Главная » Книги

Белый Андрей - Начало века, Страница 9

Белый Андрей - Начало века



я могу доказать, что в духе шестой эпохи православное духовенство - самозваные иудеи-законники".
  Он, развеяв фалдочки пиджака, точно выскочил из себя; и опять напомнил дядю Володю Бугаева; морщась, плечи подняв, углил, как летающий нетопырь, но, прервавши свой бег, свергнув пепел, лизнув точно кислый лимон и покусывая седоватую сгрызину уса, сказал с южнорусским акцентом:
  - "Мое понимание - выверено..." Посмотрел с сожалением:
  - "Я годами сидел, проверяя себя!"
  И - продолжал (видно, не стоит даже сердиться):
  - "Возьмите-ка у меня комментарии Оберлена: на первых порах они вам все-таки пригодятся".
  И вышел, и вынес увесистый том:
  - " Вот".
  Сел; и больше не объяснял:
  - "Вам угрожает соблазн талантами".
  Я удивился, что мои возражения его не озлобили, даже наоборот: он смягчился; тут кто-то пришел; заговорили о мало интересующем; и я разглядывал его во все глаза, как разглядывал во все глаза и Анну Николаевну Шмидт: та - откровенная маньячка; этот - замаскированный правым политиканством "апокалиптик", - маньяк... до хитрости.
  Заживо похороненный, съеденный скепсисом и испугом; становились понятными и ерши, и поджимы, и летающие, на вас не глядящие глазки; ведь предупреждали меня, что встретит он оскаленным волком, скажет несколько колкостей, утихнет, превратится в волка затравленного; если пересидеть эти фазы в нем, то улыбнется не без добродушия; тогда и заговорит; и пока я так думал, посетитель его, к удивлению моему, так крепко отозвался о его патроне Грингмуте, что выходило: Гринг-мут - подлец; он же только с отводом глаз оговорил резкость:
  - "Все же Владимир Андреевич имеет хорошие стороны". Так и не высказал: "подлец" или "не подлец"; деликатный пункт обошел он молчанием.
  Тут вошла его некрасивая, старообразная дочь и позвала к чаю; выпив стакан, я поспешил удалиться; он меня проводил в переднюю и беззлобно меня уколол:
  - "Да, да, да, вы - в соблазне".
  Через ряд уже месяцев вдруг получаю записку: Тихомиров просит вернуть данный им мне для прочтения том Оберлена; [Толкование на Апокалипсис, чрезвычайно нудное, протестантского типа, переполненное вялыми аллегориями] пошел, пережив те же стадии метаморфозы: из волка в больную собаку; зашел разговор в связи с текстами; вижу: лежит на столе у него моя книга "Симфония"; дочь прочитала ее; он о книге - ни слова; не автор-де я; демонстрировал явный проход мимо книги.
  Я вновь получил приглашение быть у него, чтобы выслушать чей-то церковный доклад; тема - восстановление патриаршества; уже дружа с Мережковским, тогда врагом синодальной церкви, с большим интересом прислушивался я к реакциям на Мережковского: в стане врагов; я пошел.
  И - раскаялся.
  Там заседал отвратительный, бледный толстяк в серой паре, брюхастый, обрюзгнувший, лысый, с бородкою острой банкира, с героикой наглою поз; то - Владимир Андреевич Грингмут; слащавенький, лысенький, брысень-кий, бледнобороденький, голубоглазый, больной человечек, вздыхающий о звуках Вагнера, перетирающий руки, - то был Е. Поселянин (Погожев), писавший гнуснейшие сентиментальности; вот красноносый мужлан, потирающий потные руки, в очках, весь циничный, топорный, - профессор Арсений Введенский; и был бородач белокурый, в очках, очевидно попавший случайно, как я, на доклад и сконфуженный встреченным обществом: М. Новоселов; геморроидальный докладчик, которого нос багровел (как индюшечий), в рясе мышиного цвета, с крестом золотым, оказался епископом Никоном; особенно же заинтересовал великаньим размером, огромною, светлою, протянутою бородой, ярославским отчетливым оканьем, лапами точно медвежьими и пустобоями ног под столом - художник Виктор Васнецов; он поразил и злобой, с которой честил он "поганый журналишко", иль - "Мир искусства":
  - "Писаки бесовские... Вот Мережковский что пишет".
  - "О, о, Мережковский - талант", - в ухо мне бородой Новоселов.
  Доклад был ничтожен: его - не запомнил; он подал лишь поводы Грингмуту, выпятившему живот, с нагло-грузным размахом вскочить и, махая руками, водя толстым корпусом, что-то кричать.
  Не согласен он был: с патриаршеством.
  Тихомиров, тенея в углу, сжавши рот, вздернув плечи, как умер; я был разобижен: зачем он позвал на "совет нечестивых" крамольника, еретика: меня?
  Я не являлся к нему69.
  Прошло десять лет.
  В 1911 году попал я в Сергиев Посад: приискать помещение; поиски - не увенчались успехом; вдруг вижу билетики: комнаты; комнаты мне подошли и ценой и размерами; я захотел окончательно договориться с хозяином.
  Вышел ко мне... Тихомиров!
  Едва я узнал его: высох он, напоминая мне мумию - худообразием, сухостью донельзя; ставшая узеньким кли-нушком белая вовсе бородка напомнила лик старовера пред самосожжением в изображении Нестерова; не хватало лишь куколя на голове, потому что сюртук длинный и черный - как мантия; жердеобразная палка, колом, - мне напомнила жезл; точно инок, он шел на меня, сухо переступая и сухо втыкая "жезл" в землю средь грядок капустных (развел огород); вздернул клин бороды, поджав губы, сверкая очками, без нервности, - замер и руку к очкам, защищаясь от солнца, поднес.
  Эта черная тень, свою черную тень резко бросившая на капусту в октябрьском сияющем небе, на фоне кровавой листвы поразила меня архаизмом: "Добротолюбием" ["Добротолюбие" - своего рода хрестоматия, составленная из собрания "отеческих" правил "опыта"] веяло; он стал редактором70, превосходительством даже (при ленте, должно быть); он тотчас узнал меня и, несмотря на сотрудничество мое в явно "жидовских" левых газетах, на "левые выходки", - твердо пошел мне навстречу; с видимым дружелюбием комнаты сам показал, спустил цену, на все условия согласился; но мысль о хозяине эдаком меня настолько смутила, что я уже твердо решил: улизнуть.
  И, указывая на А. А.71, мою спутницу жизни, с нарочным подчеркиванием ему заявил: реакционеру-церковнику сдать помещение мне - невозможно: с А. А. мы не венчаны в церкви; и - не повенчаемся: из убеждения.
  Кисло нахмурился, точно лимона отведал; он мягко взял под руку, повел вдоль гряд; высоко поднимая сухую, костлявую руку и гиератически в землю втыкая свой "жезл", заявил, что такое мое отношение к церковному браку весьма огорчает; но - вольному воля; а жить в своем доме не будет препятствовать; не в его вовсе нравах стесненье свободы жильцов. Я же думал:
  "Нет, - ни за какие коврижки".
  Он - не отпустил нас без чаю; стол вынесли в сад; появилась та самая дочь, некрасивая, сильно состарившаяся; и, помнится, - мед принесла; разговор - ни о чем: я разглядывал тощее благообразие профиля, четко проострен-ного, благолепие жестов, с которыми он брал стакан, ломал хлеб, совершая чин службы, а не чаепития: не то действительный статский от схимы, не то схимник - от самодержавия; вспомнились тексты: "Держитесь того, что имеете"; "Я сокрушу вас железным жезлом".
  А "Московские ведомости" того времени - тусклая и не крикливая скука; его карандаш зачеркнул следы если не блеска, то хоть черноты откровенной, которою ваксил ее откровенный подлец, зубр и хам В. А. Грингмут; Дубровин, Восторгов для Льва Тихомирова - уже "таланты": от подлости; звал не к погрому он, - в погреб свой звал: принять схиму, держать, что имеем.
  И больше я его не видел.
  
  
  
   ВАЛЕРИЙ БРЮСОВ
  К этому времени подымается на моем горизонте фигура Валерия Брюсова; 72 многие литературные судьбы с ним связаны.
  С 1894 года до 1910 на него изливались потоки хулы, после ставшие сдавленным гулом хулы молодых неудачников: нашего стана; в 900 - 901 годах он ходил по Москве с записной своей книжечкой и с карандашиком, организуя молодых поэтов в литературную партию, сухо налаживая аппараты журналов, уча и журя, подстрекая, балуя и весь осыпаясь, как дерево листьями, ворохом странных цитат из поэтов, непризнанных, - Франции, Бельгии, Англии, Чехии, Греции, Латвии, Польши, Германии, - сковывая свой таран стенобитный с воловьим упорством73.
  Увенчанный лаврами "мэтр"; и - слуга: с подтираль-ною тряпкой в руке; даже чистильщик авгиевых литературных конюшен, заваленных отбросами, скопляемыми лет тридцать пять Скабичевским, Ивановым, Иван Иванычем, Стороженкой и Веселовским; Брюсов ухал на ужасы пошлятины ужасом дикости, изгоняя бред бредами; желтая кофта В. В. Маяковского, "татуировка" "бубновых валетов" [Группа художников, в свое время новаторов], кривляние Мариенгофа в эпоху, когда "фиги" стали предметом продажи почти в каждом колониальном магазине, - только повтор былой удали Брюсова при выполнении затеянной им партизанской войны, уничтожавшей армию трутней: отрядиком маленьким; до Маяковского соединил Маяковского, Хлебникова, Бурлюка с деловыми расчетами и с эрудицией опытного архивариуса, щедро сеющего крупной солью цитат, заставляя принять бронированный "бред", подносимый с практичностью лавочника.
  Он умел объегоривать; и он - любил объегоривать дураков.
  Скромно, в застегнутой наглухо черной одежде являлся к Герье молодой человек, удивляющий сметкой и знанием.
  - "С кем честь имею я?.."
  - "Брюсов".
  - "Гм..."
  Разговор продолжался до мига, когда изрекалось:
  - "А вот Михайловский сказал".
  Молодой человек, вдруг потупясь и дико сверкнувши из черных ресниц, точно цапнутый лапой невидимой, напоминая пантеру, готовую прыгнуть, кивком головы и сложением рук на груди, замирал; красный рот разрывался пещерным отверстием:
  - "Он - идиот!"
  Можно было подумать: в почтенное место являлся сюртук в... черной маске: историка, пушкиноведа или латиниста, чтоб, поговорив о Тибулле, Проперции, маску сорвать: стать оскаленным "чудищем", зубы вонзающим - в горло.
  Придет и чарует ("Ах, - умница"); просят стихи почитать; поднимается, складывая на груди свои руки, с глазами египетской кошки 74, с улыбкою почти нежной, дергаясь бледным лицом, чтобы выорнуть нежно и грустно, как тешится лаской с козою он и как валяется труп прокаженного 75.
  Точно из диких гробов бесноватый врывался в гостиную Петра Бартенева, живой традиции, спорившего с князем Вяземским.
  Гнать?
  Хозяин, почтенный старик, Петр Бартенев, - не гнал76.
  Уж и мстили, вонзаясь в поэзию Брюсова пилами, сверлами и бормашинами: в ряде годин.
  Очень многое в нем - желчь и яд от надсады.
  Он, точно наказанный Атлас77, стоял с полушарием своей вселенной в безводной пустыне девяностых годов.
  Было что-то больное в травлении собственных ран, принуждавшее не алкоголика, не гашишиста, а домохозяина, несшего долг обходить квартирантов своих, чтоб составить понятие о состоянии водопроводного крана и ватерклозета [Со слов поэта Муни, обитавшего в доме Брюсовых 78], и после к Бартеневу, в "Русский архив", где служил он, с портфелем тащиться с Цветного бульвара к Воздвиженке, рыться в пылях с добросовестностью, удивлявшей Бартенева; что заставляло вполне целомудренного в разговорах житейских служаку выкрикивать профессорам с целомудренным видом: он, Брюсов, Валерий, - не кто-нибудь, универсант, семьянин, - некрофил и садист?
  Лишь каприз: самотерза 79.
  Я многим верил... Я проклял многое.
  И мстил неверным в свой час кинжалом80.
  В стихах, посвященных мне, он угрожает мне: если и я приму "сребреники", - то кинжал ожидает меня; и, когда показалось ему, что на "светлых" путях своих, чуждых ему, но мне свойственных, я оборвался, - он в строгой серьезности казнь измышлял мне, в чем сам он сознался:
  Я слепцу вручу стрелу:
  Вскрикнешь ты от жгучей боли,
  Вдруг повергнутый во мглу
  [Стихотворение "Бальдеру Локи", одно время мне посвященное 81] 82.
  И мне все объяснило письмо, отвечающее на мой лозунг: "Не только литература". Оно - корень Брюсова; я привожу его как неизменный эпиграф к трагедии, бывшей меж нами83.
  Село Антоновка, 1904.
  "Дорогой Борис Николаевич! (И это слово - дорогой - примите не в "эпистолярном" значении, а в настоящем, первичном: как знак, что Вы, что всякое приближение к Вам мне желанно, дорого. И как жаль, что мы утратили возможность всегда, во всех случаях, все слова принимать в их настоящем смысле!) Дорогой Борис Николаевич! Я рад, что Вы написали свое письмо мне; даже больше чем рад, немного счастлив. Когда я читал его, я вдруг, как в молнии, увидал - Вас, того Вас... которого я опять иногда вижу в Ваших глазах, но далеко не всегда в общежитии, в Ваших разговорах, статьях, даже стихах. Конечно, Вы были неправы, обращаясь в своем письме ко мне с вопросами. Почему не я к Вам? - и, просьба, на эти вопросы скорее Вам отвечать мне. И только моя горькая привычка молчать, пришедшая ко мне после десяти лет жизни, не дала мне бросить все те безнадежные "зачем" Вам. Думаю, "мы" все равно чувствуем их. И Ваше письмо - были все те же, наши общие, одинокие мысли, которые, когда они вновь приходят, даже нет необходимости вновь продумывать, так как все их пути уже истоптаны раздумьем.
  И все-таки хотите ответ? Вернее, не ответ, а грустное признание, мое признание, которое кажется мне тоже нашим общим. Вот оно. Нет в нас достаточно воли для подвига. То, чего все мы жаждем, есть подвиг, и никто из нас на него не отваживается. Отсюда все. Наш идеал - подвижничество, но мы робко отступаем перед ним и сами сознаем свою измену, и это сознание в тысяче разных форм мстит нам. Измена... завету: "Кто возлюбит мать и отца больше меня!.." Мы, вместе с Бальмонтом, ставим эпиграфом над своими произведениями слова старца Зосимы: "Ищи восторга и исступления", а ищем ли? то есть ищем ли всегда, смело, исповедуя открыто свою веру, не боясь мученичества (о, не газетных рецензий, а истинного мученичества каждодневного осуждения). Мы придумываем всякие оправдания своей неправедности. Я ссылаюсь на то, что мне надо хранить "Весы" и "Скорпион". Вы просите времени в четыре года, чтобы хорошенько подумать.
  Мережковский лицемерно создал для самого себя целую теорию о необходимости оставаться "на своей должности". И все так. Двое разве смелее: А. Добролюбов и Бальмонт. И я думаю, что у Добролюбова нет этих криков "зачем?" - хотя он и облегчил свою задачу, назначив себе строгие уставы, надев тяжелые вериги, которые почти не дают ему свободы двигаться. И Бальмонт, при всей мелочности его "дерзновений", при всем безобразии его "свободы", при постоянной лжи самому себе, которая уже стала для его души истиной, - все же порывается к каким-то приближениям, если не по прямой дороге, то хотя бы окольным путем.
  А мы, пришедшие для подвига... покорно остаемся в четырех условиях "светской" жизни, покорно надеваем сюртуки и покорно повторяем слова, утратившие и первичный, и даже свой вторичный смысл. Мы привычно лжем себе и другим. Мы, у которых намеренно "сюртук застегнут", мы, которые научились молчать о том, о чем единственно подобает говорить, - вдруг не понимаем, что все окружающее должно, обязано оскорблять нас всечасно, ежеминутно. Мы самовольно выбрали жизнь в том мире, где всякий пустяк причиняет боль. Нам было два пути: к распятию и под маленькие хлысты; мы предпочли второй. И ведь каждый еще миг есть возможность изменить выбор. Но мы не изменяем. Да, я знаю, наступит иная жизнь для людей; не та, о которой наивно мечтал Ваш Чехов ("через 200 - 300 лет"), - жизнь, когда все будет "восторгом и исступлением"... Нам не вместить сейчас всей этой полноты. Но мы можем провидеть ее, можем принять ее в себя, насколько в силах, - и не хотим... Мы не смеем. Справедливо, чтобы мы несли и казнь.
  Мне жаль, что всего этого я не могу сказать Вам в тот самый час, когда писалось Ваше письмо. Мне жаль, что пройдут дни - много дней - между тем, когда Вы мне писали и когда Вы будете читать этот ответ или эту исповедь. Я обращаю ее к Вам так же полно, как - верю - было обращено ко мне Ваше письмо. И так же уверенно подписываю я свои страницы. -
  Вас любящий
  Валерий Брюсов"
  [Письмо написано на двух с третью страницах бумаги с клеймом и штемпелем: Книгоиздательство "Скорпион". "Весы", ежемесячный журнал. Москва, Театральная площадь, д. "Метрополь", кв. 23].
  Брюсов увиделся мне содержанием, запечатанным в двух конвертах; вы разрываете первый; в нем - план: эпатировать здравый смысл Скабичевских "не общим" значением Дюамелей, Верхарнов, Аркосов, Ренье, де Гур-монов и Ренэ Гилей неведомых, чтобы поставить читателю русскому новую полочку книг; но смысл плана - заглавие, писанное на конверте, втором, запечатанном тоже; в конце концов, проповедь Гиля84 - гиль не без задней мысли: подбором поэзии вызвать испуг, им испытанный, мальчиком "Валей", перед жизнью обставшей, старухою дикой; в глубинах души его - "ужас многоликий, - призрак жизни, жалкой, дикой, закивал мне, как старуха" 85.
  Факт наблюдения: бред о "старухе" ведь свойственен детям на рубеже третьего и четвертого года; "старуха" же - быт, раздавивший Валерия Брюсова в детстве; вот что пишет он в книге "Из моей жизни":86 "Думайте раньше, чем подвергать... детей унижениям" (24); "Я рыдал... от несправедливости" (31); "Я всего более боялся поступать не так, как следует" (21); но тем не менее: "Я... не умел вести себя" (21); "бывать в гостях... было... мучением" (21); "я терялся, горбился" (40); "я... был угрюм и неловок" (42); "я склонен был за словами людей воображать иное, скрытое значение" (29.); "я жил... совершенно не понимая, что происходит вокруг" (27); "у меня нашелся... товарищ... Это был... шут, грязный, слюнявый... кричавший: "За что вы меня обижаете"... Я сам... недалеко ушел от него" (29); "Ночью у меня начинался бред, я вскакивал, кричал" (18).
  "До сих пор... знаю это чувство безотчетного ужаса... не лишенное... сладости" (19).
  Вот лейтмотив пыли квартир, засыпавшей его; из нее - рвался к подвигу, ассоциировавшемуся с чувством непонятности, с почитанием деяния раннего соратника, Добролюбова, порвавшего с литературой.
  Вот выписка из "Дневников"; пишет двадцатипятилетний молодой человек: 87 "Умер... Шперк... Юноша, живущий среди... отчуждения, погибающий в борьбе с нуждой... О, как близка мне его судьба" (стр. 31). "Уйти куда-либо в пустыню" (стр. 40); "В душе возникает вопрос, что, если "я", тот, прежний, был лучше и выше" (стр. 41). О Добролюбове-страннике: "Его отличительная черта - во всем он идет до конца. И он пошел здесь до конца. Он талантливейший и оригинальнейший из нас... Но... в убеждениях он дошел до конца... Он раздает все имущество..." (стр. 42 - 43). "Лицом он изменился очень; я помнил его лицо... Бледное лицо - и горящие... глаза...; теперь... черты огрубели...; в лице что-то русское...; теперь он стал прост, он умел сказать что-нибудь и моему братишке, и даже маме..." (стр. 41); "Александр Добролюбов... Что я найду сказать ему, я, теперешний... и я... бессилен. О горе!" (стр. 41).
  В дни встречи со мной ходил он перепуганный жизнью, дебелою бабищей, выдавленный из нее в... спиритические перемельки и стуки; он занимался в те дни спиритизмом:
  Приподняв воротник у пальто
  И надвинув картуз на глаза,
  Я бегу в неживые леса...
  И не гонится сзади никто88.
  И никто, и ничто - его ужас до "Urbi et Orbi"; 89 со скорбным упорством на этом ничто отлагал, точно ракушку, твердую форму он, нас испытуя, что видеть мы силимся "не только формой", подкрадываясь ко мне, к Блоку.
  Они ее видят, они ее слышат! Он - нет. И, -
  Железные болты сорвать бы, сломать бы90.
  С хладнокровием физика взвешивал он пыл, готовность на все Добролюбова, Гиппиус, Розанова, Мережковского, студентов, избитых казаками; - раз бросил он мне, не говоря о сочувствиях им:
  - "Что же, прекрасно, - не только словесность... А где она, в чем? Пока - только слова".
  Был осознанным противоречием он, с откровенным отказом от выхода, не находя его, но допуская, что, может быть, выход есть: коли так, - пусть покажут ему: ощупает его и деловито оценит. - "Сюртук" мне часто казался стенной черной тенью на плоскости трезвой; но он был точно с трещиной, в которую садит холодный сквозняк стародавних кошмаров, испытанных в детстве; здесь, думается мне, и происхождение ранних стихов его о "козе"91 и о том, как он в снах своих мучит знакомых; однажды проснется-де и увидит себя в чужой комнате над... им задушенным: уже не во сне [Таков его ранний рассказ, напечатанный в "Северных цветах" 92].
  Его "проверы" под формою будто бы маленьких "гадостей", строимых нам, имели бескорыстную цель нас испытать; но это в нем было - игрой самотерза; такова же и пресловутая "дичь" его юношеских поступков, подрывавшая "тактику", или систему подкопов; она - выраженье мучительной распятости: самим собою себя; в этом жесте ненужного самораспятия виделся он мне с первой встречи: сложившим на грудь две руки, искривленным от муки; но и в этом терзе слагающим свои строчки, и таким его Врубель увидел; 93 таким подымали на щит его мы; иронически он утешался принятием лести от тех, кто его поносил: как игрок, ставя нас, "Скорпион", символизм, - свои карты, - в угаре азарта: 94 унизить еще одного из мастодонтов, сперва издевавшегося над ним; потом - пришедшего к нему с повинной, чтоб не отстать от "моды".
  Молодой, еще дикий, порывистый Брюсов встает передо мной, одной ногой - на эстраде, другой ногой в невы-дирных "чащобах" самотерза, в которых он рыскал, юнцов озадачивая; таким был еще в 904 году (после - не был): до жуткости диким, до резвости пламенным.
  Первые встречи: я вижу В. Я. каждый день; первоклассник я; он же - взъерошенный, бледный, в прыщах: семиклассник с усами; меня интригует он умной угрюмостью: я же круги пишу вокруг него 95.
  "Кто он?"
  "Брюсов".
  Скоро он пропал для меня, окончив гимназию Поливанова; в 1894 году мы его впервые "дикие" стихи затвердили; 96 твердили и пародии на него В. Соловьева; 97 и я вспоминал Брюсова-семиклассника, точно волк в клетке, метавшегося по гимназическому рекреационному залу: от стены до стены.
  До знакомства с ним, раз зимой, возвращаясь домой по Арбату, я встретил мужчину в пальто меховом, в меховой, пышной шапке; он топал галошами, пряча руки свои в рукава; голова прижималась к плечу; как-то странно и дико-радостно дергались красные его губы под заиндевевшими, как черный кокс, усами, глаза ярко прыснули: мимо меня мне; мне казалось, - шептался с собою он: так вытверживают про себя стихотворные строчки, быть может, так бегут "в неживые леса", когда сзади - никто не гонится
  [Я бегу в неживые леса...
  И не гонится сзади никто.
  В. Брюсов 98].
  И осенило:
  "Я видел его уже? Где?"
  В тот же вечер сказали мне у Соловьевых:
  - "Был Брюсов и - жаль: не застал"99.
  Тут осенило меня: бегун, бормотавший на улице, - Брюсов. М. С. Соловьев познакомился с ним у Шестерки-на; 10¹ этот художник с женой заходил к Соловьевым; М. С. симпатизировал Брюсову.
  - "Крупный поэт".
  В "Дневниках" стоит: "Выл у меня М. С. Соловьев, благодарил за статью о Вл. Соловьеве. После... был у него. Жена его, Ольга Михайловна... мило болтала о Фете... Сын Соловьева, юный Сергей Михайлович, тоже мило беседовал о Корнеле, Расине. Ждали сына проф. Бугаева... (он живет рядом)" (стр. 106)101.
  Видал я его в 900 году на представлении "Втируши", его мне показали в антракте; 102 он стоял у стены, опустивши голову; лицо - скуластое, бледное, черные очень большие глаза, поразила его худоба: сочетание дерзи с напугом; напучены губы; вдруг за отворот сюртука заложил он угловатые свои руки; и белые зубы блеснули мне: в оскале без смеха; глаза ж оставались печальны.
  В тот же вечер он публично читал; к авансцене из тени - длиннее себя самого, как змея, в сюртуке, палкой ставшая, - с тем передергом улыбки, которую видел я, - он поплыл, прижав руки к бокам, голова - точно на сторону: вот - гортанным, картавым, раздельным фаль-цетто, как бы он отдавал приказ, он прочел стихи, держа руки по швам; и с дерзкою скромностью, точно всадившая жало змея, тотчас же удалился: под аплодисменты.
  Яд на публику действовал; действовала интонация голоса, хриплого и небогатого, но вырезающего, как на стали, рельефы; читал декадента, над которым в те дни Москва издевалась, - не свои стихи, а стихи Бальмонта; собравшиеся же демонстрировали: "Браво, Брюсов!" Стало быть: он нравился наперекор сознанию: рассудком ведь ругали его.
  В тот вечер он голосом как будто декретировал над головами - его ругавшей Москве: Яблоновским, Баженовым, Иван-Ивановым, Янжулам и Стороженкам.
  - "Вот всем говорю: горе вам!"
  
  
  
  ЗНАКОМСТВО С ВРЮСОВЫМ
  Пятого декабря 901 года я встретился с Брюсовым. У меня сидел Петровский, когда я получил листок от О. М. Соловьевой: "У нас - В. Я. Брюсов: ждем вас"; позвонился, входим; и - вижу, за чайным столом - крепкий, скуластый и густобородый брюнет с большим лбом; не то - вид печенега, не то вид татарина, только клокастого (клок стоит рогом): как вылеплен, - черными, белыми пятнами; он поглядел исподлобья на нас с напряженным насупом; и что-то такое высчитывал.
  Встал, изогнулся и, быстро подняв свою руку, сперва к груди отдернул ее, потом бросил мне движеньем, рисующим, как карандаш на бумаге, какую-то египетскую арабеску в воздухе; без тряса пожал мою руку, глядя себе в ноги; и так же быстро отдернул к груди; сел и - в скатерть потупившись, ухо вострил, точно перед конторкой, готовяся с карандашом что-то высчитать, точно в эту квартиру пришел он на сделку, но чуть боясь, что хозяева, я и Петровский его объегорим.
  Этот оттенок мнительности, недоверия к людям, с которыми впервые вступал он в общение, был так ему свойственен в те годы: он был ведь всеми травим.
  Понял: еще не зная меня, но "Симфонию" (писанный текст), о которой дал отзыв он, что она-де "прекрасна", прикидывал мысленно, кто я такой: мистик, скептик, софист, образованный или невежда, маньяк или насмешник, юродивый или кривляка; кем бы я ни был, сумел бы и он постоять за себя; этот тон де.ловой - понял я - был им выставлен, точно окоп иль конторка.
  Помалкивал, слушая, что говорилось, примериваясь и учитывая интонации, вспыхами глаз и пылающею наблюдательностью, на меня обращенной, и этим он точно выхватил воздух из моего горла.
  Себе в "Дневниках" записал: "Были два наших студента-декадента: Бугаев, Борис Николаевич (автор "Симфонии"), и... Петровский, чуть-чуть заикающийся" (стр. НО)103.
  Он прикинулся: точно учитель словесности перед экзаменом, для вида макал усы: в стакан чая и приличия ради поддерживал разговор; я наблюдал его и думал: нет в картавых, поправочных фразах яркости; в вежливой, косой улыбке из хмури - нет шарма; я думал: вот примется он мне развивать впечатление от чтения моей "Симфонии"; а он, не спуская с нас уха (в глаза же не смотрел), мимо нас подавал точно рукой свое слово - М. С; а своей бровью подчеркивал свои смыслы: и трезво, и веско, не без архаизма; как будто он пришел к нам из тридцатых годов прошлого века; так беседовать мог Боратынский; Белинский уже - не мог.
  Никакого Рембо, Малларме!
  М. С. Соловьев всем своим видом как бы показывал Брюсову нас: вот-де какие; Брюсов же смыком смышлева-тых бровей отвечал:
  - "Будет видно: годятся ли!"
  Вдруг прытко бублик он выщипнул из хлебной корзинки.
  Стало неловко мне с ним: как атакованный! Я даже испытал раздраженье: скажи-ка ему про "бледные ноги" его, - пожалуй, еще услышишь:
  - "Вы, сударь мой, дичь не порите-ка: Пушкин не так писал: у Боратынского нет этой жалкой бессмыслицы".
  Думалось: явно сидит, - как в черной маске, потому что татарин, печенег и учитель словесности - только "маски": не прост! Исключительный "зверь" - неуютный; его не дразни: под себя подомнет, сев в засаду.
  Этот подмин под себя я пронес по годам: взвешенность всех выражений с неявно вплетаемыми комплиментами ставила часто впросак, точно в угол, где мой пулемет от теории знания вовсе не действовал, но где рапира софизма его отовсюду меня щекотала, и точно невидимый шепот я слышал:
  - "Борис Николаевич, вы не деритесь со мной: я и так вас щажу: будет плохо!"
  Еще до обмена словами прошел лейтмотив наших будущих отношений: я, помнится, высказался: нет границы меж здравостью и меж психозом.
  - "Я с вами согласен", - отрезал, не глядя, В. Я.; и тоскливо едва передернулись губы, а зубы блеснули; М. С. перевел разговор на "Симфонию".
  - "Ах!" - завозился Брюсов, засунувши руку в карман, и стал обсуждать детали ее печатанья:
  - "Мое мненье о книге известно ведь вам", - бросил с досадой он мне, и, не знай я его отзыва, я мог бы подумать, что книга моя ему неприятна.
  Потом мы перешли из столовой в кабинет Соловьева; хозяева с А. С. Петровским пошли к столу; мы же с В. Я. задержались в сенях перед креслом, которое он, на две ножки поставив, раскачивал, поводя туловищем; и вдруг стал узкоплечим каким-то: сюртук как на вешалке; грудка - совсем дощечка; наверное, - ребра пропячены.
  Аспид!
  И я удивился разительному изменению своего впечатления от вида: его; вокруг как тарантулы прыгали!
  С ожесточением я что-то доказывал, защищаясь от казавшейся мне ненормальной внезапной живости этой, он откинулся, держа на весу кресло; и вдруг в потолок - дико выорнул:
  - "Ах, да зачем с философией вы, когда есть песни и плясти!" - "ка" точно "те" выговаривал он.
  И снова выорнул:
  - "Когда мгновение принадлежит - мне!"
  И слушал себя, как песни из... древней эры, в которой, быть может, слова о том, как... дерутся с бронтозаврами.
  - "Я захочу, - взвесил кресло, ударил им в пол, - и вот этим вот креслом кому-нибудь череп пробью!"
  И увиделось просто какое-то "оно", - обезумевшее и заявляющее, что "оно", - приподняв воротник у пальто и надвинув картуз на глаза, - убежит в свои неживые леса [Цитата из Брюсова 104].
  "Черт дери, - пришибет, чего доброго!" - подумалось мне.
  Тут же подумалось:
  "Просто он софист и позер!"
  - "Нет, мгновение не принадлежит нам, - осмелился я, - допустим, что вы захотите навеки остаться - стоять: здесь. Уйдете все же, потому что вы - гость Соловьевых! А гости - уходят!"
  Представьте мое изумление, когда, став шестом, передергивая, завопил он:
  - "Я, - цап: лапа пала на кресло, - останусь здесь", - кресло пристукнулось.
  Бред о извечном стояньи Валерия Брюсова здесь разыгрался в моем воображении: вот - подумалось - все уходят, а Брюсов - стоит: в той же позе за креслом; его Соловьев выгоняет, - стоит: в той же позе за креслом; М. С. Соловьев - раздевается; Брюсов - стоит; спит, а Брюсов - стоит, озаренный луной: в той же позе; врывается Жанна Матвеевна: "Правда ли, что он стоит тут?" Стоит! А Брюсов, тут же, переменив разговор, спрятав "дичь" свою, как платок, в боковой карман, изогнулся передо мной как-то чрезмерно любезно, чрезмерно порывисто:
  - "Однако мы - отвлеклись: идемте к хозяевам". И, подойдя к М. С. Соловьеву, с нарочитой невинностью заговорил о каких-то новых изданиях Пушкина: я ожидал, как он вывернется предо мной, ведь обещал - что - не уйдет отсюда: и я его пересиживал; стало нудно; поднялся-таки я прощаться; тут он вскочил; и с чрезмерною мягкостью как выорнет, не обращаясь ни к кому:
  - "Я тем не менее, - с явной угрозой, - удаляюсь!" И - руки по швам, свою голову на сторону, прямо в переднюю; я - за ним; даже не попрощались друг с другом; я думал: и ведь прав он; в миг первого выкрика он издал свой декрет; в миг же второго выкрика - его отменил, потому что - мгновенье, каждое, - принадлежало ему.
  "И софистище же", - отдалось где-то во мне.
  Проводивши В. Я., мы с Петровским остались у Соловьевых; и я рассказал им свой разговор перед креслом с Брюсовым; М. С. улыбался;
  - "Не знал я, какая опасность грозила мне; впрочем, я переменил бы квартиру; с Богдановым, домохозяином, а не со мною бы дело имел он".
  На следующий день в той же комнате опять встретились с Брюсовым мы неожиданно для меня - при Мережковских, о чем пишу ниже; тогда же я подошел к Брюсову:
  - "Простите, вчера впопыхах я даже не простился с вами".
  Он, выпрямясь и наставляясь ноздрею, обдумывал, видно, ответ; с пыхом выдохнул, проворкотавши гортанно-приязненно:
  - "Я думал, что - без предрассудков мы будем с вами", - и дернул рукою.
  И белые зубы свои показал.
  И опять ошарашил меня: без каких предрассудков? Без приличий, цитат, архаизмов, отдавшись песням и пляскам, проткнем кольца в нос и украсимся перьями нового быта, устроивши остров Таити, здесь, в доме Богданова, в квартире номер три?
  Такова моя первая встреча с ним.
  Еще не знал я: стиль "бреда", как стиль "кулака", - игры, не задевающие его жизни; он ими испытывал нас; раз я его увидал с Добролюбовым, ставшим сектантом и всех называющим братьями; с легкостью Брюсов отчеканивал на "брат Валерий", к нему обращенное:
  - "Что, брат Александр?"
  Он хотел поиграть и со мной стилем своих "Шедевров" ["Шедевры" - первая книга стихов Брюсова 105].
  
  
  
  ЧУДАК, ПЕДАГОГ, ДЕЛЕЦ
  Потом сколько раз - Соловьев, Эллис, я, - собираясь втроем, представляли чудачества Брюсова; и обсуждали: они что такое? Единственное сочетанье из высушенного, как гербарийный листик, софизма и бреда пощечиной влепливалось, и над ней дергал бровью, недоумевая; начав с пустяка, кончал крупною ставкой: на дичь; измерение неизмеримого, точно рисунок (пятнадцатый век): его он показал мне: в нем изображалися... пытки.
  У Брюсова слово "испытывать" значило часто "пытать"; он до пытки испытывал; но испытания эти терзали его; и отсюда же: непроизводительность мотивов, одетых в сюртук; господин с прирастающей маской к лицу, - таким виделся в эту пору мне Брюсов.
  Так: однажды, зайдя с Соловьевым к нему, испугались; осведомившись о делах "Скорпиона", прямой, точно шест, - он свой рот разорвал; бросил руки по швам; и - скартавил с восторгом:
  - "Условимся - так: завтра я не иду в "Скорпион", потому что я буду лежать на столе и предам свое тело: и сверлам, и пилам"106.
  Ему предстояла мучительная операция челюсти, после которой долго ходил он с раздутой скулой. Ужаснул меня точностью:
  - "Поколотили студентов; а знаете, что на войне?" - ногу на ногу; руки сцепились, схватясь за коленку качавшуюся:
  - "Там - прокалывают!"
  Став живым, молодым, сиганул он вихром:
  - "Представляете, что это значит? Приставленный штык прободает шинель, рвет одежду, которая - разрывается; кожи касается четырехгранная сталь; она прободает: мускул, брюшину; штык - вводится в тело".
  Так у доски занимается перечислением условий задачи учитель.
  Иль - что за логика?
  - "Вы вот за свет: против тьмы. А в Писании сказано: свет победит; свет - сильнее; а надо со слабыми быть; почему ж не стоите за тьму и за Гада, которого ввергнут в огонь?.. Гада - жаль: бедный Гад!"107
  Иль, - зачем он прислал мне стихи под заглавием "Бальдеру Локи"? Он в них угрожал мне стрелой; и кончал - восклицаньем:
  Сумрак, сумрак - за меня!
  Коль - серьезно, зачем язычок третьеклассника, "Вали"? Стихи были присланы сложенною стрелой из бумаги;108 такие метают учителю: в спину.
  В ту же пору, зайдя на журфикс ко мне и увидавши гасильник, с прекрасно разыгранным вздрогом гасильник схватил, повертел; приподняв, над гостями - к настенни-ку ткнул его, перегибаяся к матери:
  - "Вот как? Гасильник... Позвольте мне, Александра Дмитриевна, посмотреть, как действует гасильник?"
  И, опустивши в стекло, погасивши настенник, с разыгранным смехом он матери бросил:
  - "Ну, я - удаляюсь". И - выскочил.
  Боркман, боряся с судьбою, за палку хватается:109 так почему же Валерию Брюсову свет не гасить? Жутковатые игры придумывал; и деловито разыгрывал.
  Так: провожая Бальмонта в далекую Мексику, встал он с бокалом вина и, протягивая над столом свою длинную руку, скривясь побледневшим лицом, он с нешуточным блеском в глазах дико выорнул:
  - "Пью, чтоб корабль, относящий Бальмонта в Америку, пошел ко дну!"110
  В ту эпоху меж ним и Бальмонтом какая-то черная кошка прошла; шутка злою гримасою выглядела.
  Скоро он перестал так шутить; и его по "Кружку"111, точно каменного командора, водили:
  - "Чудесный директор: навел экономию!"
  Мы знали больше: директорство, кухня (заведовал ею в "Кружке") - только спор: в эту пору "Эстетику" [Общество свободной эстетики, им основанное] гнал он из зал, отведенных в "Кружке" ей: гнал Брюсов, Валерий, директор "Кружка", вместе с Южиным, вместе с Баженовым, над кем смеялся, - Валерия ж Брюсова, возглавлявшего "Эстетику". Жаловался в комитете "Эстетики": гонит-де нас - "Кружок".
  - "Кто же гонит-то? Вы?"
  Не ответил; художник Серов философски руками развел:
  - "Гонят, - надо уйти!"
  Серов - понял: другие - не поняли.
  Редко смеялся: лишь дергал губами; и зубы показывал; если ж его рассмешить (Эллис мог так смешить), то он, бросивши ногу на ногу, схватясь за колено, вцепившись в колено, над ним изогнувшися и бородою касаясь колена, краснел не от хохота, а от задоха; и сухо и дико откалывал голосом:
  - "Кхо... кхо... кхо... кхо!.."
  И тянул, и отталкивал - детским кошмаром, в котором мы оба кричали когда-то; таков стиль знакомства, в котором повинен не я.
  Сперва связанный с Брюсовым узами дел, я стараюсь, его избегая, быть светским, почтительным, чувствуя род уважения к этой литой, как из бронзы, фигуре; мой стиль он усваивает; иногда же я чувствую перекрещение наших рапир из-за взрыва сухой его, какой-то дикой сердечности.
  Кто он, - защитник или подкарауливатель?
  В "Дневниках" он записывает: "Был у меня Бугаев, читал свои стихи, говорил о химии. Это едва ли не интереснейший человек в России. Зрелость и дряхлость ума при странной молодости" (май - июнь 1902 года, стр. 121).
  Стихи его, мне посвященные, - жуть: обещается в них... "мстить кинжалом" мне .
  Но он вторгнут в мое бытие метеором упавшим; и я получаю короткие письма: он рад будет видеть тогда-то меня; или: он извещает о том-то и том-то; короткие, четкие, внешние фразы; и тут же сухая соль сведений о Петербурге, о "Новом пути"; в нем зовут-де его секретарствовать; 113 часто предлог для свиданий фиктивен; в нем явно желанье: меня привязать к "Скорпиону", оказывая мне, начинающему литератору, крупную и бескорыстную помощь; в глубинах своих сомнительный еще мне, - внешне он мне повернулся с приязнью; я видел его Калитой, собирателем литературы в борьбе с "ханской ставкой"; в горении объединять, он, наш "мэтр", умывал ноги нам; он сносился с маститостями, усыпляя внимание: перед боем; и все - для того, чтобы нас протолкнуть; я обязан ему. всей карьерой своей; я ни разу себя не почувствовал пешкой, не чувствовал "ига" его: только помощь, желанье помочь, облегчить.
  Я сближался не с ним, его видя далеким; "далекий" и был настоящим помощником после М. С. Соловьева: в печатаньи книг и в приваживаньи к публицистике; он вырывал из меня, точно с боем, рецензии; в строгом разборе стихов моих чувствовал что-то отеческое; защищая публично, он их разносил у себя на дому, не отнявши надежды; всегда поощрял.
  В четко трезвой, практической сфере я чувствовал сердце, огонь бескорыстия; скольких тогда он учил и оказывал гостеприимство, без всякой тенденции: себя подчеркивать; в сущности, был очень скромен, носяся с идеей союза; и только с эстрады показывал "фиги" величия; с нами был равный средь равных; наткнувшись на лень, несерьезность, пустые слова, он вычеркивал, точно из списка живых.
  Через несколько лет о нем сеялись слухи: де лезет из кожи ходить императором, травит таланты-де; правда, травил - разгильдяйство и лень, не любя молотьбы языком по соломе; тогда называли нас "псами" его; эти слухи бросались Койранскими, Стражевым и Городецким и всеми, кого отвергали "Весы"; должен здесь же сказать: когда поняли мы, что приходит опасный момент, - осознав нужность "шефства", подняли на щит его (Балтрушайтис, я, Соловьев, Садовской, Эллис и др.), но - для других; сознаюсь, щит с тяжелой фигурою этой гнул шеи; кряхтели без ропота, даже с любовью.
  Он, некогда поднятый нами на щит, был внимателен с нами, порою до... нежности; он н

Другие авторы
  • Богданович Ангел Иванович
  • Лонгинов Михаил Николаевич
  • Поповский Николай Никитич
  • Иванов-Классик Алексей Федорович
  • Куйбышев Валериан Владимирович
  • Козлов Петр Кузьмич
  • Казанович Евлалия Павловна
  • Крашевский Иосиф Игнатий
  • Бахтин Николай Николаевич
  • Рид Тальбот
  • Другие произведения
  • Кондратьев Иван Кузьмич - Кондратьев И. К.: Биографическая справка
  • Богданович Ангел Иванович - Последние произведения г. Чехова: "Человек в футляре", "Крыжовник", "Любовь"
  • Вяземский Петр Андреевич - Языков и Гоголь
  • Аверченко Аркадий Тимофеевич - Из сборников дешевой юмористической библиотеки "Сатирикона" и "Нового Сатирикона"
  • Леонтьев-Щеглов Иван Леонтьевич - Нескромные догадки
  • Воровский Вацлав Вацлавович - В кривом зеркале
  • Правдухин Валериан Павлович - Гугенот из Териберки
  • Арцыбашев Михаил Петрович - Рабочий Шевырев
  • Пильский Петр Мосеевич - Зарево
  • Арцыбашев Михаил Петрович - Преступление доктора Лурье
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 472 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа