Главная » Книги

Белый Андрей - Начало века, Страница 23

Белый Андрей - Начало века



ениальные, маниакальные свои схемы; казался он подчас сочетанием барса... с... немного... облезлым медведем иль сутуловатым капралом, доживающим свой век в деревушке, открывшим табачную лавочку: не то - состарившийся Мефистофель.
  Он провозглашал сумасшедший свой тост за немыслимое предприятие; критики - Энгель, Кашкин, Семен Кругликов, каждый, глаза опустив, бормотал: "Черт дери: я - сел в лужу!" Профессор бактериологии Л. А. Тарасе-вич, сидевший всегда тут, имевший обычай в огромной рассеянности затвердить ему слухом подброшенное, совершенно случайное слово, среди громового безмолвия - произносил:
  - "Апельсин!"
  И - все вздрагивали; и - опять:
  - "Апельсин!"
  И, хватаясь за шапки, - бежали...97
  "Дом песни" позднее осел в Гнездниковском: просторные синие и сине-серые с точно такою же синею и сине-серою мебелью стены: в серяво-синявых коврах и в синяво-серявых портьерах; здесь, сероголовый, сутулый, пошлепывал туфлями, в серой, с поджелчиной, паре, в серя-веньком пледике; взмахивая бахромою пледика, бросал на стены чернявую тень и синявый дымок волокнистой тоски, - бритый, только в усах растопорщенных напоминал он капрала в отставке, живущего около Тлемсена:98 не Мефистофеля!
  Входишь, - он кряжистым, круглоголовым, квадратным медведем согнулся с насупом: над крошевом; зябнет таким горюном, перекручивая папиросочку из табачка "капораль", с подшипеньем "саль сэнж, саль пантэн"; ["Грязная обезьяна, марионетка"] "пантэн", может быть, Артур Лютер, читавший курс лекций для "Дома песни", а может быть, это - Энгель, с усилием, с верностью "Русские ведомости" на "Дом песни" настроивший в ряде годин. Уши, точно прижатые к серой его голове, быстро, бывало, дернутся; дернется вся голова, уйдя в плечи и в плед.
  И не то улыбнется, не то огрызнется:
  - "Курю вот "капораль": это - память Франции... Я здесь - чужой".
  Так же в собственном домике, в Буа-ле-Руа 99, близ Мэ-лин, в огородике, в садике, в пьяных цветах, в красных маках, на фоне облупленной каменной серой стены, за которой пузатые и сизоносые лавочники в окна тыкали пальцами с "русский" (эльзасец по происхождению он), - в том же бахромчатом пледике он набивал "капораль"; и - мне жаловался:
  - "Мне в Россию бы: я здесь - чужой же!"100 Бывало, склоняя медвежий свой корпус над узником, перетирал он ладонями; ходил на цыпочках, шмякая туфлей, - лукавый, довольный, вытягивая кругловатую голову с серой щетиной: бобриком. Дергались его уши.
  А вы - в сине-серой "тюрьме" уже: засажены за работу; для чего-то ему переводите из Ламартина;101 редакция первая, третья, четвертая, пятая; все - им отвергнуто; пятиминутный заход ваш превратился в пятичасовое сидение над переводом; уже два часа ночи, - о господи! - Вдруг пение из "Зимнего странствия"; это - Мари: вы - заслушались: в третьем часу вы, восторженный пением, влюбленный в своего мучителя, вас отпускающего за седьмую версию им редактируемого перевода, тащитесь: ужинать жалким остатком вчерашнего пира (весь заработок за концерт ушел в ужин).
  Ко всем был протянут он: за всеми нами следил; посещал наши лекции; силился вникнуть: кто - в чем; привлечь в свой "Дом", дать возможность испробовать свои силы. А - не выходило: он - не понимал нас; и не понимали, зачем пристает и за что он так мучает нас.
  Он имел исключительный дар: приневолив к сотрудничеству, садить в лужу друзей и собственный "Дом песни", набитый друзьями; имел он способность устраивать неприятности: непроизвольно, конечно; коли мозоль давит ногу, прыжком подлетает с пакетом: скорее, сию же минуту, бегите - к тому-то; и, видя, что вы захромали, смеется усами; и дергает бровь к Тарасевичу:
  - "Вы посмотрите, Леон!" И "Леон" - машинально:
  - "Лимон", - из-за шахмат: с Мюратом.
  Мы все, начиная с Рачинского, переводившего с ловкостью и с трудолюбием тексты программ, - в побегушках, сгибаяся под гениальнейшими парадоксами, преподаваемыми с такой точностью, как исчисление математических функций; профессор Л. А. Тарасевич - еще как посыльный: "Леон, - постарайтесь... Леон - это сделает". Анна Васильевна, его жена, - ученица Олениной, а потом и деятельная сотрудница; Лютер, теперь заслуженный немецкий профессор, - "Се Luther - хаха!". Бывший директор же консерватории, С. И. Танеев, друг П. И. Чайковского и Рубинштейна, писавший свой труд, прогремевший в Европе, единственный, - по контрапункту, - творец "Орестейи"102, под градом его избивавших софизмов стыдливо, бывало, расплачется смехом, - девицей, с румянцем, потупивши глазки, сидит и посапывает.
  А над всеми метается черная тень "Мефистофеля", в синей стене.
  Я однажды - попался: увидевши жест мой в переднюю дернуть (мигрень разыгралась), дразнясь и сутулясь тяжелой, скругленной спиной, две руки свои д'Альгейм уронил мне на плечи; ломая их, бросил в свое сине-серое кресло; и в нос совал схему, тяжелую головоломку, - доламывать лом головы, потому что я с ним согласился: слить слово с движением, автора, интерпретатора, зрителя - в вечную тройку; в одно сочетанье поэзии с музыкой - вовсе не в драме, как Вагнер напутал-де, а - в песне; не в опере, а - на концертной эстраде; недаром проводил он бессонные ночи, вынашивая циклы песен для своей Мари.
  Согласился со мной, потому что ранее меня это знал.
  И тут же взлетел эластичным каким-то прыжком, всплеснув крыльями серого пледика в синие и сине-серые с точно такою же синею и сине-серою мебелью стены; и взвизгивал, как картавый фантош, изогнувшись размашистым жестом, с поклонами какого-то воспламененного мага:
  - "Вот и прекрасно, - окрысясь, схватил за жилетную пуговицу, - при открытии "Дома" вы выступите со своею программою песен и с лекцией; скажите то-то и то-то".
  И тем же окрысом, с испанским поклоном, с отводом руки, косолапящей лапищи, к длинной певице, сидящей в углу величавою черной вороною, вестницей смерти:
  - "Мари - пропоет: то и то-то; потом вы заявите... - стал он грозиться дрожа и шипя на синяво-серявых портьерах, весь сероголовый, сутулый, напоминавший серую ведьму, - заявите, только ритмической прозой, "кресчен-до", на мощных басах, савэ ву, - то и то-то; и можете даже Мари дать программу: она пропоет вам".
  Сутулая, полуседая, усталая умница, кутаясь в пледик, скосясь на Мари детским, идиотическим глазом, как пискнет:
  - "Мари - "Лорелею" 103 нам спой".
  Тотчас покорно взлетев из угла, длинные руки слагая под черными крыльями шали, вытягивая лебединую шею, запела: и - как!
  Разделан в два дня под орех: предысчисленным планом; он требовал, чтобы я в лекции импровизировал, в гроб заколачивая; указания сыпались градом: в подробнейших письмах; при встречах, став милым, уютным, как будто назло, ходил, шмякая туфлями, ставши на цыпочки, перетирая ладони, облизываясь, как на куру, которую завтра опустит в свой суп, - с придыханием:
  - "Вы не забудьте сказать о Терпандре".
  И - лекция, пока Толстой, Сергей Львович, рассеянно в уши нам пальцами перебирал на рояли.
  - "И - главное: упомяните Гонкуров, - бросал он в мой обморок: а на кой черт они мне? - Непременно их с Верленом сплетите: он близок Ватто, потому что Мари вам споет Габриэля Форэ: текст Верлена..." - И тут же под ухо: картавым припиской: "О, маске, ларйририрй: бэргамйскэ".
  Петровский, Б. С, брат А. С, секретарь "Дома песни", студентик с портфелем, влетал: в распыхах; и, оттарира-рикавши с ним, возвращался ко мне: "Кстати, помните, что тон Ватто - голубой". Я же думал, что - темно-зеленый.
  Все вместе: рулада Толстого, влетанье Бориса Сергеевича и Мюрат, походивший лицом на Мюрата, на наполеоновского (его - родственник, кузен д'Альгейма), - как бред; в довершенье всего взрывы серых портьер из передней, откуда, бывало, летел на всех вскачь, из дымов, своих собственных, в дыме, дымами дымящий Рачинский.
  И, с ним поплясав, на Мари, разрывавшей покорно сафировый глаз на супруга, д'Альгейм как замурлыкавший барс; и - возвращался: меня дотерзывать:
  - "Мы вот с Мари и с Ратшински все перерешили: она поет то-то; подскакивает "трохеями" к ней, чтоб она, на "трохеях" привстав, - могла спеть; она кончит - "анапестом"; схватывает, ее опуская на "диминуэндо".
  - "Я - в ужасе: я не могу".
  - "Как? - мне в ухо бородкой, с привзвизгом: - Афиши висят, все билеты распроданы; сделаны по специальным рисункам трибуны "дэмисиркюлэр"?" [Полукруглые]
  Над трибунами, видно, работало воображенье "Мерлина" [Древний волшебник 104] (так мы звали его): как закрыть ноги лектору, чтоб дать возможность метаться направо-налево, склоняясь на локоть: направо-налево; и тут курс мелопластики преподавался мне как лектору; и на извозчике в консерваторию (Малый зал) тут же меня отвез: показать, как стояли трибуны - для Мари, - для меня: направо-налево; меж ними, совсем в глубине - инструмент Богословского; стиль - "треугольник", наверное вычерченный ночью им; на эстраде трясясь, он трибуны рукою обхлопывал, пробуя нюхать их; и, шаловливо подмаргивая, толкал: под локоть локтем:
  - "Довольны теперь? Сэ шарман: са ира? [Очаровательно, пойдет] А? Не многим честь выпала: с эдакой и за такою трибуной стоять".
  Я - чуть не в слезы, - к Петровскому:
  - "Нет, - не могу, не могу!"
  - "Ну чего тебе стоит, - прочти: ведь никто ничего не поймет".
  Наступило позорище: 105 зал был набит; всем хотелось услышать Оленину; и посмеяться над Белым: в роли осла, подревывавшего лучшей тогдашней певице; я с первою, частью кое-как управился, так как Оленина в ней не мешала мне; ну, а во второй, став ослом заревевшим и падая в обморок от своих собственных "тремоло с диминуэндо" (простужен был и - кукарекал), - ужасно певице мешал; и смешок, уже переходящий в растущую злобу, бросался из зала; окончив свою жалкую роль, я в уборной дрожал от душившего меня гнева: на Пьера д'Альгейма.
  Д'Альгейм, крепкий старый "капрал", развивавший кулак на шеях новобранцев, сутуло склонясь искаженным, болезненно-белым от злости лицом, обдавал в свою очередь меня злобным шипом:
  - "Не справились с миссией: вы в день открытия дела всей жизни моей, - и не то улыбался, не то огрызался, сверля, как алмазиками, небольшими глазенками, - дела жизни: внесли - дисгармонию!"
  Уши, прижатые к черепу, дергались; верно, сидел эту ночь напролет он с посапом, в своем сером пледике, над табачком "капораль", нервно вскакивая, чтобы всхлипывать с самим собою "саль сэнж" (это - я) и метать за собою по синей стене свою черную тень: обнищавшего дьявола.
  Та же история при выступлении нас, лекторов, долженствующих из символизма "тетраэдр" построить (д'Альгейм - режиссер, марионетки - Рачинский, С. В. Лурье, Брюсов, я); Лурье выступит-де с темой: идея - из правды природы; или: символизм семитический; но пением "Лорелеи" Шуберта106 Мари опрокинет его, потому что природа - обманна; я же выдвину тезис "арийства"; он - творчество-де мира над миром природы; Мари меня "Атласом" того же Шуберта бьет: "миротворец" наказан-де за держание купола неба на своем темени; Брюсов-де взойдет на трибуну - нас похоронить: символизм и Лурье и мой есть иллюзия: брюсовский символизм - только скепсис; Мари "Шеценгребером" ["Шеценгребер" - вырыватель кладов] Шуберта Брюсова свалит, чтоб слияньем Лурье и меня увенчал: Г. А. Рачинский.
  Перед самым началом концерто-беседы В. Брюсов с Лурье отказались читать: по программе д'Альгейма; "тетраэдр" д'Альгейма - распался: Рачинский с "воздравием" выскочил первым; но синтез его я - раздвоил; Лурье, номер третий, расстроил нас всех; Брюсов, скептик, рас-четвертовав, - зарыл наши трупы.
  Д'Альгейм стоял где-то в углу за кулисами в черном своем сюртуке, с лицом белым, как смерть; "тайный враг", излив токи астральные в Брюсова, его руками - разрушил концепцию107.
  После второй этой пробы слияния слова и музыки всякий себя уважающий лектор бежал от трибуны, которую с таким радушием нам предоставил д'Альгейм; и последней, пискливой попыткой явилось явленье на этой трибуне пробора, берлинского шика, с моноклем в глазу, или... Максимилиана Шика, но - с Глюком в зубах (вечер Глюка).
  Программа д'Альгейма: от пошлого "шика" - вверх: к Глюку; а вышло: от Глюка - вниз, к пошлому "шику"; и - хихикали, шикали в ухо друг другу: "Провал "Дома песни", провал!"
  Бедный он!
  Говоря о "врагах", он, усталый и пепельно-серый, калясь добела и окрысясь улыбкой, шипел из-за ужина, бывало, до четырех часов ночи - над рыбинами, над цветами, над фруктами, над головами Оленина (брата, талантливого композитора), художника, С. В. Досекина, С. Л. Толстого, Петровскими (Борисом, Алексеем), Метнера-ми (Николаем, Эмилием), над Тарасевичами (женой, мужем и сыном), над княгиней Кудашевой, графом Стенбок-Фер-мор, над Е. В. Богословским, Рачинским, Энгелем, "петит" [Малютки], иль - над племянницами М. А., бледно-зеленой Наташею и бледно-розовой Асей:108 он мог говорить с кем угодно; и - сколько угодно: умел говорить с лекционным, французским, мелодекламаторским пафосом, аудитории свои вербуя (для этого ж - ужины); "девочка" Ася с улыбкой ребенка, с глазами зелеными, в розовой, шелковой кофточке, из серо-пепельных локонов с грустной улыбкой покачивалась колокольчиком розовым, слушая и не понимая ни слова; и вдруг портсигарик доставши (девчонка, а - курит), из локонов розовый ротик раздвинув, - с "курнем!": в нос Рачинскому - дымом.
  Все прочие, бывало, гнутся под тяжестью великолепий, риторик, сплетающих - бич; бывало, - выскочат из-за стола Сергей Львович Толстой, братья Метнеры, Поццо и я, чтоб в передней вскричать: "Ни ногою сюда!" Будут выгнаны "петит", задружившие явно с врагами (мной, Метнером), диким разлетом серяво-синявых портьер, из которых рукав пиджака желто-серого, с пальцем, из рая сих "Ев" изгоняющим, перетрясется манжеткою; и уж невидимый голос, как голос Синая, всшипит с призадохами:
  - "Аллэ ву з'ан!" [Пошли прочь] Разбегутся отсюда!
  И Метнер, предвидевший первым "пассаж" с утекани-ем - кто куда 109 - из Гнездниковского:
  - "Что говорю? Посмотрите, как он гримасирует: маг, иссушивший в себе все живое; дух мрака, дух Листа, сплошной декаданс всей латинской культуры; Равель, подновленный Мусоргским!110 Гурман, - с ананаса к капусте полез. Нет, Борис Николаич, - ваш путь не с д'Альгеймами!"
  А Соловьев, оторвавши от Метиера, в ухо другое на-журкивает:
  - "Знаешь, Боря, д'Альгейм - самый близкий мне ум: ну куда же Иванову до этих блесков!"
  В другие минуты - другое Сережа: "Нет, нет, - невозможно с д'Альгеймами; они - тончайший душевный соблазн в нашей жизни".
  Петровский на это:
  - "Беру их такими, какие они: с их капризами, с неразберихою; ведь разбиваться о жизнь - тема их жизни; удар в стену лбом до высечения искры из глаз есть источник - единственный - их вдохновении!"111
  Мария Алексеевна, бывало, немотствует за ужином: строгая, очень худая, с открытою грудью, пригубливая свой рейнвейн, разблещается на мужа сафировыми неземными глазами, чтоб осуществить, что прикажет: "Сияй же, указывай путь, веди к недоступному счастью... И сердце утонет в восторге - при виде тебя", - говорит ее взгляд; оправляет сияющее свое платье, играя стеблистою розой, ей брошенной часа два назад среди криков "бис"; белая, вся кружевная, сквозная шаль дышит едва; с ней рядом Наташа Тургенева, тонкая, бледная барышня, с великолепно-испуганными, протаращенно-злыми глазами, с каштановыми волосами и с личиком ангельским, впрочем, - уже ироническим; копия юной дельфийской Сибиллы: Сикстинской капеллы! 112
  Петровский мне шепчет:
  - "Наташа - смотри: удивительная по размаху; Раскольников в юбке!"
  Сережа, меня оторвав от Петровского, громко:
  - "Наташа - есть ведьмочка... Сам Петр Иваныч боится ее".
  - "Ты, Сережа, - совсем не туда!"
  - "Позволь, - знаю я, что говорю: я не "мальчик" Сережа, которого можно учить!"
  Почва - взрывчата; все в "Доме песни" над "бездною" ходят; уходят с "пиров" восхищенно-разгромленные.
  - "Апельсин", - в совершенном растере бросает, за шапку хватаясь, профессор бактериологии Л. А. Тарасевич.
  
  
  
  
  БЕЗУМЕЦ
  Д'Альгеймов весьма уважали; все ахали, слушая пенье Олениной; не поддержал же - никто!
  М. Оленину на словах похваливали "Щукины"; но никто из них и пальцем не пошевелил, чтобы поддержать материально великолепное предприятие; д'Альгеймы годы выбивались из сил, чтобы наладить кое-как дела "Дома песни", который существовал, кажется, на взносы членов да на выручку с концертов; сколько раз д'Альгеймы при попытках обратиться за денежной помощью получали отказ в то время, когда на пустяки жертвовались тысячи: денежные тузы точно мстили за презрение к деньгам д'Альгейма; это презрение точно страшило, озлобленный д'Альгейм их точно дразнил, выбрасывая свой последний грош в носы толстосумам на общее дело; мгновение, каждое, П. И. д'Альгейм сознавал как ужасное рабство у капитала; он неосмысленно силился его отрицать: "презреньем" к монете; "Щукины" ж воспринимали весь д'альгеймовский быт - оплеухой себе113.
  Петр Иванович ждал, что "Цирцея", Мари, - свинью претворит в херувима; "Цирцея" ж, мифическая, людей свиньями делала, не сотворяя обратного114.
  Передавали мне: видели "Цирцею" в ужасный для нее момент, с ней столкнувшись в передней одной из... (по слову д'Альгейма) "скотин"; шляпа - черная, черные перья; такое же платье; такие ж перчатки; она проносила свой остов, повесив вороний заостренный нос - с оскорбленным насупом; увидев очевидца, сгорбив плечи, едва кивнув, вдруг стала ярко-малиновая, потому что ему ведом
  был корень ее появленья в совсем неожиданном месте; д'Альгеймы сидели без денег; программа концерта повисла; а билеты заказывать не на что; гордой, ей, слезы глотая, пришлось-таки клянчить115.
  В д'Альгейме сверкал неутомимый протест против экономического и политического гнета; и - тем сильнее, чем менее он осознавал причины гнета; протест стихийно в нем разыгрался: и в дни всеобщей забастовки в октябре 1905 года, и в дни декабрьского восстания в Москве (того же года), средь роя притворных сочувствий рабочему классу он был весь - жест сочувствия до готовности выйти на баррикаду. П. И. бегал среди баррикад, приседая под пулями, дико болея за участь восставших районов, таская под пули своих обожаемых "ньесс" [Племянниц].
  А позднее не раз из-под "рыцарской" маски - "товарищ" вставал: помню - предупреждал меня: "Этот Д., вас зовущий ему оппонировать, - агент охранки". И - "заезжий француз" рыскал всюду и сведения собирал, чтобы Д. уличить.
  Ко мне он являлся в минуту, когда материально страдал я; шипел, шумел, исходя демонстрациями, - неумелыми, жаркими.
  В необходимости выудить тысячу для дописанья романа и чтобы А. А. могла кончить гравюрный класс в Брюсселе, я изнемог (это было в 1912) 116.
  - "Как, как?"
  - "Достал".
  - "Сколько?" - он оскаблялся не то огрызался; и дергались уши, прижатые к черепу.
  - "Тысячу; только - в рассрочку: по двести рублей, в счет написанной книги..."
  - "Как, как? - дико пырскала тень "Мефистофеля", крыльями пледа на синих обоях: - в месяц - вам двести? Двоим? Стол, квартира, - я Брюссель-то знаю, пожалуй, и хватит, но - без табаку и концертов. О, сосчитали! Табак и концерт - позабыл!"
  И вдруг он, подставивши спину, затрясся, как серая ведьма:
  - "Мэ, мэ - экутэ, Леон" [Но слушайте, Леон], - крысясь, с поклоном к профессору Л. А. Тарасевичу; и, хватая за руку, прилипнул к лицу моему своей серо-бледной, уставшей, моргавшей щекой:
  - "Обязуюсь, что тысячу - вам достану: но - с условием: вы приглашаете... X... и Y... с вами отужинать", - перетирал руки он, став на цыпочки; и вдруг под локоть:
  - "В "Славянском базаре". И шмякал вокруг:
  - "Вы тогда обратитесь ко мне; я сумею вам ужин такой заказать, с виду скромный, чтоб с чаем ровнехонько стоил он тысячу; вы - угощаете; вы - расточаете X. комплименты; вам счет подают; вы - небрежно бросаете перед носами их, - и представлял, как бросаю я тысячу, - мэ, савэ ву, даже не поглядев на бумажку, рассказывая анекдот: я придумаю... Бросите тысячу, - я достану, - которую они пять месяцев будут выплачивать вам: на прожитие, но - без табаку... А? Скажите: заботятся об экономии вашей!"
  Я - угомонять, чтобы он не забегал по городу для отыскания "нравоучительной" тысячи117.
  Он же, скосясь на меня умилительным, детским, моргающим глазом, пищал, шипел, как сутуло трясущаяся марионетка;118
  - "О, ради меня, - натяните им нос! Пусть тысчонкой в рассрочку оплатят они вам ваш же ужин".
  Довольный нелепой затеей, обшмякивал комнату, вытянувши кругловатую голову, перетирая лукаво дрожащие руки.
  Он опытом жизни показывал, что деньги - пыль, пе-рестрадывая этот опыт; и "опыт" ему119 - не прощали.
  - "Жуон!" [Будем играть] - взвизгивал он в самые жесткие минуты нужды; и - закатывал ужин друзьям, равный месячному, трудовому, кровавому поту: его и Мари.
  Мари - шла на это безумие: с гордым величием120, вставши над черствою коркою хлеба, взметнувши руками свою белоснежную шаль; и - в который раз - пела:
  Веди к недоступному счастью
  Того, кто надежды не знал!
  И сердце утонет в восторге -
  При виде тебя!121
  Она пела - ему!
  Однажды сижу без гроша; полночь; вдруг - резкий звонок: П. д'Альгейм из передней в распахнутой шубе, забыв шапку снять, падает мне на плечи, как кондор на курицу:
  - "Мне, - шипит в ухо он, - необходимо, чтоб к утру был текст перевода; я - промучаю вас до утра; я вас отрываю: вы - работаете; но это - не задаром: сто рублей - хотите?"
  - "Очень охотно... Но - деньги при чем?"
  Он же - в ярость: как? Я оскорбляю его? Он - не Щукин, чтоб нос утирать благородством ему я посмел; он - ремесленник, честный: к такому же, как он, труженику обратился.
  - "Сдеру с вас семь шкур; я - заранее предупреждаю; конечно, - оплата ничтожна". - Меж нами сказать, не ничтожна: за всю книгу "Возврат" получил же я сто; а тут - маленький текст.
  - "Не зарежьте меня", - уволакивал он меня из дому; и мы ночью в "Дом песни" неслись: по Арбату.
  Томил, браковал, зачеркнул пять редакций; седьмую за утренним кофе проверили: сто рублей - меня выручили.
  Я позднее уже узнал стороной, что и он ужасно нуждался, без денег сидел - в то именно время, перевод, им придуманный, был ему - почти ни к чему: утонченнейшая деликатность; меня выручая, мне ж кланялся: де выручаю его; но требовал, чтоб поступали и с ним - так же.
  Шипели:
  - "Д'Альгеймы не платят долгов!" Замечательно: Эллис, годами не евший, делившийся с каждым последней копейкой, стал "вором" у хапавших золото за свои строчки Лоло; а певица, которая нас обучала Мусоргскому, Глюку, Гретри, циклам Шуберта, Вольфу, которая нас угощала двойной концертной программой, чтоб третий концерт начать, "бисовой", - на протяжении пятнадцати лет (что равняется десяткам тысяч, в подарок ей брошенным), - не заплативши кому-то там долг, может быть, П. И. отданный мне (сто рублей), оказалася с Элли-сом рядом: в ворах... у... Щукиных!
  - "Вы послушайте, - вы мне должны сто рублей". Вижу жест П. И. - на обращенье подобного рода:
  - "Саль сэнж, - не отдам".
  Бился в стены вполне сумасшедший этот "Роланд", полагая, что борется с мавром:122 мавр - Щукин.
  Д'альгеймовский дом мне казался торчавшею крепостью в скалах французского берега: над старым Рейном, на том берегу, немецком, окошко в окошко, торчала немецкая крепость: "дом" Метнеров; "Рейн" - Гнездниковский переулок; из окон квартиры д'Альгейм рогом звал братьев Метнеров: биться; и Метнер, Эмилий, - мечом опоясывался.
  За углом, на Тверской, - начиналось нашествие "гуннов": фланеров, плевавших цинично на обе фортеции; дикий Аттила в кофейне Филиппова оргии правил оранжевою бородкой Александра Койранского, там заседавшего, произрастаньем по способу "змей фараоновых" (опыт химический) из грязноватого сора окурочного... Коже-баткина.
  "Мавр" появлялся вблизи "Дома песни", поддразнивая двухсоттысячным даром Челпанову: на "Институт"; он являлся в гостиные этого же околотка; он, чуть заикаясь, рассказывал Конюсам, что, мол, Матисс - зажился у него: пьет шампанское, ест осетрины и хвалит иконы; 123 не хо-чет-де ехать в Париж; всех в "Эстетике" очаровал бородою оранжевой, гладким пробором, пенснэ.
  "Мавр" - твердеющий, чернобородый, но седоволосый, напучивший губы кровавые, Щукин: с виду любезен, на первый взгляд - не глуп, разговорчив; в общении даже прост, даже... афористичен:
  - "Сезанн, - это кк... кк... кк... корочка черного хлеба... пп... после... мм-ороженного".
  Тут же:
  - "Дд... дд... дд... дд-авить: конкурентов".
  Давя, как клопов, их, кидал в Персию ситцы свои, переходил он в разговоре от ее... Сезанна к... вв... вв... вв... Ван-Гогу; натура "широкая", говорят, что картину Матисса, выписанную им себе, сам же он у себя подмалевал (и Ма-тисс-де сделал вид, что этого не заметил); цветисто рассказывал он, как на ослах ездил он на Синай, как стоял перед Сфинксом, в гг... гг... гг... глаза божеству заглянув.
  Близость этого "мавра" мешала д'Альгейму; и слышалось: ночи и дни:
  - "Се Сстшиуккин".
  Разрываясь проектами, деньги последние на них ухлопывал; одно время стал как родной; его "петит" [Маленькие] - стали наши; путь жизни связал меня одно время с Асей Тургеневой, его племянницей; с Наташею - П. 124, помню: в синем пространстве росла наша близость; я в синее кресло садился, в котором д'Альгейм меня мучил; Ася рисовала
  Меня; а д'Альгеймы - скрывались; порой Петр Иваныч высовывал нос с табачком "капораль"; и, сутуло и кряжисто крадясь, пищал:
  - "Не мешаю?"
  Порою мы, тогда еще молодежь, улепетывали, чтоб остаться без "старших", в квартиру Наташи Тургеневой (напротив); д'Альгеймы - ловили с поличным, затевая игру в кошки-мышки; однажды, когда благодушествовали мы одни, сев калачиком на мягком ковре, - звонок; и - голос Марии Алексеевны...
  - "Тант Мари!" [Тетя Маруся]
  Дверь - расхлопнулась; Мария же Алексеевна будто бы с гневным, полусатирическим видом из двери свой вздернула нос:
  - "Вот!.."
  - "Сидят!.."
  - "Дураки!"
  И, захлопнувши дверь125, удалилась торжественно.
  Вскоре с д'Альгеймом имел разговор о поездке в Италию126 с "петит"; тот отъезд с точки зрения нравов мещан - сумасбродство; таков же отъезд Н. с П.
  - "Бедные девочки", - злобно шипели одни.
  - "Дрянь девчонки, - скрутили болванов", - шипели другие127.
  Д'Альгейма "побег" занимал: романтично!
  Он проклял нас совсем не за то: когда Ася уехала в Брюссель, а я отказался читать в "Доме песни" курс лекций, то полетели крикливые письма племяннице: я-де - "враг" .
  Год он страдал, не видаясь с "петит"; и дал знак наконец, чтобы я, П., Н., А. появились в концерт М. А.; в антракте - сутулый, заискивающий, перепуганный, к нам он подкрался: побитой собакою; голосом старенькой девочки пискнул просительно, глазом помаргивая:
  - "Бон суар!" [Добрый вечер]
  И мы вновь явились в серявые пространства квартиры, но уж - другой, тарасевической, где д'Альгеймы тогда теснились, где тот же Сергей Казимирович Мюрат с лицом наполеонского Мюрата, женившийся на Рукавишниковой (сестре И. С, покойного поэта), фыркал из шахмат с Петровским, где, лопасть портьеры взорвав, с тарарахами вскачь проносился Рачинский: в дымах: из-за дыма:
  - "Достойно есть, яко воистину... Присноблажен-ная - паф-паф - Мария: дас эвих - паф - вайблихе цит унс хинан" [Вечно женственное нас влечет 129].
  И - паф-паф - несся: дальше.
  - "Стакан!" - возвещал профессор Тарасевич: в рассеянности.
  Еще год; и - Буа-ле-Руа:130 севший в зелень французский поселок, вблизи Фонтенебльского леса, в котором - гадюки; серявенький дом с черепитчатой крышею; сад с огородиком; здесь я с д'Альгеймами жил; у них жил мосье Питт, певавший народные песни, - большой, краснощекий и чернобородый француз, друг писателя Поля Клоделя; "Диди" наезжала: отец ее, лондонец, бритт, тридцать пять лет - во фраке ходил: по салонам; нажив себе сплин, чтоб бежать такой жизни, однажды он, став на карачках пред леди и лордами, на четвереньках - в переднюю, на пароход; и - в Париж.
  Так покончил он с Англией, ставши художником; трубку раскуривал с П. И. д'Альгеймом; до смерти дружил с ним.
  В те дни, когда мы поселились в поселке, д'Альгейм пела в Лондоне; с невероятным успехом; ее удостаивали чести спеть пред королевской фамилией, - в "Мюзик-холле", меж клоунами, потому что король на концерт - не ходил; песню Шумана между двух клоунов выдержать мог еще он; а цикла песен - не мог; д'Альгейм наотрез отказалась от "чести" петь в "Мюзик-холле" перед королевской фамилией; сбор поступал престарелым... - вы думаете, инвалидам труда?
  Нет, - коням!
  Это - факт; и д'Альгейм, когда ей выдвигали почтенную миссию вечера, тотчас крупную сумму пожертвовала... "престарелым коням", удивив англичан, не привыкших к тому, чтоб им нос утирали... долларами: но это - в духе д'Альгеймов.
  Петр Иваныч, изгоев, нас (мы с А. А. разорвали тогда с друзьями московскими) встретил, открывши объятия: с уютом, с сердечностью; шмякая туфлями, ходил на цыпочках около нас. А М. А. облеклась в балахоник; в переднике с утра до ночи сидела на корточках в сине-зеленой капусте, выпалывая свои гряды; я ею любовался, когда у колодца она с величавою ясностью мыла свои расцарапанные, перепачканные землей руки; работала в поте лица, выгибая дугою костлявую спину, и с нами болтала средь маков пылающих.
  Когда, прорвавшись в Москву из Швейцарии131, сквозь гром войны, я явился к д'Альгеймам в Москве, М. А. - встретила с криком:
  - "Как?.. Ася осталась, когда... вас... призвали? Как?" Петр же Иваныч меня напугал.
  Он сидел, провисая широким атласным халатом мышиного цвета с пурпуровыми отворотами, - с бледным, разбрюзгшим лицом; ярко-красный атласный и косо надетый берет неприятно кричал с головы, выявляя опух его тиком ходившей щеки и зеленый провал, из которого светом пылал на меня бриллиантовый глаз; он не то улыбнулся, не то огрызнулся, царапая воздух усами; задергались уши, когда, ухватяся рукой за качалку, припав головою в берете к коленям, он взвизгнул:
  - "Сэ ву?" [Это - вы?]
  Пурпуровой кистью халата взмахнул, шебурша повисающими широчайшими складками, слишком стремительным для его возраста жестом вскочив; приседая в глубоком, придворном, испанском поклоне, с отводом большой косолапой руки, опрокинул в меня ураганные домыслы; и поразило шипящее бешенство речи его, кипятка, выпускаемого из открытого крана; лился без удержу; жестикуляция точно на сцене: расклоны с отставом руки и ноги, с перегибом сутулого корпуса; он - заскандировал: точно поэму читал мне.
  А кровавого цвета берет, расклочившийся на голове, придавал его "пенью" зловещее что-то: не то - страстный маг, а не то - полоумный архангел.
  Об Асе - ни слова!
  - "Да, да, - неудавшийся Лист: обезьяна в сутане". Я внутренне вздрогнул, взглянув на М. А.; в складке, резавшей лоб, и в морщинке у губ продрожало - обиженно, гордо:
  - "Я знаю, что знаю: но я - не скажу".
  Тарасевичей - не было; не было Г. А. Рачинского; даже Сергей Казимирыч Мюрат, постоянно вращавшийся около, блистал отсутствием; в чине сержанта, не маршала, он воевал: под Парижем.
  Д'Альгеймы сидели в России в 1920 году: до зимы; и П. И. написал ворох великолепных стихов; вдохновеньем хлестал, как из бочки, которой дно выбито; еще в Норвегии, где выступала М. А., он ораторствовал.
  В Париже открылось, что он - сумасшедший.
  
  
  
  
   МУТЬ
  Конец года132 для меня - как муть: во всех смыслах.
  Контраст неожиданный с 901 годом; тогда я бросался, как с берега, в воды, унесшие прочь от того, в чем я жил; от предмета, упавшего в воду, круг четкий бежит; так граница меж новым и старым бежала; внутри круга - четко; вне - хаос. Круг ширился; люди вступали в него; расслоились заданья в деленьях "кружков": на "кружки"; рост заданий (заданье в заданьи) - как кольца, одно за другим расширявшиеся на воде; в их градации грани утрачивались между старым и новым.
  Со всех сторон перли к нам, к новым, вчерашние люди; и даже люди - от третьего дня.
  Борис Фохт как попутчик - в одном; а Флоренский - попутчик в другом; так казалось мне; но пути их, скреща-ясь с моим лишь в моменте, - уже расходились: в последующем; все моменты прямой линии жизни теперь были мне скрещеньями, противоборствами, тактиками согласования, а не простыми "да" иль "нет"; Эллис - резкий раздвои; Г. Рачинский - столпосотрясение, стиравшее четкость в согласиях и несогласиях; В. В. Владимиров в этот период - меня раздражающее самодушие; "астров-ский" гомон - растаск интересов; "весовская" четкость - служение форме.
  В мире ж мысли я был одинок.
  В мире чувства скликался я с С. М. Соловьевым, Петровским и Блоком, а не в идеологии; Блок - идеологическая "меледа"; Соловьев - был еще становлением (он в те месяцы - первокурсник) ;133 Петровский - был зажат в кулачок от щемящих усилий вчерашнюю переоценку - переоценивать; он - молчал; он сказался - позднее; он был мне как брат милосердия, а не как идейный союзник в то время.
  С Ивановым, с Брюсовым - было мало сердечности: в Брюсове даже - "ненависть"; с первым - таимая "пря" (она вспыхнула вскоре);134 Волошин, Бальмонт - не субъекты общенья: объекты разгляда; не знал еще, кто -
  Сологуб; Метнер мог бы мне быть сочетанием сердца с идеями, - да жил в Нижнем он: корреспондент, - не со-переживатель. Сердечность была только с Блоком да с Гиппиус: в письмах; последняя меня звала, как и Блоки, - "узнаться"135.
  Треск лозунгов, мельки кружков, - человек жив не этим: я к ласке тянулся; жилось-то мне холодно: и нела-дица с Брюсовым, и неприятности с Н ***; собирался все махнуть в Петербург, откликаясь на сердечные зовы, совсем не теории; призрак человечности на краткое время спаял меня с петербуржцами.
  Воли я волил; "новаторы" издали виднелись мне героически; ближе - д'Альгеймы и Брюсов предстали: в страстях, в слепоте. Волил я сочетанья способностей, видя конкрет только в нем; а - наблюдались: орлиные мысли на... рачьих ногах, или - стопа мамонта при... курьем мозге, или пылание чувственное (Эллис, Н ***), погашающее разуменье; сам я с "пылкостей" начал; а пришел к семинарию: одолевания логики; контуры нового быта, ломаемые социальными рамками общества, вновь наводили на мысли о соотношении личности и коллектива: я видел, что личность - гниет; выхода ж в те дни искал - в самосознании; и - полагал: индивидуальное "я" расширяемо лишь тогда, когда оно в коллективе; и даже: я в те дни полагал, что сфера выявления индивидуальности - община, но непременно противопоставленная государству; моя молодость прошла под знаком отрицания государственности; всякая государственность виделась мне тюрьмою в 1905 году.
  Мои два задания: самопознание - раз; социальная грамота - два; и отсюда - две линии моих вопросов: в чем путь социальный, в чем внутренний? Уже чеканился лозунг: идя от себя, повернись на себя; корень "я" - в "мы"; но "мы" - нам загадано; сделай его, и ты сделаешь "я".
  В своем малом отрывке "Место анархических теорий" я скоро пишу: "Индивидуализм, иссякающий в собственных истоках, надо преодолеть... Мы переживаем... разочарование как в индивидуализме, так и в самоновейших коллективистических и мистико-анархических теориях... Мы выстрадали себе право на осторожность... Ведь мы одни из первых индивидуалистов стали сознавать узость индивидуализма" ["Арабески", 280, 1906 год 136].
  Под узостью индивидуализма я разумел в 1905 году "персонализм", который казался мне суррогатом индивидуализма; под "индивидуализмом" же разумел я нечто, отличное от личности; индивидуальное "я" виделось мне в те дни комплексом переживаний, подобным комплексу людей в общине; но к идеям Кропоткина я был враждебен; и я писал в 1906 году, что теоретики анархизма, подобно Кропоткину, "обезоруживают себя перед социал-демократией, отношение к социал-демократии бросает современных анархистов в объятия буржуа" ["Арабески", 278 137].
  Я стараюсь отмежеваться от персонализма, от новой соборности, выдвинутой мистическим анархизмом, от анархизма Кропоткина, от государственности: "Горьким опытом мы убедились в пустоте преодоления того истинного, что получили в наследство от... Гете... Индивидуализм... цитадель, которую не следует преодолевать преждевременно... Но еще более... претят... выкрики о свободе искусства..." [Там же, 280 - 281 138]
  Эта апелляция к индивидуализму, недостаточность и даже изжиточность которого мною была осознана, была в те дни одним из средств подчеркнуть пустоту тщений модернистов-соборников, упрекавших нас в устарелости и под соборностью проповедовавших нечто, казавшееся нам невразумительным; моя тактика была: бить новых со-борников с тылу тем, что ничего путного они не создали в искусстве после Ибсена; и бить их с фланга тем, что ни о каком преодолении социализма у них речи не может быть.
  Разочарование в коммуне "новаторов" - мой шаг на "Весы", от которых я до 1906 года стоял дальше; меня сблизила с редакцией полемика с "новой соборностью"; но я же писал: мы - "не пришли к выводу, что надо остаться с индивидуализмом" [Там же, 280 139]. Отказ от вчерашних утопий, разбитых сплошной социальной бездарностью нас, меня сильно дручил.
  Из отдаления 1904 год мне видится очень мрачным: он мне стоит как антитеза 1901 года; я неспроста охарактеризовал 1901 - 1902 годы годами "зари"; в те годы мне все удавалось; я чувствовал под собой почву; я жил расширенными интересами; с 1904 года до самого конца 1908 я чувствовал, что почва из-под ног ускользает; широта интересов выбила меня окончательно на четыре года из линии искусства; я мало работал творчески; все время отнимало общение с людьми, многочасовые разговоры, чтение теоретических сочинений, вразброс, - с недочитанными хвостиками: не поспеть же всюду! Ведь я стал студентом-филологом, вынужденным вместе с занятием философией, которое заострилось для меня изучением Канта и неокантианской литературы, все ж для зачетов возобновить занятия латынью, греческим, мне постылой русской историей; чтоб активно присутствовать на семинарии по Платону у Сергея Трубецкого, которому я обещал реферат, взяв темой его один из диалогов, надо было подчитывать специально источники; и на письменном моем столе появились развернутые томики Альфреда Фуллье, посвященные Платону140, с повсюду воткнутыми бумажными хвостиками для отметки нужных мне справочных мест; должен сказать, что развернутые страницы этих томиков покрывались пылью, потому что не было времени: каждый вечер - собрания у кого-нибудь, очередная рецензия или статья в "Весы", написанная наспех; наконец: история древней философии мало интересовала меня в те годы: я больше влекся к вопросам теории знания и методологии; и поскольку воздух философствующей молодежи моего круга в это время - Кант и Коген с его школой, пытавшейся обосновать методологию точного знания, то приходилось главную массу времени тратить на изучение Канта (чтение с комментарием Карла Штанге) 141, Риля, Риккер-та; воля свое идейное самоопределение, я хотел написать во что бы то ни стало философский кирпич под заглавием "Теория символизма", вместе с досадливым чувством, что я еще не умею ответить в гносеологических терминах на резкое отрицание всей мной поволенной теоретической линии со стороны схоластиков от философского папы Ко-гена, превративших логику в приемы японской гимнастики, в "Джиу-Джицу" какую-то, - все вместе взятое определило мое решение, в годах сказавшееся как крупный промах; решение заключалось в том, что я должен был до времени затушевать свое резкое несогласие со школой Канта, чтобы, пойдя на выучку к кантианцам, овладеть всеми фокусами кантианской методологии; и этими ж фокусами взорвать: кантианцев; таким необдуманным шагом я себя на года обрек быть каким-то минером: вести подкоп под книжный шкаф сухих и бесполезных трактатов, которые я должен был осилить: труд, едва ли одолимый и для профессора философии; где же мне, художнику слова, уже затащенному Брюсовым в публицистику "Весов" (с обязанностью выступать во всех драках за новое искусство), - где же мне было справиться с задачей, непосильной и спецам? Московские кантианцы уже и тогда разделилися на две фракции: на сторонников "наукообразной" линии Когена и на философов культуры от Генриха Риккерта (школа Марбурга, школа Фрейбурга); риккертианцы не знались с когенианцами; риккертианец Рубинштейн мало водился с представителями марбургской школы; риккер-тианца Богдана Кистяковского еще не было в Москве; лишь в 1909 году явились активные пионеры от Риккерта: молодой Ф. А. Степпун, юный С. И. Гессен. Я же, сосредоточившись на "Предмете познания" и на "Границах естественнонаучного образования понятий" (сочинения Риккерта) 142, ходил, так сказать, брать урок к марбуржцу, Борису Фохту; создавались и тут, на малом участке поволенного мной фронта, максимальные трудности: выслушивать Фохта, пр

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 477 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа