточного Зинаиды
Гиппиус, от растера хозяев, который во мне отозвался двояким растером:
описываю так, как виделось, воспринималось; а виделось, воспринималось -
абракадаброю.
Но тут Гиппиус, прерывая тяжкое сиденье, встала, моргая ресницами,
желтыми, брысыми, личика точно кривого; за ней встал Мережковский, -
удаленький и неприятный такой; очевидно, его "дьяволица" ["Белая
дьяволица" - выражение из романа Мережковского 156] водила на розовой
ленточке при исполнении миссии очаровать сатану, чтобы в нужный миг он,
спущенный с розовой ленточки, начал откалывать скоки и брыки в набитом
"чертями" театре вселенной.
- "Пора и честь знать!"
Чета в сопровождении хозяйки - прошла в переднюю; черный дьявол,
Валерий, - за ними.
М. С. Соловьев, нос повеся, в дымках нас оглядывал: с юмором вышмыгнула
из передней О. М.; подняла на меня напряженные очи:
- "Что?" Губы дрожали.
- "Сомнения нет никакого", - сказал Соловьев, стряхнув пепел в
массивную пепельницу; и пошел открыть форточку: выветрить запах сигары.
ПРОФЕССОРА, ДЕКАДЕНТЫ
А на другой день Д. С. Мережковский читал в Психологическом обществе, в
зале правления университета, которая окнами полуовальной стены закругляется
на Моховую; в этой комнате я отсидел год назад реферат "Математика и
научно-философское мировоззрение";157 странно мне было увидеть в почтенном
сем месте прически а-ля Боттичелли средь роя седин и мастито лоснящихся
лысин; вот - старый Лопатин, Лев, князь Сергей Трубецкой; а вот - быстрый
Рачинский, угрюмый Бугаев; вот - канцлер традиций, весь седенький: доктор
Петровский; вот - окаменелость: профессор Огнев; как, как, - Иловайский?
Матрона багровая загородила его: не уверен; и тут же - как странно их
видеть: Сергей Поляков, Балтрушайтис и Брюсов; и юноши дерзкого вида средь
тихих магистри-ков, просто студентов, при профессорах.
В. Я. Брюсов, взяв под руку, меня ведет к сестре своей, Надежде
Яковлевне; она пырскает молодо глазом; маленькая, большелобая, сухо-живая;
она - точно ящерка; рядом с нею я сел; она - шепчет мне:
- "Скажите, а кто этот свирепого вида профессор?"
- "Отец!"
- "Ах!" - сконфуженно вспыхивает168.
Мой отец - оппонент неизменный - сутуло засел за свирепые торчи усов; и
горбатою грудью сорочки отчаянно щелкает в споре, потявкивает, как большой
цепной псище.
В дверях, - точно палочка: черная талия Зинаиды Гиппиус; сыплется в
лысины острый лорнеточный блеск; обалдел входящий Мережковский, проваливаясь
у нее за плечами и выглядывая из-за плечей и хлоп