черном,
откинувши лысину, вымытую ослепительно, сереброусый, вдавив подбородок в
крахмал; он с улыбкой мастито проявленного снисхождения к нам, символистам,
вращая поставленной под головой окрахмаленной кистью руки, наливался
спокойнейшим весом; и не без лукавости, с пыхом подчеркивал, что в свое
время он первый же выдвинул кое-какие из наших тенденций.
Теперь, повстречавшись со мной, с добродушной игривостью, кистью
вращая, припомнил:
- "А помните карикатуру "Будильника"... Помните, как с Николаем
Васильевичем мы воевали? Покойник - философ был; и прекрасный оратор; его
Тургенев отметил!"
Налившися весом, он нес среброусую голову к Брюсо-ву, чрез сюртуки.
Одно время встречал его всюду: в "Кружке", в изощренных салонах, в
"Эстетике", у теософов, у Астрова; его вводили, сажали; его угощали
нетрудной словесной конфетою; он - оставался доволен, подремывая и
подхрапы-вая под рулады поэтов в "Свободной эстетике".
Стал - безобидный старик; был не глуп; и старался пред новыми в грязь
не ударить; и с Брюсовым, ставшим директором231 и представлявшим, что кухня
"Кружка" занимает его, сей сереброусый старик, расплываясь довольной улыбкой
развалины, впавшей в младенчество, - с пыхом и смаком и чмоком губы
рассуждал: о севрюге, селянках, патэ-де-фуа-гра232.
Старик пригласил меня в гости; супруга писателя, тон-но-любезная, в
стильном чепце, - не казалась старушкой; П. Д. накормил меня вкусным
завтраком с тонкими винами, интервьюируя о символизме, монизме, о
богоискатель-ствах, все приставая:
- "Сведите меня к Морозовой, Маргарите Кирилловне: я сочиняю роман;
тема - богоискательство; у Маргариты Кирилловны - типы: Бердяев, Булгаков,
Рачинский и прочие, нужные мне".
- "Ни за что! - испугалась Морозова, когда я ей об этом сказал, - знаю
про Боборыкина: не оберешься потом хлопотни: лишь пусти..."
Старичок, подливая вина, называл меня мило "коллегою"; а на вопросы его
было очень легко отвечать: надо было молчать; предложивши вопрос, он,
помахивая белоснежной салфеткою, сам отвечал за меня, - отвечал так, как он
полагал, что ему отвечать должен "Белый"; и я - не перечил: я знал, что
роман Боборыкина - ни для кого: для него; он себя тешил им; он был так
безобиден, так Добр, так широк в меру семидесятипятилетнего возраста, что я,
Брюсов, Бальмонт относились к нему осторожно и бережно.
Кстати сказать: у него же был в прошлом и ряд заслуг. Были трогательны:
его бодрость и живость; сей "дедушка" был назидательною демонстрацией
злобным отцам: как, со сцены сходя, относиться к тому, что щекочет ушное
отверстие абракадаброю.
И он особенно был умилителен через пять лет, когда я повстречался с ним
в годы войны в итальянской Швейцарии: в тихом Лугано; с "коллегой" моим
провели две недели, встречаясь за завтраками, на прогулках вдоль озера:233
он, восьмидесятилетний, на солнышке в ватном пальто, семенил в
одиночестве, - чистый, надутый, исполненный тихим довольством; надвинув на
лоб котелок, руку с тростью закинувши за спину, другой вращая перед
подбородком, - он плыл над лазурными струями, вслух бормоча сам с собою.
Я, встретившись с ним, прошел мимо: наверное, он разговаривал с прошлым
своим.
Скоро он просто тронул меня, когда я, возвратившись в окрестности
Базеля, вдруг получил от него умилительное извещение: он, прочитав фельетон
мой, придя в восхищенье от стиля, сердечнейше просит прислать мой роман
"Петербург"; это было последнею встречей; я скоро уехал в Россию; он - умер:
довольно пожил!
Был забавный старик, незаслуженно оплеванный редакторшей писем А. Блока
к родным; Блок, капризный, способный в иные минуты ругаться бессмысленно,
матери пишет про... "эту плешивую сволочь"; и, кажется, - ясно: коли не
указано кто, - "уж молчи", не сажай в лужу Блока, отколовшего бессмысленно
грубость; нет, - с глупым хихиком редакторское примечанье указывает, топя
Блока, топя себя вдвое, что эта "плешивая сволочь" - беззлобный старик
Боборыкин, никого не задевавший больно234.
Иванов, я, Брюсов, Волошин, Бальмонт относилися к Боборыкину бережно;
третьестепенный писатель - одно, никому из нас не вредивший уже беспомощный
старик - другое: в чем дело? Почему - "плешивая сволочь"?
Плевок Блока без повода, а ненужное разъяснение Бекетовой, что
"плешивая сволочь" - беззлобный старик Боборыкин, это... это... это... не
знаю уж, в каком стиле!
В "Кружок" затащили меня весной 903; в партикулярное платье (с чужого
плеча) облеченный, явился я на реферат К. Бальмонта;235 и в платье с чужого
плеча на потеху В. А. Гиляровского - выступил: с прениями; Гиляровский
писал, что "тогда - появилось "оно" и что "уши - врозь, дугою - ноги; и как
будто стоя спит"; да - не я же, а платье с чужого плеча!
Все же аплодисменты снискал;236 что говорил, даже не помню; но помню
отчетливый шепот: у себя за спиною:
- "Бальмонтовец!"
- "Нет, - по Мережковскому".
Гордо сошел: не свистели; не знали еще, что сей юноша в платье с чужого
плеча - Андрей Белый; мать, очень приятно взволнованная моим первым успехом,
рассказывала с ярким юмором:
- "Рукой махал: на кого-то кидался; кого-то ругал!"
- "Да кого же, - голубчик?" - отец: с громким юмором.
- "Кончил, и - аплодисменты..."
БАЛЬМОНТ
В марте - апреле 1903 года я знакомлюсь с Бальмонтом, которого томиками
"Тишина" и "В безбрежности" я увлекался еще гимназистом237, в период, когда
говорили мне: Гейне, Жуковский, Верлен, Метерлинк и художник Берн-Джонс:
перепевные строчки Бальмонта будили "Эолову арфу" Жуковского;238 и -
символизм в них прокладывал путь; они - синтез романтики с новыми веяниями;
среди нас был Бальмонт - академик, с которым счи-талися старцы; он им
отвечал пессимизмом, в котором тонул прошлый век: что-то от Шопенгауэра, от
Левитана; еще не расслышался весь эклектизм его ритмов: Верлен плюс
Жуковский, деленные на два, иль - лебеди, чайки, туман, красный месяц и дева
какая-нибудь.
Меня удручили уже "Горящие здания"; портился ритм: скрежетала строка;
неподмазанное колесо; скрежетал "тигр"; и это досадовало: кто-то с севера,
попав в Испанию, в плащ завернувшись, напяливши шляпу с полями, выходит...
из бара: скрежещет зубами, что он подерется с быком; зовут спать, - лезет в
бой! Подражание Брюсову, собственный голос сорвавшее!
"Будем как Солнце"239 - нас книга дразнила; в ней - блеск овладенья
приемами, краски, эффекты; и - ритм; все же "испанец", срывающий платья,
казался подделкой под собственный замысел: под золотистый тон солнца.
Бальмонт, поэт с песенкой, в "Будем как Солнце" надел хвост павлина;
иль: он - Мендельсон, конкурирующий с... Леонкавалло: романтик, ныряющий в
стиль "декаданс", чтобы стать средь новейших. Плакат же - "Я в этот мир
пришел, чтоб видеть Солнце..." 24¹, "Я вижу Толедо, я вижу Мадрид... О,
белая Леда, твой блеск и победа..."241. Мадрид и Толедо - Бедекер;242 а
белая Леда при чем? Для Толедо? Для - тлд-лрд-бл-пбд? Но у Пушкина, у
Боратынского, у Блока - утончена аллитерация; здесь она - перстни на
пальцах.
Чудесные строчки есть в "Только любовь"; 243 но все лучшее, как попурри
из... Бальмонта; а далее - серия книг, утопляющих жемчуг искусства в воде.
Даже гении-импровизаторы мне неприятны: низать на какое угодно задание
какими хотите размерами - то же, что силу бицепсов испробовать над...
мандолиною; слушал Зубакина, импровизатора: жарит-то как! Ни единого слова
живого: пошлятина дохлая!
К. Д. Бальмонт - гений импровизации; ловишь чудесные строчки; но лучше
быть третьеразрядным талантом, чем гением этого рода. А в дни моей встречи с
Бальмонтом он переходил Рубикон, отделяющий импровизатора в нем от поэта;
конечно, в своем новом даре рекорды он бил; и мы - рты разевали: гром поз,
скрежет шпор, залом шляпы с пером... дамским, страусовым; он свой дар
посыпал эрудицией; мог с Веселовскими, со Стороженками преуспевать в
исчислении, что, у кого, как и сколько раз сказано: "Шелли сказал о цветке -
то и то-то... Берне сказал..." Стороженко склонял свою лысую голову перед
владеньем источниками.
До знакомства я выслушал рой анекдотов, восторженно переданных:
Бальмонт - "гений"-де; "скорпионы" считали его своим "батькой", отметив
заслуги; но знали, что "батькинская" булава есть декорум уже, потому что
действительный "батька" есть Брюсов; Бальмонт, как прощальное солнце, сиял с
горизонта; центр культа его - утонченно-никчемные барыньки, бледные девы;
стыдясь социального происхождения (из кулаков), прикрывались Бальмонтом, как
веером: папеньки не торговали-де ситцами, коли - в "испанском" мы кружеве;
К. Д. Бальмонт выступал, весь обвешанный дамами, точно бухарец, надевший
двенадцать халатов: халат на халат.
Бедный, бедный, - упился утопией, вшептанной дамами; и - утопал: в
"гениальности", в подлинном виде являя куренка, зажаренного буржуазией; были
комичны трагедии винно-зубовного скрипа.
Наслушался я.
- "Из Парижа приедет Бальмонт..." - "Мы с Бальмонтом..." - "Бальмонт
говорит!.."
Бальмонт-личность во мне возбуждал любопытство.
Мне трудно делиться своим впечатленьем от встречи с Бальмонтом; она -
эпизод, не волнующий, не зацепившийся, не изменивший меня, не вошедший почти
в биографию: просто рои эпизодов, которые перечислять бы не стоило; К. Д.
Бальмонт - вне комической, трагикомической ноты и не описуем.
Меж мной и Бальмонтом бывал разговор поневоле; он был обусловлен лишь
встречами в общей среде и в редакциях, где мы работали; был он с натугой; я
силился чтить и визит наносить, терпеливо выслушивая поэтические
перечисления - что, у кого, где, как сказано: про перламут-рину, про
лепесток, про улитку; Н. И. Стороженке весьма назидательно выслушать о
Руставели и Шелли; я был - не словесник: весьма назидательный смысл
разговоров с Бальмонтом утрачивался; оставалась натуга - в прекрасных
намерениях: мне - не задеть чем-нибудь; а ему - быть внимательным,
благожелательным к младшему брату, что он выполнял с дружелюбием искренним;
я - с трудолюбием искренним чтил; а вне "чтений" - две жизни, две
разнопоставленные эрудиции, разнопоставлен-ные интеллекты глядели, минуя
друг друга.
И стало быть: яркое все в этих встречах - сплошной эпизод, каламбур.
Я увидел Бальмонта у Брюсова: из-за голов с любопытством уставился
очень невзрачного вида, с худым бледно-серым лицом, с рыже-красной бородкой,
с такими же подстриженными волосами мужчина, - весь в сером; в петлице -
цветок; сухопарый; походка с прихромом; прижатый, с ноздрями раздутыми,
маленький носик: с краснеющим кончиком; в светлых ресницах - прищуренные,
каре-красные глазки; безбровый, большой очень лоб; и пенснэ золотое;
движения стянуты в позу: надуто-нестрашным надменством; весь вытянут: в
ветер, на цыпочках, с вынюхом (насморк схватил); смотрит - кончиком красной
бородки, не глазками он, - на живот, не в глаза.
Так поглядывал, чванно процеживая сквозь соломинку то, что ему подавали
другие; и в нос цедил фразы иль, точно плевок, их выбрасывал, квакая как-то,
с прихрапом обиженным: взглядывал, точно хватаясь за шпагу, не веря в слова
гениальные, собственные, собираяся их доказать поединком: на жизнь и на
смерть.
Что-то детское, доброе - в очень растерянном виде: и - что-то
раздавленное.
Помесь рыжего Тора244, покинувшего парикмахера Пашкова, где стригся он,
чтобы стать Мефистофелем, пахнущим фиксатуаром245, - с гидальго, свои
промотавшим поместья, даже хромающим интеллигентом, цедящим с ковыром зубов
стародавний романс: "За цветок... - не помню - отдал я все три реала, чтоб
красавица меня за цветок поцеловала".
Лоб - умный.
Не помню высказываний гениального "батьки": говорил он, как будто
поплевывал: поэтичными семечками; и читал как плевками; был странный напев,
но как смазанный, - грустно-надменный, скучающе-дерзкий, порой озаряемый
пламенем: страстных восторгов!
Подстриженный у парикмахера Пашкова, гений был грустен, вполне не
уверен в себе, одинок средь матерых друзей-декадентов; те - как мужики, он -
тростинка; останься он самим собой, никогда не сидел бы за этим столом, не
бросал бы в "Кружке" свои дерзости, а с Николай Ильичом Стороженкою
где-нибудь там заседал; пил бы с кем-нибудь из либералов, а не с
Балтрушайтисом.
В том, что примкнул к декадентам, был подвиг; они ж его портили,
уничтожая романтика и заставляя огнем и мечом пробивать: пути новые; меч его
сломанный - просто картон; хромота - от паденья с ходуль, на которых ходить
не умел этот только капризный ребенок, себе зажигающий солнце - бумажный,
китайский фонарик - средь коперниканских пустот.
Первый вечер с Бальмонтом отметился только знакомством с... Волошиным.
Врезалась в память с ним встреча у "грифов" - дней эдак чрез пять.
- "Вы?.. О, как рада я! - бросила, дверь отворившая, Нина Ивановна
Соколова. - Сережки нет; я - одна, я - не знаю, что делать с Бальмонтом!"
Пьянел он от двух с половиною рюмок; и начинал развивать вслед за этим
мечты, неудобные очень хозяйке (вино - выражение боли); он много работал,
прочитывая библиотеки, переводя и слагая за книгою книгу; впав в мрачность,
из дому бежавши, прихрамывающей походкой врывался в передние добрых
знакомых; прижав свою серую, несколько декоративную шляпу к груди, -
красноносый и золотоглазый (с восторженным вызовом уподоб-леньями сыпаться),
с серым мешком холстяным: под рукой; вынимались бутылки из недр мешка; и
хозяйка шептала: "Не знаю, что делать с Бальмонтом".
Мы тоже - не знали.
Он - бледный, восторженный, золотоглазый, потребовал, чтоб лепестками -
не фразами - мы обсыпались втроем: он желал искупаться в струе лепестков,
потому чт0-"поэт" вызывает "поэта" на афористическое состязание; переполнял
вином мой бокал (его Нине Ивановне передавал я под скатертью); и, как
рубин, - пылал носик.
- "О, как я устала с ним: ведь уже четыре часа это длится, - шептала
Н. И. - Где Сережа?"
"Сережа" - "поэт", Сергей Кречетов, - тут же вошел, с адвокатским
портфелем; и слушал, как золотоглавый и рубинноносый, но бледный как смерть
Константин Дмитриевич нам объяснял, что готов он творить лепестки, так как
он - "лепесточек": во всем и всегда; и кто это оспаривать будет, того -
вызывает на бой; я и Кречетов, взявши под руки поэта, увели в кабинет, на
диван уложили и уговаривали предать члены покою, отдаться полету на облаке;
и опустили уже обе шторы; но Кречетов имел бестактность ему указать: не
застегнута пуговица; он, оскорбленный таким прозаизмом, с растерянным видом
испанца Пизарро, желающего развалить царство инков, но в силах весьма
уверенный, вздернув бородку в нос Кречетову, пальцем ткнул в...
незастегнутое это место:
- "Сергей, - застегните!"
Его б по плечу потрепать, опрокинуть (уснул бы); "Сергей" же, приняв
оскорбленную позу берлинского распорядителя бара, но с "тремоло"246 уже
прославленного адвоката, надменно оправил свой галстук и вздернул пенснэ:
- "Дорогой мой, я этого места не стану застегивать вам".
И Бальмонт - не перечил: заснул; но едва мы на цыпочках вышли, он
заскрежетал так, что Нина Ивановна уши заткнула: такой дикой мукой звучал
этот скрежет; и мы за стеною курили, глаза опустив; дверь раскрылась:
Бальмонт - застегнувшийся, в пледе, которым накрыли его, молниеносно
пришедший в сознание, робкий, с пленительно-грустной, с пленительно-детской
улыбкой (пьянел и трезвел - во мгновение ока); он начал с собою самим, но
для нас говорить: что-то нежное, великолепное и беспредметно-туманное; мы,
обступив, его слушали; то, что сказал, было лучше всего им написанного, но
слова утекали из памяти, точно вода сквозь ладони.
От дня, проведенного с ним, мне остался Бальмонт ускользнувший и
незаписуемый; а записуемая загогулина (вплоть до штанов) жить осталась как
нечто трагическое: не каламбур это вовсе.
Мне первая встреча с Бальмонтом - вторая.
Четыре часа; "файф-о-клок"247 у Бальмонта, в Толстовском; он в чванной
натуге сидел за столом, уважаемым "Константин Дмитриевичем" - вовсе не
Вайем, не богом индусского ветра (он так называл себя), очень маститым
историком литературы, заткнувшим за пояс Н. И. Сторо-женко; и - требовал,
чтобы стояли на уровне новых, ученейших данных о Шелли и о... мексиканском
орнаменте; он принимал, точно лорд; вздергом красной бородки на кресло
показывал:
- "Прш... едите..." - т. е. "прошу, садитесь". Садился над кэксом,
зажав свои губы и ноздри раздув, вылепетывая - по-английски - каталоги книг
об Уайльде, о Стриндберге, Эччегарайе:
- "Кквы не чтл", - или: "как, вы не читали?"
И тут, захватясь за пененэ, им прицепленное к пиджаку, нацепив его с
гордым закидом, легчайше слетал - сухопарый, с рукою прижатой к груди;
пролетал к книжной полке, выщипывал английский том в переплетище, бухал им в
стол, точно по голове изумленного приват-доцента:
- "Прочтите, здесь - нвы... днн!.." - иль: "новые данные".
Не ограничивался своей сферой: поэзией; его интересы - Халдея, Элам248,
Атлантида, Египет, Япония, Индия; то читал Родэ, то томы маститого Дейссена:
помнил лишь то, что касалось "поэта".
- "Опять библиотеку, - Брюсов разводит руками, - Бальмонт прочел: но -
как с гуся вода".
Точно ветер, - Вай, - каждый кусток овевающий, чтобы провеяться далее;
так - Вай, Бальмонт: пролетал бескорыстно над книжными полками, знаний не
утилизируя, как утилизировал Мережковский, который, сегодня узнавши, что
есть "пурпуриссима", - завтра же всадит в роман; эрудиция К. Д. Бальмонта
раз во сто превышала ее показ; набор собственных слов, неудобочитаемых, в
книге о Мексике - занавес над перечитанным трудолюбиво; вдруг он зачитал -
по ботанике, минералогии, химии, с остервененьем! Что ж вышло? Только -
строка: "Яйцевидные атомы мчатся" 249; как рои лепестков, отлетел рои томов:
по ботанике, минералогии, химии.
Я в нем ценил: любознательность и бескорыстнейшее, перманентное чтение;
что эрудит, - это ясно; но надо сказать, что - не только; пылала любовь к
просвещению в нем: в этом смысле он был гуманистом - не по Сторо-женке: а по
Петрарке!
В естественном он "ореоле" почтенья сидел средь юнцов, не уча, лишь
бросая: "Мн... нрвтс" иль "не нравтс", то есть "нравится" или "не нравится";
анализировать стих - не хотел, не умел.
Чай по вторникам, ровно в четыре: совсем академия - не Флорентийская:
чопорно-тонная, точно Оксфорд; он неспроста дружил с академиком, лордом
Морфиллем:250 в Лондоне; и академикам, членам "Российской словесности"251,
было поваднее здесь, чем юнцам: оборвешься, молчишь; и Бальмонт, перетянутый
академичностью, - тоже; его супруга, Е. А., еле-еле, бывало, налаживает
разговор.
И сидит здесь: при стене, без единого слова: брюнет моложавого вида,
военный, румяный, с красным околышем и с серебряным аксельбантом:
Джунковский; когда губернатором стал, то К. Д. с ним рассорился; сидит и
литературная дама, Андреева, сестра Е. А.; сидит кто-нибудь из Сабашниковых;
толстоватая Минцлова целится в нас миниатюрной лорнеткой; какой-нибудь
приват-доцент, поэт Балтрушайтис или Поляков - за столом; и является Бунин,
Иван Алексеевич, - желчный такой, сухопарый, как выпитый, с темно-зелеными
пятнами около глаз, с заостренным и клювистым, как у стервятника, профилем,
с прядью спадающей темных волос, с темно-русой испанской бородкой, с губами,
едва дососавшими свой неизменный лимон; и брюзжит, и косится: на нас,
декадентов, которых тогда он весьма ненавидел, за то, что его "Листопад" в
"Скорпионе" не шел (а до этого факта тепло относился он к Брюсову) ;252 я
его, юношей, страшно боялся; он, перемогая едва отвращенье к "отродью" ему
нелюбезных течений, с непередаваемой дрожью, отвертываясь, мне совал кисть
руки; и потом, стервенясь (от припадков сердечных, наверное, в нем
начинавшихся от одного моего неприятного вида), бросал свои взоры косые, как
кондор, подкрадывающийся к одиноко лежащему раненому.
Я в ту весну, бывало, тащусь прямо с крыши химической лаборатории, где,
молодежь, мы готовились дружной гурьбой к государственному испытанию, - в
Толстовский к Бальмонту и думаю:
"Что, если Бунин сидит?"
Он сидел.
Чай Бальмонта сплетается мне с чаем воскресным
Н. И. Стороженки, где - проще, сердечнее (хоть пусто), где и К. Д.
бывал; Стороженко в ту весну отрезал раз с добросердечием мне:
- "Константин Дмитриевич - жив?" - "Что?" - "Извозчик мой вчера - едва
его не раздавил. Он был пьян".
Порой мне казалось: Бальмонт "файф-о-клока" такая же поза дитяти, как
гордый испанец, стоящий пред лошадью Н. Стороженки во мраке Собачьей
площадки, в надежде, что лошадь, узнавши Бальмонта по свету павлиньему, им
излучаемому, шарахнется с пути, потому что я слышал рассказ: кто-то видел
его вылезающим из сиденья на козлы извозчичьи с томом Бальмонта в руках и
сующего том под сосули извозчичьих заиндевевших усов:
- "Я, Бальмонт, - написал это вот!"
Раз он в деревне у С. Полякова полез на сосну: прочитать всем ветрам
лепестковый свой стих; закарабкался он до вершины; вдруг, странно вцепившися
в ствол, он повис, неподвижно, взывая о помощи, перепугавшись высот; за ним
лазили; едва спустили: с опасностью для жизни. Однажды, взволнованный
отблеском месяца в пенной волне, предложил он за месяцем ринуться в волны; и
подал пример: шел - по щиколотку, шел - по колено, по грудь, , шел - по
горло, - в пальто, в серой шляпе и с тростью; и звали, и звали, пугаяся; и
он вернулся: без месяца. Е. А., супруга, уехала раз в Петербург; он остался
в квартире один; кто-то едет и - видит: багровы все окна в квартире
Бальмонтов: звонились, звонились, звонились; не отпер - никто; и вдруг -
отперли: копотей - черные массы; ; сквозь них - бьют вулканы кровавые из
ряда ламп с фитилями, отчаянно вывернутыми; среди черно-багровых Гоморр -
очертание черного мужа, Бальмонта, устроившего Мартинику253 не то оттого,
что он выпил, не то от каприза, мгновенного и поэтического.
Я бы мог без конца приводить факты этого рода, весьма обыденные в жизни
Бальмонта; весьма удивительно: не горел, не тонул и с сосны не низвергся;
начал же эту карьеру скачком из окна в тротуарные камни с четвертого он
этажа под влиянием жизненных трудностей; переломал руки, ноги;254 и начал
стихи писать (от падения лишь хромота оставалась); наверное, Вай, или ветер,
которого чествовал оригинальною строчкою - "ветер, ветер, ветер, ветер" 255,
к нему подлетевши, его, как дитя, опустил.
Из окна сумел выскочить, - не из себя; и томился, зашитый в мешок своей
личности; и - сумасшествовал, переводя томы Шелли256, уписывая библиотеки,
плавая в море романов и в море вина утопая, чтобы, вынырнувши, появиться
средь нас, - поэтичен, свеж, радостен: десяти-жильный и неизменяемый!
Я стал . - седым, лысым; Блок, В. Я. Брюсов - сгорели; согнулся -
Иванов; Волошина и Сологуба не стало; Бальмонт в 921 году, как и в первом,
лишь кудри волнистые вырастил: в них - ни сединки; с кошелкой в руке и в
пенснэ средь торговок Смоленского рынка нащупывал репку себе: "Покупайте!" -
"Я, - посмотрел с видом гранда, - себе покупаю морковь!"
На Арбате он в 903 году, как и в 17-м, ранней весною являлся, когда
гнали снег; дамы - в новеньких кофточках, в синих вуалетках; мелькала из роя
их серая шляпа Бальмонта; бородка как пламень - на пламень зари; чуть
прихрамывая, не махая руками, летел он с букетцем цветов голубых,
останавливался, точно вкопанный: "Ах!" - рывом локоть под руку мне (весна
его делала благожелательным); вскидывал нос и ноздрями пил воздух:
"Идемте, - не знаю куда: все равно... Хочу солнца, безумия, строчек - моих,
ваших!"
Раз, меня усадивши на лавочку, в капах дождя, стал закидывать фразами:
"Как меня видите?" - "Трудно сказать!"- - "Говорите! - Но прямо: как
видите?" - "Вижу вас нежитем". Он - огорчился... "Но в пышном венке!!!"
Просиял, как дитя. Этот метафорический стиль, им предложенный, был тяжел; но
он требовал; два часа рывом таскал по дождю, так что я - насморк схватил; а
ему - нипочем!
Он в стихиях - воды, промоканий, пурги - точно рыба в воде; трубадур,
поспевающий всюду, где строчки читают; он - последний поэт, проживавший в
XIII веке среди сицилианской природы, дерущийся строчкой своей с
мавританским поэтом, Валерием Брюсовым, а не в Москве, не в XX столетии;
переполнял все журналы; вопили: "Довольно! Бальмонт да Бальмонт!" Он,
придумав себе псевдоним "Лионель", заключал альманахи; "Баль-монт" -
открывал альманахи; и радовался, что он, всех перепевши, точно змея,
ужалившая себя в хвост, есть омега и альфа; совсем трубадур, позабывший
шестьсот лет назад умереть и принявший обличье безлетного юноши; Пушкин
ему - прапраправнук; задания русской поэзии были ему, сицильянцу, - чужие;
он, анахронизм, - играл в сказки, желая на отблесках лунных пройти по водам;
возвращался - промокший, растрепанный, жалкий; романтики - стилизовали то,
чем - Бальмонт жил; влюблялся в пылинки, в росинки, в мушинки; влюбившись,
бросал, увлекаясь - вуалеткой, браслеткой; неверный, от верности мигу
последнему, он воплощал - то, что Брюсов гласил лишь:
"Мгновение - мне!"
Как зарница, помигивал; и - потухал; и таким же прошелся по жизни моей:
лишь миганием издали: слабой зарницею; и - не припомнишь: когда начинало
Бальмонтом помигивать.
Раз забежал я к нему; очень усталый, в подушках лежал он: "Говорите,
сидите: что делали вы? О чем думали?" - квакало еле; я что-то свое,
философское, начал; раздался отчаянный храп; я хотел удалиться; Бальмонт,
точно встрепанный, переконфуженно квакал: "Я - слушаю вас: продолжайте!" Я
рот - раскрыл; и - снова всхрап; я - на цыпочках, к двери. Он вскочил,
посмотрел укоризненным, очень насупленным взглядом: "Я этого вам - не
прощу!"
Мог быть мстительным; Брюсов рассказывал:
- "Раз он таскал глухой ночью меня; он был пьян; я боялся: его
пришибут, переедут; хотел от меня он отделаться: стал оскорблять; зная эту
уловку его, - я молчал; не поверите, - он проявил изумительный дар в
оскорблении, так что к исходу второго, наверное, часа я... - Брюсов
потупился, - я развернулся и... и... оскорбил его действием; он перевернулся
и бросил меня".
- "Ну, и...?"
- "На другой день - подходит ко мне и протягивает незлобиво мне руку!"
И Брюсов вздохнул:
- "Добр!"258
И я испытал на себе незлопамятную доброту в инцидентах, меж нами
случавшихся (без инцидентов - нельзя с ним).
Он спал, ненавидел, любил, ходил в гости не с кодексом нашего века, - с
кодексом века тринадцатого, - видя перед собой не Тристана, Тангейзера и
Лоэнгрина259, а Бунина, Амфитеатрова; не удивительно ли, что прошел без
зацепок он с кодексом этим; Бальмонт-трубадур, заключенный в застенок
мещанского быта, последние делал усилия - вежливым быть до момента, когда в
представленьях его, трубадуровой, чести предел наступал: что казалося
Амфитеатрову дерзостью, - было рипостом260 оплеванного; кабы Амфитеатров
помыслил об этом, конечно, не навалился б мужик здоровенный на слабенького
Ланчелотика261 в сцене ужасной, весьма унизительной - не для Бальмонта:
последнее дело бить связанного! И отсюда сквозь все - неисчерпанное:
Переломаны кости: стучат!262
Иль:
Как будто душа о желанном просила.
Но сделали ей незаслуженно больно:
И сердце простило...
Но сердце застыло:
И плачет, и плачет, и плачет невольно263.
Терпеть он не мог Мережковского; Д. Мережковский выпыживал из себя свои
бредни о будущем; и о далеком прошлом тосковал романтик Бальмонт.
Мережковский его в те года презирал. Я однажды застал их сидящими друг
против друга; Бальмонт, оскорбленный на хмурь, изливаемую на него
Мережковским, славил "поэта" вообще: назло Мережковскому, вне религии поэзию
отрицавшему. Очень напыщенно бросил он, разумея "поэта":
Как ветер, песнь его свободна!
И Мережковский с ленивым презрением - осклабился; не поворачивая головы
на Бальмонта, он бросил в ответ:
Зато, как ветер, и бесплодна!
Бальмонт, прибежавши домой, написал стихотворное послание, посвященное
Мережковским; там есть строфа:
Вы разделяете, сливаете,
Не доходя до бытия.
О, никогда вы не узнаете,
Как безраздельно целен я264.
Но не "нашинской" цельностью целен он был.
Точно с планеты Венеры на землю упав, развивал жизнь Венеры, земле
вовсе чуждой, обвив себя предохранительным коконом. Этот кокон - идеализация
поэта - рыцаря; Бальмонт в коконе своем опочил. Он летал над землею в своем
импровизированном пузыре, точно в мыльном.
Пузырные "цельности" лопаются; мыльный пузырь очень тонок: он рвется;
сидящие "в таких пузырях" - ушибаются, падая; оттого-то Бальмонт, когда
выходил из состояния "напыщенности", то имел очень пришибленный вид.
ВОЛОШИН И КРЕЧЕТОВ
В те же дни, т. е. весной 1903 года, я встретился с Максимилианом
Волошиным;265 Брюсов писал о нем несколько ранее: "Юноша из Крыма... Жил в
Париже, в Латинском квартале... Интересно... рассказывает о Балеарах...
Уезжает в Японию и Индию, чтобы освободиться от европеизма" ("Дневники".
Февраль 1903 года) и: "Макс не поехал в Японию, едет... в Париж. Он умен и
талантлив" ("Дневники". Осень 1903 года)266.
Эти короткие записи Брюсова - характеристика М. А. Волошина тех
отдаленных годов: умный, талантливый юноша, меж Балеарами267 и между Индией
ищет свободы: от европеизма, и пишет зигзаги вокруг той же оси - Парижа,
насквозь "пропариженный" до... до... цилиндра, но... демократического: от
квартала Латинского; демократическим этим цилиндром Париж переполнен;
Иванов, по виду тогда мужичок, появлялся с цилиндром в руке, как Волошин.
Москва улыбалась цилиндру.
Здесь должен сказать: я зарисовываю не "мудреца" коктебельского, М. А.
Волошина: с опытом жизни, своей сединой пропудренного, а Волошина - юношу:
Индия плюс Балеары, деленные на два, равнялись... кварталу Латинскому в нем.
Этим кварталом, а не категорическим императивом он щелкал, как свежим
крахмалом, надетым на грудь; этот юноша, выросший вдруг перед нами, в три
дня примелькался, читая, цитируя и дебатируя; даже казалось, что не было
времени, когда Волошина - не было.
Так же внезапно исчез он.
Его явления, исчезновения, всегда внезапные, сопровождают в годах меня;
нет - покажется странным, что был, что входил во все тонкости наших кружков,
рассуждая, читая, миря, дебатируя, быстро осваиваясь с деликатнейшими
ситуациями, создававшимися без него, находя из них выход, являясь советчиком
и конфидентом; в Москве был москвич, парижанин - в Париже.
"Свой" - многим!
Друг К. Д. Бальмонта, спец литераторы, настоянный На галльском духе,
ценитель Реми де Гурмона, Клоделя, знакомый М. М. Ковалевского, свой
"скорпионам" и свой радикалам, - обхаживал тех и других; если Брюсов,
Бальмонт оскорбляли вкус, то Волошин умел стать на сторону их в очень умных,
отточенных, неоскорбительных, вежливых формах; те были - колючие: он же -
сама борода, доброта, - умел мягко, с достоинством сглаживать противоречия;
ловко парируя чуждые мнения, вежливо он противопоставлял им свое: проходил
через строй чуждых мнений собою самим, не толкаясь; В. Брюсов и даже
Бальмонт не имели достаточного европейского лоска, чтоб эквилибрировать
мнениями, как в европейском парламенте.
М. А. Волошин в те годы: весь - лоск, закругленность парламентских
форм, радикал, убежденнейший республиканец и сосланный в годы
студенчества269, он импонировал Гольцеву, М. Ковалевскому своим "протестом",
доказанным: не мог учиться в России, став слушателем Вольного университета,
основанного Ковалевским в Париже270.
Всей статью своих появлений в Москве заявлял, что он - мост между
демократической Францией, новым течением в искусстве, богемой квартала
Латинского и - нашей левой общественностью; он подчеркивал это всем видом;
поэты "проклятые" Франции на баррикадах сража-лися; тип европейского дэнди -
не то-де, что "отстало" о нем полагают у нас, сам Уайльд кончил жизнь
социа-листом-де; 271 "Новая Бельгия" 272 - Жорж Роденбах, Лемонье и
Верхарн - друзья "социалистических" депутатов Дестре, Вандервельда;
показывал это все Максимилиан Волошин компании "передовых европейцев":
Баженовых, Гольцевых и Ковалевских.
Везде выступая, он точно учил всем утонченным стилем своей полемики,
полный готовности - выслушать, впитать, вобрать, без полемики переварить; и
потом уже дать резолюцию, преподнеся ее, точно на блюде, как повар, с
приправой цитат - анархических и декадентских: не дерзко; где переострялись
углы, он всем видом своим заявлял, что проездом, что - зритель он: весьма
интересной литературной борьбы; что, при всем уважении к Брюсову, с ним не
согласен он в том-то и в том-то; хотя он согласен: в том, в этом; такой
добродушный и искренний жест - примирял; дерзость скромная - не зашибала;
его борода, жилет, вид парижанина не то заправского кучера, русского
"парня-рубахи", хотя облеченного в черный цилиндр, прижимаемый к сердцу под
выпяченной бородою "не нашенской" стрижки, начитанность много видавшего,
много изъездившего, - отнимали охоту с ним лаяться; наоборот, - вызывали
охоту послушать его; он умел так блестяще открыть свой багаж впечатлений, с
отчетливо в нем упакованными мелочами: вот - собор Богоматери, вот - анекдот
о Бальмонте, о бомбе, разорвавшейся в отеле "Фуайо", о Жоресе, Реми де
Гурмоне, прогуливающемся ночью глухой по Парижу с закрытым лицом и тайком
(разъедала волчанка лицо), о собрании у Ковалевского, о кабачке и о том, что
Париж в освещении утреннем - "серая роза";273 все - слушали: и модернист,
и... отец, парижанин душой, откликающийся сочувственно на слова о Латинском
квартале.
Максимилиан Волошин умно разговаривал, умно выслушивал, жаля глазами
сверлящими, серыми, из-под пенснэ, бородой кучерской передергивая и рукою,
прижатой к груди и взвешенной в воздухе, точно ущипывая в воздухе ему нужную
мелочь; и, выступив, с тактом вставлял свое мнение.
Он всюду был вхож.
Я увидел впервые его в приложении к "Новому времени" еще до знакомства
с ним; здесь поместили рисунок художницы Кругликовой, давшей изображенье
Бальмонта, читающего в Петербурге; из первого ряда слушателей вытягивалась
борода на читающего Бальмонта; такие в Париже носили, лопатою, длинная, с
боков отхваченная; и курчавая шапка волос, вставших, вьющихся кольцами;
выпят губы из-под носа в пенснэ, с синусоидой шнура, взлетевшего в
воздух274.
Увидев зарисованного господина, подумал я:
"Кто он такой?"
"Парижанин?"
"Вот дядя-то!"
А в тот же вечер, попав на званый ужин к В. Брюсову, я увидел из
передней ту же курчавую ярко-рыжавую бороду, под рыжеватой шапкой волос,
кучерских, тот же выпят губы, то же пенснэ, с синусоидой шнура, взлетевшего
в воздух; то мой "парижанин" сидел в иллюстрации, вытянувшись, подавал, как
на блюде, вперед свою бороду, руку прижавши к груди, как ущипывая двумя
сжатыми пальцами тоненькую волосинку; и - щурился он на того же Бальмонта,
не нарисованного, а живого, мерцая пенснэ, затонувшими в щечных расплывах
глазами; когда я вошел, нас представили; он подал мне руку, с приятным
расплы-вом лица, - преширокого, розового, моложавого (он называл в эти годы
себя "молодою душой"); умно меня выслушал; выслушавши, свое мнение высказал:
с тактом.
Понравился мне.
Его просили читать; он, читая, описывал, как он несется в вагоне -
сквозь страны, года и рои воспоминаний и мнений; а стук колес - в уши бьет:
"ти-та-та, ти-та-та". Мы удивлялись ритмическому перебою их: то "ти-та", то
"ти-та-та";275 было досадно: хорошее стихотворение он убивал поварскою
подачей его, как на блюде, отчего сливались достоинства строчек с
достоинством произношения, так что хихикали:
- "Э, да он это - прочел; он прочтет про "морковь ярко-красную кровь"
так, что в обморок падаешь; падали же в обморок от прочитанного с пафосом
меню ресторанного".
Если б Волошин в те годы умерил свое поварское искусство в подаче
стихов, он во многом бы выиграл; а то иные умаляли значенье стихов его, пока
печатные книги не выпрямили впечатленье, что интерпретатор Волошин -
настоящий поэт; он в поэзии модернистической скоро занял почетное место.
Меня поразившее "ти-та-та" перечитывалось, даже - передере... оно -
оттесняло другие стихи его; этому стихотворению все удивлялись, пленялись: и
я и отец!
Появившийся вскоре с визитом ко мне, Максимилиан Волошин, округло
расширясь расплывами щечными, эти стихи прочитал и отцу; он внимательно
слушал отца, развивавшего ему свою "монадологию"; с очень значительным
шепотом, очень внушительно стулом скрипя, заявил отцу, что и он развивает
подобные же взгляды: в стихах; в подтвержденье этого, свои стихи прочел он
отцу, зарубившему воздух руками в такт ритму:
- "Так-с, так-с... - вот и я говорю: превосходно!" М. А., передергивая
бородою и брови сжимая, высказывал мягко округлые доводы в пользу научной
поэзии; и помянул про Максима Максимовича Ковалевского, отцу когда-то
близкого, так что, когда вышел он, с прижимаемым к сердцу цилиндром под
выпяченной бородою "не нашенской" стрижки, отец охвачен был старинными
воспоминаниями о Париже, о своих завтраках с "юным" Риш-пеном, о Пуанкаре,
математике.
- "Это вот - да-с, понимаю: человек приятный, начитанный, много
видавший!"
Волошин был необходим эти годы Москве: без него, округлителя острых
углов, я не знаю, чем кончилось бы заострение мнений: меж "нами" и нашими
злопыхающими осмеятелями; в демонстрации от символизма он был - точно плакат
с начертанием "ангела мира"; Валерий же Брюсов был скорее плакатом с
начертанием "дьявола"; Брюсов - "углил"; М. Волошин - "круглил"; Брюсов
действовал голосом сухо-гортанным, как клекот стервятника; "Макс" же
Волошин, рыжавый и розовый, голосом влажным, как розовым маслом, мастил наши
уши; несправедливо порою его умаляли настолько, насколько священник Григорий
Петров его преувеличивал, ставя над Брю-совым как поэта; уже впоследствии,
когда Эллис стал "верным Личардою"276 Брюсова, то он все строил шаржи на
Максимилиана Волошина:
- "Это ж - комми от поэзии!277 Переезжает из города в город,
показывает образцы всех новейших изделий и интервьюирует: "Правда ли, что у
вас тут в Москве конец мира пришел?" Он потом, проезжая на фьякре в Париже,
снимает цилиндр пред знакомым; и из фьякра бросает ему: "Слышали последнюю
новость? В Москве - конец мира!" И скроется за поворотом".
Это - шарж, для которого Эллис не щадил отца с ма-, терью. Сам же с
Волошиным был он на "ты"; их сближали и годы гимназии278, и университет, из
которого ушел Волошин, и семинарий у профессора Озерова; брюсофильство
Эллиса его делало бальмонтофобом и блокофобом; вышучивал он и Волошина; из
всех острейших углов Эллис был - наиострейший; а необходима была роль
Волошина как умирителя, не вовлеченного в дрязги момента.
Волошин понравился мне, а не Соколов, "Гриф"279, с которым в тот же
1903 год я в "Кружке" познакомился: он сразу оттяпал стихи у меня и отрывки
из четвертой "Симфонии": для своего альманаха; он с первых же шагов;
ужаснул, опечатку со смаком оставивши в корректуре; напечатал-таки "закат -
пенно-жирен".
- "Голубчик, Сергей Алексеевич, что вы наделали?"
- "А что такое?"
- "Да "пйрен" - не "жирен" 280.
- "А я думал, что это вы новое слово создали".
В отрывке том самом мне пальцем на фразу показывал: "И тухло солнце".
- "В чем дело?"
- "Перемените: скажут - "протухло"; исправьте скорей"281.
Он стал появляться у нас в квартире с корректурой; и приглашал на свои
вечеринки.
Красавец мужчина, похожий на сокола, "жгучий" брюнет, перекручивал
"жгучий" он усик; как вороново крыло - цвет волос; глаза - "черные очи";
сюртук - черный, с лоском; манжеты такие, что-о! Он пенснэ дья-волически
скидывал с правильно-хищного носа: с помор-щем брезгливых бровей; бас -
дьяконский, бархатный: черт побери, - адвокат! Его слово - бабац: прямо в
цель! Окна вдребезги! Слишком уж в цель: скажут - грубо; так лозунгами из
Оскара Уайльда, прочитанного в переводе неверном (в таком, где Уайльд может
выглядеть "Виль-де")282, отчетливо он запузыривал так, что и Уайльд - не
"уайльдил", а "соколовил".
Мочи не было слушать!
Враждебный к религиям, столоверченьем не прочь был заняться283, как и
дамским флиртом; однажды, влетев на трибуну, чтобы защитить Мережковского,
он, пнув героически пяткой прямо в доски помоста и пнув большим пальцем себе
за спину, в ту сторону, где, пришибленный его комплиментом, сидел
Мережковский, бледнеющий от бестактности, дернул он, точно "Дубинушку": по
адресу Мережковского и Зинаиды Гиппиус:
- "Они люди святые!"
Бац - в пол ногой: и - бабац: себе за спину пальцем большим:
- "Эти люди овеяны высями снежно-серебряного христианства!"
Д. С. Мережковский - так даже лиловым стал; "Гриф", озираясь надменно,
с трибуны слетел: победителем!
Точно такие ж обложки он "ляпал" на книги: и марку придумал
издательства своего: жирнейшую "грифину", думая, что "Скорпиона" за пояс
заткнул он; "Скорпион" - насекомое малое; "Гриф" - птица крупная.
В крупном масштабе он действовал: неделикатность его, точно столб
Геркулеса, торчала: в годах; антипод Максимилиана Волошина! Если последнего
сравнивать можно с упругим мячом, даже при нападениях не зашибающим, первый,
желая друзьям удружить, на их лбы падал палицей.
Стих его был скрежетом аллитераций: точно арба неподмазанная. И сюжеты
же! Кровь-де его от страстей так темна, так темна, что уже почернела она;
перепрыгивал в "дерзостях" через Бальмонта и Брюсова, а получалась какая-то
вялая "преснь". Брюсов брови сдвигает, бывало; Бальмонт же
покровительственно оправдывает преснятину эту; он