Главная » Книги

Белый Андрей - Начало века, Страница 7

Белый Андрей - Начало века



теннейший, интеллигентный Петров не районный всеведец; он есть московский всеведец; и он - всемогущий: бывало, билеты распроданы на бенефис Ермоловой; мать - прозевала: в отчаянии; и Каблукова, профессора, - просит:
  - "Иван Алексеич - билет". Он разводит руками:
  - "Никак невозможно: одно остается - Петрова просить".
  Разговор - в Благородном собраньи, в антракте концерта; на счастье, средь тонных причесок, проборов, профессорских лысин серебряная борода и серебряные, пыш-новейные кудри Петрова; к нему: обещается: может, - достанет билет.
  Достает!
  Всемогущий, всезнающий и вездесущий Петров, - часовщик, заводящий часы у Толстого и многих великих людей, - спутник жизни; сразил меня с первого же появления к нему: починить часы; он - часы взял, повертел, записал, выдал номер; и с тонкой иронией (не признавал декадентов, читая, конечно же, "Русские ведомости"):
  - "Что же, все продолжаете посещать Гончарову? Ну - как? Деньги - дбстаны? Что теософия, - нравится?"
  До посещения этого думал я, что вездесущие духи Петрова, ну, там - аллегория; но посетивши - уверовал.
  Средний арбатец, конечно, не тем был: он - Выгодчи-ков плюс Горшков, разделенные на два; и недосягаемой высью, Ивановою колокольней над "Выгодчиков плюс Горшков, разделенные на два", стояла культура не Дмитрий Иваныча Янчина вовсе, а Иванова, Иван Иваныча, критика, или Ивана Иваныча Янжула, оси пролеток ломавшего (грузен и толст); коли оси пролеток ломал, предводительствуя всем арбатским районом, умопостигаемо производя свой подсчет кулаков - староносовских, городовых и антоновских, дворничьих, будучи даже фабричным инспектором, - делалось страшно за мысли немногих юнцов, катакомбно живущих, считавших Иван Иванычей, двух, - не Ивановыми колокольнями, в небо торчащими, скорей - Ивановой ямой; что, если Янжул узнает про то да дворовым Антонам расскажет? Антоны, надевши тулупы, студентов бивали ведь.
  Делалось страшно: нас - мало; "их" - много; мы - хилые юноши; "они" - мясистые мужи; меж ними и бытом Арбата - естественная эволюция: с Доргомилова до Моховой; мужик сено приехал продать: на Сенную, на площадь; глядь - уже с лотком на Сенной; глядь - уж он Староносов: лавчонку завел; передвинулся, лавку расширил - Горшков; дело сладил - Мозгин, в котелке, даже Выгодчиков; уже он Байдаков, уж Рахманов, имеющий собственный дом и ученую степень: хозяин наш; сын будет Янжулом; а коли так, каждый - Янжул, или - естественное увенчание сил, синтез духа тяжелого с телом десятипудовым.
  А мы?
  Ощущали отрыв.
  Хорошо вспоминать, когда прахом рассыпались камни канонов арбатских; в описываемое время ведь "камни канонов" еще не стояли в музеях: над нами висели, грозя раздавить.
  Я раздав ощущал, по Арбату бродя и обдумывая свои мысли... о символах под домом Старицкого, под Миколой на камне, глаза поднимая, чтобы не видеть прохожих; и ласточки реяли, тихо вывизгивая, над крестом колоколенным.
  
  
  
   АРГОНАВТИЗМ
  Таков кружок чудаков, изображенный в этой главе, кружок в очень условном смысле, выросший совершенно естественно; впоследствии Эллис назвал кружком "аргонавтов" его, приурочив к древнему мифу, повествующему о путешествии на корабле "Арго" группы героев в мифическую страну (по предположению, в Колхиду): за золотым руном; я написал стихотворение под заглавием "Золотое руно", назвав солнце руном;217 Эллис, прицепившись к нему, назвал нас "аргонавтами"; "аргонавты" не имели никакой организации; в "аргонавтах" ходил тот, кто становился нам близок, часто и не подозревая, что он "аргонавт"; не подозревал о своем "аргонавтизме" Рачин-ский, еще редко меня посещавший и не бывавший у Элли-са; не подозревал Э. К. Метнер, весной 1902 года не живший в Москве218, что и он - сопричислен; собственно, - никто не держался за кличку, и, вероятно, многие затруднились бы определить, в чем именно заключается пресловутый "аргонавтизм"; провозглашал обыкновенно Эллис, придя в восторг от того или этого: "он - аргонавт". Проживи мой отец еще несколько лет, вероятно б, старик-математик удостоился почетного звания, которым награждал Эллис, повинуясь минуте и прихоти; Блок почувствовал себя "аргонавтом" во время краткой жизни в Москве219, и скоро забыл о нас. Но прозвище "аргонавт" существовало, как помнится, до 1910 года, когда книгоиздательство "Мусагет" воссоединило под кровлей редакции былых "аргонавтов"; они ютились в "Орфее", подотделе издательства, и боролись там с "логосами", сотрудниками неокантианского журнала, который издавал "Мусагет";220 с исчезновением Эллиса из России никто не вспомнил об "аргонавтах"; они - "утопия" Эллиса, его мечта, которой он защищался против твердого, нас обступившего московского или, верней, староарбатского быта. Каково же было негодование Эллиса, когда присяжный поверенный Соколов через пять лет "спер" у Эллиса его лозунг и преподнес Рябушинскому в качестве заглавия журнала;221 и появился первый номер никчемно-"великолепного" "Золотого руна", вызвавшего в публике ассоциации, обратные элли-совским: "Золотое руно" - издатель-капиталист, которого-де можно "стричь"; Эллис проненавидел несколько лет эту пародию на его утопию; Рябушинскому же было все равно, как назвать, хоть - "Налаченное пузо"!
  Представьте себе мною изображенный староколенный Арбат, со староколенными тупичками и кривулями; в один из сих кривулей, еще доселе не сломленный, в Кривоарбатский переулочек, меня водили к старушке Серафиме Андреевне Лебедевой в одноэтажный, деревянный особнячок (он, кажется, и доселе не сломан) с забором и садом: гулять в садике. Представьте себе кучку полуистерзанных бытом юношей, процарапывающихся сквозь тяжелые арбатские камни и устраивающих "мировые культурные революции" с надеждою перестроить в три года Москву; а за ней - всю вселенную; и вы увидите, что в составе кружка могли быть "одни чудаки" или чудящие: Эллис, я, Батюшков в эти годы - откровенные чудаки; Эртель - чудящий лентяй и враль-лежебока. А еще: Байдаков влачил свое пузо из Денежного переулка в Троице-Арбатскую церковь; и моченые яблоки продавала Горшчиха; еще ди-линькала конка и с угла Смоленского рынка; еще стояло, златело огромными буквами на черном на всем: "Староносов".
  И тем не менее "аргонавты" оставили некоторый след в культуре художественной Москвы первого десятилетия начала века; они сливались с "символистами", считали себя по существу "символистами", писали в символических журналах (я, Эллис, Соловьев), но отличались, так сказать, "стилем" своего выявления. В них не было ничего от литературы; и в них не было ничего от внешнего блеска; а между тем ряд интереснейших личностей, оригинальных не с виду, а по существу, прошел сквозь "аргонавтизм"; опять отмечаю: литературная слава, карьера, имя - ничто; сколькие пустомели, пошляки, сплошные общие места стали именами, прописаны в энциклопедических словарях; например, Осип Дымов, когда-то имя (Чуковский назвал его литературным лихачом);222 вспоминаю, в противовес ему, например, студента Нилендера; неказистый, скромный бедняк-студент для меня значил более, чем тысяча Дымовых; а Сергей Кречетов, победитель сердец в 1905 году? A... - nomina sunt odiosa223.
  Вспоминая судьбы многих "знаменитых" карьер, я с удовлетворением отмечаю: судьба "аргонавтов" в двух десятилетиях заката русского буржуазного общества - стать неудачниками; не литераторы (а - могли б ими стать), бедняки, - в то время как не стоящие мизинца их великолепно устраивались и шли кто - в профессора, кто - в литературные корифеи; с виду "маленькие собачки, которые до старости щенки" (никакой маститости!), - многие из друзей моей юности, если бы менее думами "измеряли века" и более заинтересовались устройством своей жизни, конечно, оказались бы не чета Дымовым, Пиль-ским, Ликиардопуло, Кречетовым, которыми временами занималась Москва, "вся" Москва, многопудовая Москва купчих, присяжных поверенных, купецких сынков, изощ-ренно-протонченных, т. е. - та же "старая Москва", в два-три года перекрасившая свои особняки под цвет "стиль-нуво", перекроившая пиджаки в смокинги "а-ля Уайльд", а платья - в шелковые хитоны "а-ля Боттичелли".
  Подчеркнув, что никто из моих друзей юности не стал прилипалой, выскочкой, спекулянтом, дутой известностью, проваливаясь в неизвестность и скромно ютясь в тени музеев, редакций как ценные консультанты, я вовсе не вменяю этим чудакам в заслугу их подчас преувеличенную скромность или брезгливость коснуться того, что захватано: старым бытом, продажностью! Надо было бороться, показывать кулаки; и бить рутину, не отступать перед нею; эти "Гамлеты", с точки зрения нашего времени, были бы справедливо заклеймлены, начинай они жизнь в наши дни. Но ведь юность каждого протекала в ужасных условиях; и каждый вступал в жизнь переломленным; воли, мужества и чисто физического здоровья недоставало многим.
  И оттого-то судьба иных "аргонавтов" - стать не деятелями, а советчиками, ободрителями, часто няньками тех, кто боролся иль чья инициатива осуществлялась в ряде начинаний.
  "Аргонавт" - психологический тип моего времени; и ныне он вывелся; но тридцать лет назад он сыграл свою роль; он был среди нас; но он же, вероятно, был рассеян по всей России; в провинции его особенно "ела среда", и там он зачастую оканчивал жизнь самоубийством, если не попадал в клинику для нервнобольных.
  Эта слабость саморазъеда тотчас же сказалась в нашем кружке, как скоро в 1903 году я и Эллис поволили в союзе с друзьями выход на культурную арену; выявились: репе-тиловщина, обломовщина, в соединении с "поприщинст-вом"224 даже; выявились и Мышкин, эпилептический герой "Идиота", и Алеша Карамазов - "герой" без продолжения; выявился и Печорин Лермонтова, и действительно живший Печерин-католик, которому Гершензон посвятил исследование .
  Кружок "Арго" напоминал впоследствии мне амебу, меняющую форму и выпускающую во все стороны свои псевдоподии, - с тою разницей, что амеба их вовремя втягивает, а в кружке "Арго" не раз все содержание переливалось во внешние выросты; центр же оказывался пустым местом вроде... квартиры мирового судьи, Павла Астрова, у которого мы собирались в 1904 году, или его как-то сразу, с налету, вопреки Эллису, Метнеру и многим другим, занял временно и не "аргонавт" и не москвич (в то время петербуржец)... Вячеслав Иванов, оказавшийся "мусагет-ским" гостем, зажившим в редакции и там правившим (это было в 1910 году). И состав тех, кого мы считали ближайшими "аргонавтами", настоящими "своими" и неизменными, быстро менялся в годах: если этим, можно сказать, центром неожиданно для себя оказались в 1902 году - Владимиров, Малафеев, Челищев, Эртель и Батюшков (вместе со мною и Эллисом), то в 1906 - 1907 годах в этом центре я вижу Нилендера, братьев Метнеров, Киселева, Сизова, Петровского, себя и Эллиса; а места, где теплились наши беседы за чаем, - квартира Метнера, меблированные комнаты "Дон" и "Дом песни" д'Альгеймов. Временами наш кружок делался каким-то проходным двором, где вчера чужой, сегодня показавшийся близким, чувствовал себя как дома и нас поучал; и мы внимали, чтоб через неделю рассориться.
  В нашем кружке не было общего, отштампованного мировоззрения, не было догм: от сих пор до сих пор; соединялись в исканиях, а не в достижениях; и потому: многие среди нас оказывались в кризисе своего вчерашнего дня; и в кризисе мировоззрения, казавшегося устарелым; мы приветствовали его в потугах на рождение новых мыслей и новых установок; в общем: равнодействующая стремлений чалила на те образы, которые приподымались в произведениях тогдашних новых художников слова
  (Ибсена, Гамсуна, Роденбаха, Брюсова), пока только в нашем кружке гремевшего Блока;226 и, конечно: большинству из нас говорил символизм; но была иная тональность подхода к произведениям, связанным с символизмом, резко нас отделявшая от "старших", от литераторов и поэтов, группировавшихся вокруг Валерия Брюсова, которого я посещал и о журфиксах которого я рассказывал; там провозглашали символизм как литературную школу, главным образом связанную с традициями французских поэтов; у нас "символизм" понимали шире, но неопределеннее; Брюсов учил: символизм появился как течение в таком-то году; в таком-то году в таком-то кафе такие-то поэты постановили то-то и то-то; в таком-то году в Германию перекинулись такие-то лозунги, и т. д., словом, - выходило: от сих и до сих пор (ясно, четко, определенно). Проблемы школы не интересовали нас; и, по правде сказать: только Эллиса интересовали французские поэты-символисты; нас интересовала проблема новой культуры и нового быта, в котором искусство - наиболее мощный рычаг, но которого формулы отчеканятся в будущем; пока - о них говорить рано; наша задача - принести посильную лепту на алтарь этого будущего, видимого смутно и противоречиво; тут мы, конечно, преувеличивали наши силы; и Репетилов, рождавшийся среди нас и над нами, как клубы дыма, выпускаемого разом из двадцати папирос, - рисовал нас, "пигмеев", гигантами (это Эртель вовсю зажаривал!); и потом: в оценке и в отрицании значимости старого и нового искусства мы расходились существенно: для меня, например, непререкаемо было, с легкой руки Метнера, значение германской культуры в новом искусстве: Ницше, Вагнер, Григ, Ибсен, Гамсун и другие немцы и скандинавы перевешивали Бодлеров, Верленов и Метерлинков - всегда; ко мне присоединялся Владимиров; Челищев вносил ноту польского модернизма; Рачин-ский струил из толстой своей папиросы дым хвалы немецкому романтизму, тыкая нас носами в Новалисов, Эйхен-дорфов и Шлегелей; а Э. Метнер издалека, в фунтовых своих письмах, читаемых мною друзьям, взывал к переоценке по-новому Канта, Бетховена, Шумана; и слышался с его нервных, зигзагистых строк нервный крик: "Гете, Гете и Гете!"
  Диапазон наших интересов был необычайно широк, чрезмерно широк; и оттого - расплывчат.
  И кроме того: в начинавшемся "Скорпионе" не было четкого разделения на декадентов и символистов; публика говорила: "декаденты и символисты". Тогдашние "скорпионы" принимали вызов, доказывая, что "декаденты и символисты" не упадочники; у нас в кружке это "и" - союз; - может быть, впервые принял разделительный смысл: "символисты" - это те, кто, разлагаясь в условиях старой культуры вместе со всею культурою, силятся преодолеть в себе свой упадок, его осознав, и, выходя из него, обновляются; в "декаденте" его упадок есть конечное разложение; в "символисте" декадентизм - только стадия; так что мы полагали: есть декаденты, есть "декаденты и символисты" (т. е. в ком упадок борется с возрождением), есть "символисты", но не "декаденты"; и такими мы волили сделать себя. И я развивал: судьба декадентов - судьба разбившегося летчика, Лилиенталя;227 но Лилиен-таль погиб перед тем, как судьба авиации, в принципе, определилась; "символист"-де - авиатор, осуществляющий свой полет; "декадент" - авиатор, кончающий полет-гибелью. Бодлер был для меня - "декадент"; Брюсов - , "декадент и символист", ибо в нем силы упадка казались уравновешенными потенцией к новому творчеству; в стихах Блока видел я первые опыты "символической", но не "декадентской" поэзии; так я проповедовал в те года; и доказывал поздней свою мысль приведением цитат.
  Мировоззрение декадента выражено-де в стихах Валерия Брюсова:
  Но лестница все круче.
  Не оступлюсь ли я,
  Чтоб стать звездой падучей
  На небе бытия?228
  Кто сомневается (не оступится ли?), в том силы полета подорваны: Брюсов-де - "символист и декадент". И он декадент, когда пишет:
  Так путник посредине луга,
  Куда бы он ни кинул взор, -
  Всегда пребудет в центре круга:
  И будет замкнут кругозор22 .
  Эгоцентризм, соллипсизм - судьба декадентства; наконец, квинтэссенцией декадентских переживаний считал я строки стихов Сологуба:
  В поле не видно ни зги,
  Кто-то зовет: "Помоги".
  Что я могу? Сам я и беден и мал.
  Сам я смертельно устал. Чем помогу?230
  Бессилью противополагал я жизненную уверенность в том, что полеты - будут, что помощь - возможна и что надо "связать" руки всем искателям новых путей; я - цитировал Блока:
  ...вместе свяжем руки, -
  Отлетим в лазурь! 31
  В 1902 году я полагал: всенепременно "свяжем", т. е. будет коммуна новаторов; и - полетим; в 1904 году я сам полетел кувырком, но не в лазурь: в пыль и в пепел.
  Заканчивая эту главу, я должен сказать об одной из основных тем этой книги: о символизме, а то читатели могут меня спросить, почему в книге, наполненной воспоминаниями о символистах и спорах друг с другом их на протяжении сотен страниц, нет ответа на вопрос, что же полагал символизмом автор воспоминаний в 1901 - 1905 годах.
  Прежде всего: то, что он полагал символизмом, уже напечатано им в 1910 - 1911 годах в трех книгах, обнимающих не менее 1200 печатных страниц; ["Символизм", "Арабески", "Луг зеленый"] в них собран материал статей, написанных гораздо ранее: в 1902 - 1903 - 1904 и т. д. годах; в этих статьях с достаточной полнотой отразилось юношеское мое "крэдо", со всею широтой, неопределенностью и достаточными промахами; о символизме писали: Вячеслав Иванов, Брюсов, Блок, Сологуб, Чулков; спец может найти ответ в соответствующей литературе; считаю, что наши споры и формулировки юношеских лозунгов в достаточной степени устарели; воспроизводить раз воспроизведенное - неэкономично: дать рецензии на свои старые книги - значит: подменить точку зрения на символизм 1902 года точкой зрения 1932 года, т. е. изменить стиль воспоминаний, которого задание - показывать, а не указывать; в пятнадцатом году мои взгляды на символизм подвергались значительной переработке; в 1929 году в своем дневнике я пытался ревизовать прошлые домыслы и дать очерк своего теперешнего взгляда на символизм;232 но работа над романом "Маски" отвлекла меня;233 с 1902 года до 1909 мои юношеские взгляды, по существу, не менялись; менялось методологическое обоснование: попытка базировать психологически теорию символизма сменилась усилиями дать символизму гносеологическое, т. е. чисто логическое, обоснование; по-одному я делаю экспозицию символизма в статье "Символизм как миропонимание" [См. "Арабески"], по-другому - в статьях "Смысл искусства" и "Эмблематика смысла" [См. "Символизм"]. Скажу лишь: под символизмом разумел я художественно-творческую деятельность в нас; под теорией символизма разумел ответ: как она в нас возможна и каковы принципы, руководящие этой деятельностью; деятельность эту я видел автономной, первичной, цельной, определяющей не только художественное творчество, но и творчество мысли, творчество поступков, индивидуальных и социальных; и потому-то я признавал, что определение принципов символизма в чисто отвлеченных понятиях может быть только условным, ибо самые принципы, как мыслительное творчество в нас, определяемы той действительностью, о которой сказать ничего нельзя; ведь то, посредством чего мы о ней говорим, ею же определено; и оттого все наши определения посредством понятий - эмблемы; а все отражения этой действительности образами - символы; символ есть типизация одного из моментов вечно изменной действительности, вырванного из комплекса их ("нераздельной цельности" на моем тогдашнем жаргоне); термин "понятие" есть типизация же, но другого порядка, осуществляемая в рассудочном синтезе, который я понимал в годы молодости по Канту ( и с Кантом боролся); но "символ" и "понятие" условны (но по-разному): они не отражают всей полноты действительности, которая, будучи реальна в деятельности, эмблематична и в рассудочном познании, и в художественном отражении; лишь в деятельности познанием, в которое сведена воля, мы осуществляем действительность: искусство есть искусство жить (социально и индивидуально) ; познание есть тоже искусство в перековке нам данного материала, каким являются предметы, природа, мысль и т. д.
  В развитии этого хода идей я наделал ряд промахов, обусловленных ограниченным кругом философской литературы, которою чрезмерно пичкал себя в ущерб ряду течений мысли, с которыми я был плохо знаком; [Так, мне не были известны позиции диалектического материализма (Маркс и Энгельс, Ленин)] школа, с которою боролся, преодолевая тяжести, была мне чужда, хоть известна; ход мой на символизм был кос; мне следовало бы уточнить, пусть условно, свое понимание действительности, его развить и доказать, в каких дисциплинах, как и почему эта действительность не вполне отражаема и почему она отражаема: в принципе, который я силился нащупать своими силами; и уже после выявления контура действительности дать систему ее определений в ряде течений мысли, в действительности коренящихся, я же самую эту действительность назвал "символом", ибо я начал не с основного ствола жизни, а с ветвей, с критики действительности, поданной в системах мне известных, но неприемлемых мировоззрений, искажающих каждое по-своему образ действительности; так: в те годы не соглашался я с позицией Молешотта, с позициями идеализма в оформлении Шопенгауэра, Гегеля и более всех ненавистного, но импонирующего величием защитных доводов Канта; вместо того, чтобы из своего взгляда на действительность сделать вывод о недействительности представлений о действительности мне чуждых мировоззрений, я начинал с критики "будто бы действительности", не оговаривая с достаточной силой, что она не действительность, а "действительность" в понятиях мне чуждых систем; я противополагал ей свое туманное понятие "символа", под которым мыслил действительность: в собственном смысле; выходило, что действительности я противополагал символ, который становился не чем иным, как действительностью, после, прямо сказать, кругосветного плавания по энного рода "эмблемам действительности", или "картинам действительности", многообразных мной прочитанных философских систем.
  И становилось - все наоборот: действительность оказывалась символом; символ - действительностью. Так бы я охарактеризовал аберрацию в методах подхода к непосильной для юноши проблеме: дать росчерком пера теорию творчества.
  Отсюда бесконечная полемика с деталями систем, меня подавлявших доводами, и многочисленные семинарии по более всего беспокоившему Канту; я отрезывал заранее возможность себе - сформулировать тезисы своей системы символизма, друзьям - разобрать, в чем ее основное ядро; врагам же я открывал возможность приклеивать меня к тому из философов, под которого я в данную минуту вел подкоп, ибо подкоп начинался с усвоения терминологии противника до... почти невозможности меня отличить: от противника. И в то время как риккертианцы не верили в мою риккертиански вымощенную, по существу антирик-кертианскую, "Эмблематику смысла", о ходе мыслей которой отозвался сам Риккерт, что не разделяет его (ему излагали ее), - в это же время Тастевен из "Золотого руна" писал: Андрей-де Белый символизм утопил в неокантианскои схоластике 234.
  Скажу о самом термине "символ"; может быть, и не стал бы он центральным в моем круге идей; но об образах, меня пленявших, говорили в годы моего отрочества: "Это - символы". Их бранили; и этого было достаточно, чтобы слово "символ" появилось на моем знамени. Раз появилось, - надо обосновать; я обосновывал: и опять рикошетом; под символом я силился разуметь органическое соединение материалов познания в новом качестве, подобное химическому соединению двух ядов, натрия и хлора: в неядовитости; доказательство от аналогии - не доказательство, а образ того, что еще надо было вскрыть, доказать; аналогия лишь подчеркивала, что я противополагал символизм таким-то "синтетическим" системам, ибо я доказывал: в понятии синтеза мыслится лишь соположение соединяемого материала познания, не конкретное соединение; атом хлора, лежащий с атомом натрия, не сцепляется; соли не будет; для выявления свойств хлористого натрия нужна некоторая энергия, как, например, для соединения кислорода с водородом нужен электрический разряд; символизм, по-моему, была деятельность, коренящаяся в воле, посредством которой по-новому соединяются творчество и познание, а символ - результат этого соединения; на игре слов "сюнтитеми" (сополагаю) и "симбалло" (сбрасываю вместе) строил я вынесение символизма как де-ятельности из сферы синтетизма как рассудка; но моя борьба с синтетизмом опять-таки - борьба с кантовским рассудочным синтезом; она гипертрофирована, потому что гипертрофировано было во мне представление о значимости философии Канта; когда позднее я справился с Кантом, открылись возможности иного обоснования символизма; но мне было уже не до него.
  Не стану обременять читателя приведением деталей моих юношеских мыслей о символизме; скажу лишь: в 1902 году я был весь переполнен планами сформулировать свое "крэдо" и в разрезе теории, и в разрезе боевой платформы; выход в литературу скорее перевлек меня на другие пути; в 1902 году я себе виделся теоретиком в большей степени, чем художником слова.
  
  
  
   Глава вторая
  
  
  
  
  АВТОРСТВО
  
  
  
  
  АВТОРСТВО
  Центр, куда нес я впечатленья, - квартира Михаила Сергеевича Соловьева, силуэт которого я дал в книге "На рубеже", он первый пригрел мои эстетические стремления, выпустил литератором; он импонировал и летами.
  Владимиров, Метнер, Рачинский и Батюшков дергали; М. С. - лишь щупал во мне доброкачественность материала сознания: он не деформировал, предоставляя свободу, надеясь, что в мировоззреньи к нему я приближусь; он внимал философии жизни, а не испарению схем.
  И отсюда - его равнодушие к познавательным моим схемам; он щупал материю моих воззрений, не форму; он знал, что она не на кончике "credo", навеянного встречей с Метнером, с Эллисом, с любой книгой, подкинутой случаем мне.
  Я же, выкладывая у Соловьевых себя, договаривался и с собою самим.
  Из портьеры просовывалась очень бледная, слишком большая для хрупкого, зябкого тела, закутанного в итальянскую тальму, хохлатая голова с золотою бородкой; вот - закинулся нос; появился кадык; протянулись две теплых руки:
  - "Ну, что скажете, Боря?"
  Сутулый, садится, бывало; и носом большим клюет в скатерть, отряхивая папиросу в большую золото-ватую пепельницу; спадает пенснэ, когда булку прищу-ро ломает средь книг, фресок, карих портьер: в золотом луче лампы; с усилием дышит: страдал расширением сердца.
  Он как бы вел протокольную запись моих впечатлений; я ему выкладывал свой личный дневник; но и сам он делился со мной - виденным, слышанным: кратко; никаких резолюций, советов, опасок, поспешных надежд от него не услышишь, бывало; но не подневно, - помесячно, даже погодно итоги всех наших встреч подводил в тихом молчаньи.
  Вот резолюция на интерес: "Позовите к нам Батюшкова"; и Петровский, Владимиров, Батюшков, бывало, уже сидят перед ним; и М. С. их разглядывает, как оценщик моих устремлений еще на корню, так сказать: его метод расценок - единственен, Кобылинский и Метнер - немного насильники; А. С. Петровский - "заноза", часто меня задиравший в те дни; Рачинский - синкретик; Эр-тель дует лягушку в вола. М. С. - был мне отдых, осмысленный, над материалом сырых впечатлений: с дымком, с шуткой строгой, с вниманием к моей подоплеке, с любовью ко мне.
  Иной стиль отношений сложился с женой его, Ольгой Михайловной; он - в молниеносной реакции, яркой и нервной; тут не было разности лет: ниже ростом, сухая и худенькая, в балахончике, с башенкой черных волос, - суетливая девочка, вовсе не сорокалетняя дама; она - взрыв ярчайших реакций на мои рассказы о встречах, о книгах, о мыслях, - но не объективность; и наш разговор с каждым годом - пестрей, интересней, крикливей; царапаемся и дружим, заражая друг друга; мои впечатления в ней пламенеют, бывало; она, обрывая меня, недовыслу-шав, с загоревшимися глазами начинает сама фантазировать: "Стойте, - не так, не туда". В ней А. Петровский разыгрывается ей увиденным "мифом"; она им корит меня: вы-де не Петровский; тот бы не так поступил.
  Споры меж нами крикливей и ярче: до вскакиваний моих, до выскакиваний из комнаты; а где мы сходимся, - мне она ближе Сережи; [Сережа - С. М. Соловьев, сын О. М. (О Соловьевых см. "На рубеже".)] он, став уже отроком и утративши кудри, с 1901 года мне редко видится за соловьевским столом: он в рое сверстников, поливановцев; реже с нами сидит: он - с Гиацинтовыми, Бенкендорфом, Венкстер-нами; явно ухаживает за арсеньевскою гимназисткой; он - в собственном возрасте; и М. С. чрезвычайно доволен: "Пусть его".
  Ольга Михайловна мне как ровня: мы с ней - теперь и бурная и яркая пара; самый спор - только средство к новому сближению; она уже читает мне с 1900 года письма своей дальней родственницы, Али (А. А. Кублиц-кой-Пиоттух), и отрывки из писем к ней Гиппиус, жены Д. С. Мережковского; часто меж нами как предмет спора встает Достоевский, которого так ненавидит она, утверждая, что впечатление от его романов вызывает образ распятия в клопах; Поликсена Сергеевна Соловьева, сестра Михаила Сергеевича, друг Гиппиус, теперь появляется в Москве; она-то явно и вздувает в О. М. интерес к Мережковскому, к его идеям, к исследованию о Достоевском, два года печатающемуся в "Мире искусства"1.
  - "Что бы Володя сказал?" - восклицает О. М., читая риторику Мережковского.
  Но "Володя", философ Владимир Соловьев, скончался: М. С. редактирует книги его2, приобщая нас к черновикам, выволакивая из потертых портфелей пуки пожелтевшей бумаги, исписанной крупным, кривым, броским почерком; щурит глаза в перемарчивый текст; сомневается: стоит ли данный набросок печатать; указывает на два почерка: крупный и бисерный, мелкий; и говорит:
  - "Это - автоматическое письмо".
  М. С. колебался печатать те из отрывков незаконченных статей философа-брата, которые связаны с темой поэмы покойного "Три свиданья", потому что какая-то полусумасшедшая Шмидт в Нижнем Новгороде возомнила себя "мировою душою", которая-де инспирировала покойного Соловьева;3 эта маньячка сильно волновала М. С; он все боялся рождения какой-нибудь мистической секты из недр философии своего брата под влиянием бреда Шмидт; и откликами этих волнений в виде пародий на секту переполнена моя первая книга "Симфония".
  Квартира Соловьевых связалась мне с авторством. В 1901 году я колебался: кто я? Композитор, философ, биолог, поэт, литератор иль критик? Я в "критика", даже в "философа" больше верил, чем в "литератора"; вылазки - показ отцу слабоватых стихов и "Симфонии" другу - посеяли сомнения в собственном "таланте": отец стихи - осмеял; друг откровенно отметил, что я-де не писатель вовсе.
  Не будь Соловьевых, "писатель" к 1903 году совсем бы исчез с горизонта; но Соловьевы меня тут поддержали всемерно; Сереже, еще гимназистом, читал я убогие кропанья свои, приведя его в бурный восторг; и его карандаш, разрывая страницу, влепил: "Пре-вос-ход-но!"4
  Каракуля мальчика в тот момент явилась решающею поддержкой; но я умолял моего юного друга: таить мое авторство; он долго таил; но потом проговорился родителям; и они притянули меня: им читать; О. М. нравилась моя убогая проза; М. С. помалкивал со сдержанной благосклонностью; а за стихи - смесь Бальмонта, Верлена и Фета - таки и журил, не любя ни декадентов, ни романтиков; ну, а О. М. - та отзывалась на весь романтический фронт: от баллад Жуковского, от поэзии Оссиана до "Песенок" М. Метерлинка;5 ей нравились в моей поэзии совершенно по-детски поданные багровые луны, самоубийцы, вампиры и прочие "жути".
  Я же задумывал космическую эпопею, дичайшими фразами перестранняя текст: из всех сил; окончив этот "шедевр", я увидел, что стиль не дорос до мировой поэмы:6 и тогда я начал смыкать сюжет до... субъективных импровизаций и просто сказочки; ее питали: мелодии Грига и собственные импровизации на рояле; сильно действовал романс "Королевна" Грига; лесные чащи были навеяны балладою Грига, легшей в основу второй и третьей части "Симфонии".
  Из этих юношеских упражнений возникла "Северная симфония" к концу 1900 года7.
  Она - первый итог ряда импровизированных мною классов; сперва осаждаю я ритм, стараясь выявить звучание подбором каких угодно слов; потом я стараюсь свои ритмы раскрасить; меня интересуют образы, а не их словесное оформление; словарь еще жалок; напев да образ: без всего прочего; О. М. это нравилось; М. С, сторонник классической четкости, видел в стряпне моей неочищенные огородные овощи к будущим "блюдам".
  Позднее уже образ во мне отделяется от напева: он, так сказать, членится; и я собираю метафоры; увлечение ими своего рода спорт; в этом себе самому устроенном классе я - главным образом глаз, как в первом классе своем я - главным образом ухо; "писателя" - все еще нет.
  Уже после во мне пробуждается интерес к рифмам и к отдельным словечкам; меж ними - слова "на авось". Полотно, еще белое в целом, кое-где уж сработано; это - эпоха "Золота в лазури" (конец 1902, начало 1903 года); о "Золоте в лазури" В. Я. Брюсов сказал: "Ценности - на жалком рубище"8.
  Прозой овладеваю я раньше; я ищу подковывать фразу; класс ковки - поля; время - лето; зимою мне пишется хуже; стола - мало мне; нужны: глаз, ноги, лошадь; глаз - для зарисовки полей, неба, воздуха: я - в этом периоде вижусь себе "пленэристом"; мне работается только на воздухе; и глаз и мышцы участвуют в работе; я вытопа-тываю и выкрикиваю свои ритмы в полях: с размахами рук; всей динамикой ищущего в сокращениях мускулов, даже в прыжках, равновесия тела как бы обращен я к полукружным каналам: [Анатомический термин для органов равновесия] к внутреннему, а не внешнему слуху, нащупывая связи между словами ногой, ухом, глазом, рукой; высекается упругое слово как бы из упругости мышц: ритмы, качественно пережитые в "др-пр", а не в абстрактном "w - ", ложатся мне в основу словесных отборов; ухо вникает теперь как бы в поступь стопы; мало услышать: надо мне в этот период услышанное провести в поступь; я делаю открытие для себя, что есть мускульные представления, а есть и безмускульные; влияние телесных движений на архитектонику фразы - Америка, мною открытая в юности: в классе полей (разумеется, для себя, а не для других); скульптура поэзии греков слагалась в метаниях диска, копья, в беге, в прыге, в борьбе, - к этому пришел я поздней [Вспоминая эти свои тогдашние юношеские подгляды в процессы начала творчества, подгляды около 30 лет назад, разумеется, привожу их я в качестве воспоминаний о далеком прошлом, а не в качестве каких-нибудь "поучений", очень может статься, что пережитое тогда - бессмыслица].
  Галопы в полях осадились галопами фраз и динамикой мимо мелькающих образов; много писалось о моей "мистике"; но ее генезис для меня - верховая езда; ведь сцены симфоний писал я на лошади, так что неясность ландшафта есть дымка пространства; а мельки предметов - натура летящего всадника.
  Мускулы как бы увядали зимой; бега - не было; была - трусца; верховая езда заменялась корпением в лаборатории; и увядали все образы.
  Я привык писать на ходу; так пишу и доселе; и в 30 году я, старик, писал "Маски", роман, добывая себе, мускул фразы в работе над снегом, в прогулках по лесу, где лучше записывались отдельные сцены, то в беге по дворику; и - в непременной гимнастике.
  Форма "Симфоний" слагалась в особых условиях: в беге, в седле, в пульсе, в поле.
  Тот класс проходил уже я с 900 года; итог его в том, что М. С. Соловьев весной 1901 года сказал:
  - "Вы - писатель".
  
  
  
  
  "СИМФОНИЯ"
  "Произведение имеет три смысла", - писал в предисловии я; 9 неудачно: три стороны - лучше сказать; одна - слово, итог окисления крови в полях, ритм галопа (на лошади); то - смысл музыкальный,, как я называл.
  Другой - сатирический смысл: синтез черт, которые я подмечал у окружающих меня чудаков и мистиков, как попытка нащупать рождавшийся тогда новый тип; этот тип еще созревал в неизвестных мне - Эрне, Бердяеве, Блоке, Булгакове, Льве Тихомирове, в нижегородской "душе мировой", Анне Шмидт, в Тернавцеве; я еще внюхивался в атмосферу, пока безличную; и как бы сказал: "Посмотрите-ка, дождик повис". Он - закрапал, пока я писал: носом Батюшкова, косоглазием Эртеля, рыком Рачинского, стихотворениями Блока; все эти люди были для меня новы; в "Симфонии" я их брал, так сказать, в воображении; воображение осаждалось в быт по мере того, как появлялись люди, существование которых было мной угадано; из "Симфонии" образ Сергея Мусатова - образ заостренного, окарикатуренного до сектанта соловь-евца; подобные ему появились в шмидтовской секте; я же в "Симфонии" лишь шаржировал Шмидт, рисуя, что было бы, если б В. С. Соловьев согласился с бредом своей сумасшедшей последовательницы.
  Через три уже года студент-радикал, Валентин Свен-тицкий, для иных и огонь с "небеси" низводил, т. е. - верили: де низведет; профессор Булгаков глядел ему в рот; А. Блок писал: "Анна Николаевна Шмидт... опять написала "ради бога, устройте нашу встречу"10 и пр. ...Положение затруднительное, и придется вести с ней разговор наедине".
  А. Шмидт - бесплатное приложение жизни к моей "Симфонии". Она превзошла даже мой шарж.
  Иронию вышедшей в 1902 году "Симфонии" даже отметил публицист "Русских ведомостей" Игнатов, писавший в газете, что я-де убиваю "Симфонией" самих декадентов;11 иронию эту отметил позднее и Блок12.
  Но иронической ноты "Симфонии" не понимала профессорская Москва, потому что еще не видели "предмета" моих иронии; о Шмидт никто ничего не знал; это поздней напечатали ее яркий бред13.
  Третий смысл, который я вкладывал в "Симфонию", - вера, что мы приближаемся к синтезу, иль - к третьей фазе культуры.
  М. С. Соловьев - решил: в книге показаны чудаки, имеющие появиться на свет; и поспешил мою книгу издать, чтобы она предварила рисуемый "тип" у порога его появления: в жизни.
  В "Симфонии" я старался явить и развал загнивающего, всемосковского быта; в ней изображено: равнение жизни мещан с сумасшествием.
  Но в "Симфонии" есть еще личная нота: весна на Арбате, влюбленность в какую-то даму, какую мой "демократ" видит "Сказкой" 14.
  Помню таяние снега Страстной; жару, раннюю Пасху, крик зорь; и мы с гимназистом Сережей бродили - Арбатом, Пречистенкой; я - искал видеть "даму", а он - гимназистку свою, увлекая меня на Пречистенку (я же его возвращал на Арбат); мы круто писали зигзаги в кривых переулках; картина весны, улиц и пешеходов - вдруг вырвалась первою частью "Симфонии", как дневник: для прочтения за чайным столом Соловьевых15. Профессор Расцветов, к которому я совершенно случайно попал, отражен старичком, проливающим слезы свои на груди: у студента;16 и тетя моя, огорченная смертью недавнею бабушки, - в образе "родственницы": сидит в креслах17.
  "Дневник" - поощрил Соловьев, и впервые явилась мысль: осюжетить наброски; но - не до писанья: экзамены; уже разъехались все (Соловьевы, родители); пуста квартира; в столовой листы курса лекций профессора Умова (физика); только Петровский являлся в пустую квартиру, и произносилися формулы: "Как вы доказываете?"
  И вот сдали физику; перед ботаникой оказывался ряд пустых дней; расцветает сирень; уже - Троицын день; вечер: я - над Арбатом пустеющим, свесясь с балкона, слежу за прохожими; крыши уже остывают; а я ощущаю позыв: бормотать; вот к порогу балкона стол вынесен; на нем свеча и бумага; и я - бормочу: над Арбатом, с балкончика; после - записываю набормотанное. Так - всю ночь: под зарею негаснущей.
  Уже три часа ночи; Духов день; не ложась, я дописываю. Вот вторая часть кончена; резкий звонок: то неожиданно нагрянул ко мне Сережа, из Дедова; ему и прочел не просохшую еще рукопись; он - потащил в Новодевичий, чтобы сравнить его с отражением его в "Симфонии"; и мы удивлялись, что день такой же, каким изображен он в "Симфонии", что монастырь - совсем как в "Симфонии"; неудивительно: ведь погоду я сфотографировал, написал вторую часть чуть не в двадцать четыре часа18.
  - "В Дедово - едем, читать родителям", - сказал мне Сережа; и потащил.
  Выскочили, приехали на вокзал, сели в поезд: и в понедельник (в следующий за написанием день) я читал обе части "Симфонии" в маленьком флигеле, тонущем в травах, деревьях, цветах, - всем трем Соловьевым.
  М. С. слушал молча, с тихим покуром; и, помолчав, спокойно, как будто ничего не случилось, сказал:
  - "Из теперешней литературы лишь Чехов да Боря меня утешают".
  Я - был, конечно, от слов его на седьмых небесах: с его мнением исключительно ведь считался.
  Весь следующий день - разговоры, чаи, "колокольчики белые" (память В. С. Соловьева)19, поля; ночь проводили с Сережей, вдвоем, на пруду, в старой лодке; спать не хотелось; душили слова; на бледном рассвете М. С. Соловьев вышел из дома к нам; он сказал с тем же спокойствием:
  - "Мы "Симфонию" напечатаем".
  В среду я уехал, как с пира, из уютного, утопающего в весенних цветах Дедова, где впоследствии я проводил лета, приглашаемый ласково старушкою Коваленской: делить досуг с ее внуком, оставшимся сиротою; много уюта и ласки я встретил здесь.
  Третью часть "Симфонии" я писал, оказавшись в деревне, у матери, в Серебряном Колодце, меж первым и пятым июнем, носяся целыми днями галопом в полях на своем скакуне и застрачивая в седле: сцену за сценой; оголтелый Мусатов слагает в той части свой бред, построенный по образу и подобию бреда Шмидт, который служил мне моделью "Симфонии"20.
  В эти именно дни пишет Блок, мне неведомый:
  Весь горизонт в огне... И близко появленье. Но страшно мне: изменишь облик ты21.
  Здесь "она" - мировая душа; изменение облика, верно, смешение переживаний "мистических" с чувственными.
  Тема стихов о "Прекрасной Даме" у Блока встретилась с пародией на нее в "Симфонии".
  Весть, что отец сломал руку, нас гонит в Москву22.
  Только в июле дописываю я свою первую книгу: пишу четвертую часть; в ней показан провал бреда "мистиков"; и одновременно получаю письмо от Сережи; он пишет, что в Дедове гостил "кузен" А. А. Блок, чтящий В. Соловьева, в кого-то влюбленный и пишущий великолепно стихи;23 это были первые стихи о "Прекрасной Даме"; то, что у Блока подано в мистической восторженности, мною подано в теме иронии; но любопытно: и Блок и я, совпав в темах во времени, совсем по-разному оформили темы; у Блока она - всерьез, у меня она - шарж.
  Ранней осенью - цикл разговоров о Блоке: в семье Соловьевых; показан впервые мне ряд его стихотворений, великолепно сработанных; до этого "поэт" Блок мне был неведом; я становлюсь убежденным поклонником поэзии Блока и ее распространителем;24 Соловьевы решают, что Блок - симптом времени, как речи Батюшкова, уже частящего к нам, как пожа

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 527 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа