Главная » Книги

Белый Андрей - Начало века, Страница 19

Белый Андрей - Начало века



ского отвернувшийся, перевернувшийся к Греции, к ритмике, к "только поэзии"; уж философствовал над современностью нашей, - не критской; явил молодевшим лицом точно пересечение: Тютчева с Моммсеном!
  Изображенье Христа - по Корреджио - стерлось с него: навсегда.
  
  
  
   БАШЕННЫЙ ЖИТЕЛЬ
  Быт выступа пятиэтажного дома, иль "башни", - единственный, неповторимый; жильцы притекали; лома-лися стены; квартира, глотая соседние, стала тремя, представляя сплетенье причудливейших коридориков, комнат, бездверых передних; квадратные комнаты, ромбы и секторы; коврики шаг заглушали; пропер книжных полок меж серо-бурявых коврищ, статуэток, качающихся этаже-рочек; эта - музеик; та - точно сараище; войдешь, - забудешь, в какой ты стране, в каком времени; все зако-сится; и день будет ночью, ночь - днем; даже "среды" Иванова были уже четвергами: они начинались позднее 12 ночи. Я описываю этот быт таким, каким уже позднее застал его (в 1909 - 1910 годах).
  Хозяин "становища" (так Мережковские звали квартиру) являлся к обеду: до - кутался пледом; с обвернутою головой утопал в корректурах на низком, постельном диване, работая не одеваясь, отхлебывая черный чай, подаваемый прямо в постель: часа в три; до - не мог он проснуться, ложась часов в восемь утра, заставляя гостей с ним проделывать то же; к семи с половиною вечера утренний, розовый, свежий, как роза, умытый, одетый, являлся: обедать; проведший со мною на "башне" два дня Э. К. Метнер на третий сбежал; я такую выдержал жизнь недель пять; 222 возвращался в Москву похудевший, зеленый, осунувшийся, вдохновленный беседой ночною, вернее, что - утренней.
  "Башня" висела с Таврической над Государственной думою; Недоброво, друг Иванова, рядом жил; в том же подъезде (но первый этаж) проживал генерал Куропаткин;223 и где-то высоко жил Гессен, философ, сын Гессена 224.
  Мы же, жильцы, проживали в причудливых переплетениях "логова": сам Вячеслав, М. Замятина, падчерица, Шварцалон, сын, кадетик, С. К. Шварцалон, взрослый пасынок; в дальнем вломлении стен, в двух неведомых мне комнатушках, писатель Кузмин проживал; у него ночевали "свои": Гумилев, живший в Царском; и здесь приноче-вывали: А. Н. Чеботаревская, Минцлова; я, Степпун, Метнер, Нилендер в наездах на Питер являлись: здесь жить; меры не было в гостеприимстве, в радушии, в ласке, оказываемых гостям "Вячеславом Великолепным": Шестов так назвал его 225.
  Чай подавался не ранее полночи; до - разговоры отдельные в "логовах" разъединенных; в оранжевой комнате у Вячеслава, бывало, совет Петербургского религиозно-философского общества; или отдельно заходят: Аггеев, Юрий Верховский, Д. В. Философов, С. П. Каблуков, полагавший (рассеян он был), что петух - не двухлапый, а четырехлапый, иль Столпнер, вертлявенький, маленький, лысенький, в страшных очках, но с глазами ребенка, настолько питавшийся словом, что не представлялось, что может желудок его варить пищу действительную; иль сидит с Вячеславом приехавший в Питер Шестов или Юрий Верховский, входящий с написанным им сонетом с такой же железною необходимостью, как восходящее солнце: из дня в день.
  У В. Шварцалон, в эти годы курсистки, - щебечущий выводок филологичек сюрприз репетирует: для Ф. Зелинского; ну, а в кузминском углу собирался "Аполлон":[Журнал, посвященный искусству и редактировавшийся Сергеем Маковским] Гумилев, Чудовской или Зноско-Боровский с Сергеем Маковским; со мною - ко мне забегающие: Пяст, Княжнин иль Скалдин.
  Все отдельные эти рои высыпаются к чаю в огромную серо-бурявую пыльно-ковровую комнату; ставится монументальных размеров бутыль с легким белым вином; начинается спор; контрапункты воззрений, скрещаемых, - невероятны; хлысту доказуется Аристоксен; а случайно зашедшему сюда от сына редактору "Речи" внушается, что верчи дервишей, как хоровая оркестра, весьма оживили б кадетскую партию.
  К двум исчезают "чужие"; Иванов, сутулясь в накидке, став очень уютным, лукавым, с потиром своих зябких рук, перетрясывает золотою копною, упавшей на плечи; он в нос поет:
  - "Ну, Гоголек, - начинай-ка московскую хронику!" Звал он меня "Гогольком"; 226 а "московская хроника" - воспоминания старого времени: о Стороженке, Ключевском, Буслаеве, Юрьеве; я, сев на ковер, на подушку, калачиком ноги, бывало, зажариваю - за гротеском гротеск; он с певучим, как скрипка, заливистым плачем катается передо мной на диване; "московскою хроникою" моею питался он ежевечерне, пригубливая из стакана винцо; и покрикивал мне: "Да ты - Гоголь!" Являлся второй самовар: часа в три; и тогда к Кузмину:
  - "Вы, Михаил Алексеевич, - спойте-ка!"
  М. А. Кузмин - за рояль: петь стихи свои, аккомпанируя музыкой, им сочиняемой, - хриплым, надтреснутым голосом, а выходило чудесно227.
  Часов эдак в пять Вячеслав ведет Минцлову или меня в кабинетик, где нас исповедует, где проповедует о символизме, о судьбах России часов до семи, до восьми; а потом, оборвав свою исповедь, будит Замятину, где-нибудь здесь прикорнувшую, - слабый, прищурый, сутулый:
  - "Нельзя ли яишенки, Марья Михайловна? Так что к восьми расходились.
  И так - день за днем; попадая на "башню" - дня на три, живал до пяти недель; яркая, но сумасшедшая жизнь колебала устои времен; а хозяин, придравшись к любому предлогу, вколачивал принцип Эйнштейна: ни утра, ни ночи, ни дня; день - единый; глядишь, - прошел месяц уже.
  Утро, - правильней - день: вставал в час; попадал к самовару, в столовую, дальнюю, около логовища Кузми-на; Кузмин в русской рубахе без пояса гнется, бывало, над рукописью под парком самовара; увидев меня, наливает мне чай, занимает меня разговором, с раскуром: уютный, чернявый, морщавый, домашний и лысенький; чуть шепелявит; сидит, вдруг пройдется; и - сядет: "здесь" - очень простой; в "Аполлоне" - далекий, враждебный, подтянутый и элегантный; он - антагонист символистам; на "башне" влетало ему от Иванова; этот последний привяжется: ходит, журит, угрожает, притоптывает, издевается над "Аполлоном"; Кузмин просто ангел терпенья, моргает, покуривает, шепелявит: "Да что вы, да нет!" А потом тихомолком уйдет в "Аполлон": строчит колкость по нашему адресу; и - неприятный "сюрприз"! И - разносы опять. Вячеслав любил шуточные поединки, стравляя меня с Гумилевым, являвшимся в час, ночевать (не поспел в свое Царское), в черном, изысканном фраке, с цилиндром, в перчатке; сидел, точно палка, с надменным, чуть-чуть ироническим, но добродушным лицом; и парировал видом наскоки Иванова.
  Мы распивали вино.
  Вячеслав раз, помигивая, предложил сочинить Гумилеву платформу: "Вы вот нападаете на символистов, а собственной твердой позиции нет! Ну, Борис, Николаю Степановичу сочини-ка позицию..." С шутки начав, предложил Гумилеву я создать "адамизм"; и пародийно стал развивать сочиняемую мной позицию; а Вячеслав, подхвативши, расписывал; выскочило откуда-то мимолетное слово "акмэ", острие: "Вы, Адамы, должны быть заостренными". Гумилев, не теряя бесстрастья, сказал, положив нога на ногу:
  - "Вот и прекрасно: вы мне сочинили позицию - против себя: покажу уже вам "акмеизм"!" 228
  Так он стал акмеистом; и так начинался с игры разговор о конце символизма.
  Иванов трепал Гумилева; но очень любил; и всегда защищал в человеческом смысле, доказывая благородство свое в отношении к идейным противникам; все-таки он - удивительный, великолепнейший, добрый, незлобивый. Сколько мне одному напростил он!
  Из частых на "башне" - запомнились: Е. В. Аничков, профессор и критик, Тамамшева (эс-де), Беляевские, устроительницы наших лекций, учительницы, прилетающие между лекциями с тарараканьем, Столпнер, С. П. Каблуков, математик-учитель и религиозник, Протейкинский, Борода-евский, Н. Недоброво, Скалдин, Чеботаревская, Минцлова, Ремизов, Юрий Верховский, Пяст, С. Городецкий, священник Аггеев; являлися многие: Лосский, Бердяев, Булгаков, писатель Чапыгин, Шестов, Сюннерберг, Пимен Карпов, поэты, сектанты, философы, богоискатели, корреспонденты; Иванов-Разумник впервые мне встретился здесь229.
  Живя здесь подолгу, совсем перестал я бояться медо-вости, кажущейся лишь "иезуитической" тонкости: до "чересчур"; эта тонкость рвалась; ригорист, фанатический схематизатор с нею таился в приеме: пробраться в чужое сознание, выволочить подоплеку, ее подтащить к себе, очаровать, полонить, покорить, сагитировать; в сложных идейных интригах, на версту всем видных, с наивной лукавостью жизнь проводил; "дионисовец" старый, он был в "Аполлоне", но не для карьеры (карьеры не делал), а так себе, для каламбура веселого; все ведь "интриги" его - бескорыстны; любил нарядиться; курсистки его раз при мне облачили в халат, обвязавши тюрбаном: пашою сидел перед ними; и интриговал: за Ростовцева против Зелинского; и похохатывал. Спорт: как увидит врага, - в его сторону: нюхает, точно мышь сало; залоснится, нежно воспев, сядет рядом: "Я, собственно, не столь уж чужд!" И докажет, пленит: очень рад!
  Называли идейной кокеткой его; раз я вскричал с озлоблением: "А Вячеслав снял квартиру себе в православии с тою же легкостью, с какой на Крите квартиру снимал в лабиринте, дружа с Минотавром"230. Неправда: он всюду живал с той же легкостью не бытовою; всегда водворял у себя с беспримерным радушием всех: от Аггеева до Кузмина; спорт - добиться побед плюс добрая мягкость, рассеянность, часто неряшливость путали карты его в глазах мало его понимавших. И кроме того: предприимчивость спрятанного под покровом согласий фанатика нудила его, видя "добычу", дрожать, заметавшись пенснэй-ной тесемкой; бывало, безбровые плоскости лоснятся; глазки зеленые щурятся сыском душевным; пленяет и ластится; вдруг отстранится и зорко, как бы сквозь личину, впивается, точно стервятник, в лежащее мясо: не верит еще, что пленил; убедись, - зашагает, сутулясь спиною, к добыче, слетает пенснэ; васильковые добрые глазки заяснятся; верит теперь: "Победил!"
  Победил, - и уже: затевает с другим свою "партию"; ни для чего ему эти "победы"; так: шахматы после обеда!
  В серьезном умел, независимо вскинувши голову, - требовать, как Мережковский: "Все иль ничего!"
  Да, фигура неспроста! В ней интерферировала простота изощренностью, вкрадчивость безапелляционностью; побагровеет и примется в нос он кричать: неприятный и злой; станет жутко: кричащая эта фигура - химера; отходчив: вот и засутулится; льет незабудки из глаз; распивает вино; добрый, ласковый, нежный:
  Моргает синий, детский глаз, -
  Летают фейерверки фраз
  Гортанной, плачущею гаммой:
  Клонясь рассеянным лицом,
  Играет матовым кольцом
  С огромной, ясной пентаграммой.
  Лицо - плоское, очень широкое: лоснилось; лоснился лоб; он огромных размеров - не "лобик", как у Мережковского; мужиковатое было бы это лицо; но - змеиные губы, с двусмысленной полуулыбкой:
  Ты мне давно, давно знаком -
  (Знаком, должно быть, до рожденья) -
  Янтарно-розовым лицом,
  Власы колеблющим перстом
  И длиннополым сюртуком
  (Добычей, вероятно, моли) -
  Знаком до ужаса, до боли!
  Знаком большим безбровым лбом
  В золотокосмом ореоле231.
  Любил его дома: в уютной и мягкой рубашке из шерсти, подобной рубашке А. Блока; любил его в ботиках, в шубе на лисьем меху, в мягкой, котиковой малой шапке; когда мы садились на саночки, я имел вид псаломщика, он - изможденного батюшки (в шубе старел); я застегивал полость ему; и сказали бы: "Ну, - повезли попа: службу справлять!" Эти редкие выезды в гости имели ответственный смысл: сложить группу, союз заключить, конъюнктуру налаживать, провозгласить; и - кого-то свалить; словом: службу справлял; было очень уютно с ним после вернуться на "башню" и с ним поповесничать, изобразив в лицах карикатурно то, что перед тем с благолепной серьезностью деялось им; он любил, чтобы даже над ним подшутили, беззлобно смеясь над ему поднесенным комическим, собственным "мельхиседековым" видом.
  А в жизни простой - верный и расположенный: любвеобильный к союзникам; тройку наладив в издательстве нашем (я, он, А. А. Блок)23 , пред редактором, Метнером, он защищал эту тройку, блюдущую честь символизма, - в эпоху, когда я, рассорись с редактором, уж не работал в издательстве; как волновался он, когда узнал, что В. Брю-совым и П. Б. Струве отвергнут роман мой; 233 меня затащив в Петербург, он устраивал сбор всем частям, заставляя читать меня перед Аничковым, Гессенами, Алексеем Толстым и другими писателями, возбуждаясь, сверкая глазами, крича, что роман мой - эпоха; считаю: не столько достоинство произведения, сколько горячая и бескорыстнейшая пропаганда его Вячеславом мое поражение с "Русскою мыслью" перековырнуло в победу над "Русскою мыслью"; и если отвергнутый "Русскою мыслью" роман нарасхват отнимали у автора, чтобы скорее печатать, так - это итог оглушительного просто шума, который поднял Вячеслав, показав себя братом, - не только союзником.
  С той же горячностью он, петербуржец, введенный в редакцию нашу, московскую, в ней завелся, бескорыстно суя всюду нос свой, сражаясь с "идеалистами" [Речь идет о засилии в издательстве "Мусагет" в 1910 году риккертианцев, издававших журнал "Логос", с которыми боролись "мусагетцы" за количество выпускаемых книг], заполонившими нас, за права символизма, журнала трех нас (его, Блока, меня), появляясь в Москве, атакуя настойчивость Метнера, даже выписывая его к себе в "башню", чтобы убедить его прийти на помощь моему забракованному роману.
  Он был его крестным отцом, дав заглавие: "Только одно есть заглавие этой поэме, Борис: "Петербург"; им и будет она"234.
  И добился.
  Насильно меня повернул он на Блока, с которым я был с 908 в серьезнейших контрах; так два моих крайних "врага" 906 года теперь стали братьями; дружба ничем не нарушилась. Сложные с ним рисовали фигуры в кадрили годин; не до них в этом томе: откладываю; здесь рисую лишь тему Иванова в жизни моей, не развитие темы; отмечу момент: год 12, мы с А. А. Т.235 проживаем на "башне"; нам кажется, что эта "башня" - бессменная, верная пристань его; наша пристань - Москва.
  Через семь только месяцев - нет ни Москвы, ни России для нас с А. А. Т.; мы в разрыве с друзьями московскими; нет для меня "Мусагета", "Пути", "Скорпиона"; нам грустно; мы в Базеле; около Рейна градация крыш черепитчатых ярко-оранжевым цветом висит из тумана; по маленьким уличкам ходят зобатые кучки; в гостинице холодно и неуютно; толкуем о том, что Иванов спешит из французской Швейцарии: к нам; он, как мы, - в новой жизни; нет "башни", втянувшей в себя Петербург, куда он не вернется; вернулся в места, где лет десять назад его жизнь протекала, где с Лидией Дмитриевной он, "профессор", еще не "поэт", над томами корпел, отдыхая на лавочке около зыблющегося Женевского озера.
  Вот он приехал:236 рассеянный, зоркий, взволнованный; в сером пальто влетел в комнаты наши; и - первый вопрос: "Как же быть с символизмом, Борис, если ты не вернешься в Москву, если я проживу тут, а Блок и не деятель, и не москвич, не сумеет один провести нашей линии?" С трогательной озабоченностью заметался по комнатам237.
  Мы провели с ним два дня; мы гуляли по улицам Базеля; мы любовались на площадь, где миниатюрный дракончик разъял свою пасть на зареющий, пламенный Мюнстер; в беседах о кризисе наших с ним жизней, оглядывая эти домики, мы вспоминали, как Ницше страдал здесь, как утешаться он ездил к поблизости жившему Вагнеру, в Трибшен; оба изгнанники были; и мы - чем-то вроде того.
  Он уехал к французским озерам, а я к Фирвальдштедт-скому озеру; это стоянье двух странников, нас, на изломе путей, - мне запомнилось.
  Здесь, зарисовывая миг, когда судьба выкинула, как под ноги, Иванова, наперерез моим целям ближайшим, даю силуэт его как бы в кредит; его тема в вариации лет стала темой в вариациях; сам Вячеслав - перманентная смена вариаций своих; то - профессор-чудак, то - поэт, то - сомнительный мистик, а то - академик, настоянный на дрожжах Гете и Тютчева, он предо мной изменял даже внешность; явившись в усах и в прыщах, предстал через год белольияным и золоторунным, с бородкой раздвоенной, каким писал его Сомов; вдруг сбрился и засеребрился сединками.
  Три Вячеслава Иванова я попытался здесь изобразить: в субъективной импрессии, - так, как обличил эти во мне отразились, нарочно разъяв, подчеркнув, упростивши; все фазы в нем, интерферируясь, жили; сидит перед тобою какой-то Христос самозваный; глядь - нос в табаке: старый провинциальный немецкий учитель, педант, поглядел из личины.
  Беседуем с этим "педантом", придирчивым к слову; и - вдруг, как туман, разлетается все: и - спокойная ясность наследника Гете; поверил в него, и - опять все за-зыбилось.
  Первая встреча, в эпоху, когда во мне зыбилось все, подчеркнула досадную зыбкость; он мне эпизод, лишь мешающий трудное дело мое ликвидировать, ~ то, о котором мы с Метнером в Нижнем переговорили. Я ехал в Москву не затем, чтобы с ним говорить о куретах и о корибан-тах; он встал предо мною толчком неожиданным поезда: между двумя остановками: в поле пустом.
  Одна - Нижний; другая же - Шахматове; меж - пе-ремогание: стук колес поезда: "Твердость, решимость и мужество: помни совет тебе Метнера!"
  "Трах-та-ра-рах" - неожиданный в поле толчок. Вячеслава Иванова нос из окошка; и чох о Дионисе: в поле пустом.
  Не успел разглядеть, как опять - стук колес.
  
  
  
  НА ПЕРЕВАЛЬНОЙ ЧЕРТЕ
  А как с Н ***?
  С Н ***... возились; я с ней имел объяснение; я ей доказывал, что корень зла - любопытство к спиритизму;239 а мой интерес - "Аналитика" Канта-де; Канта форсировал ей, поступая с ней круто.
  В те скорбные дни на столах красовалася книга с безвкусной обложкою: "Золото в лазури", дразнившая прошлым меня; воротило от книжного вида и сути: беспомощность, самоуверенность детских стихов удручала в сравнении с маленькой, трудно прочтенной книгой стихов Вячеслава Иванова, т. е. "Прозрачностью"; я и Иванов - как два коня пред ипподромом; и было мне ясно: Иванов меня обскакал 40.
  Таков мой переход к теме "Пепла": себя ограничить "реальным" предметом, избой, - не рефлексами солнца на крышах соломенных; и овладеть материальной строкой, чтобы ритмы не рвали ее; образцы мои - Тютчев, Некрасов и Брюсов. Свороту в стихах соответствовал и поворот в оформлениях: я отклоняю далекие цели; и я выдвигаю себе семинарии: логика, Штанге и Зигварт - моя философская эпитимья; келья - лето в деревне, куда рвусь к плодотворным трудам, к расписанью. Мелькают: Иванов, Семенов, проездом, с "мистической" строчкой... по Блоку; насколько был близок, настолько стал в пафосе чужд. Из деревни пишу:
  Я покидаю вас, изгнанник, -
  Моей свободы вы не свяжете;
  Бегу - согбенный, бледный странник -
  Меж золотистых хлебных пажитей 241.
  Бледным, согбенным приехал в деревню, себя обложив грудой строго логических книг; ни поездок верхом, ни лирических пений над скатами: логика, солнцебоязнь!
  Мне развитие мое напоминает ломаную, состоящую из отрезков, отклоняющих периодически меня вправо и влево от некой поволенной линии устремлений моих; взлет - романтика, падение - период скепсиса: от разуверенья в увлечениях вчерашнего дня: вздерг вверх, слет вниз; между сдвигами медленно мне в годах выяснялась и крепла идеология; лишь серьезная встреча с естествознанием Гете в 1915 году242 мне дала понимание моих юношеских ошибок; в 1903 году переживаю я максимум романтической веры в "символизм" как мировоззрение; и в 1909 году я пытаюсь обосновать одну пятидесятую увлечений 1903 года; выражение моей романтики - статья "Символизм как мировоззрение"; [Статья написана летом 1903 года, тотчас по окончании университета; напечатана летом 1904 года в журнале "Мир искусства" и перепечатана в 1911 году в сборнике статей "Арабески"] мои подрезанные крылья - статья "Эмблематика смысла" [Статья написана в 1909 году для книги "Символизм", вышедшей в 1910 году].
  В статье "Символизм как мировоззрение" мировоззрение обещано: "Сегодня вечером!" Ход мыслей прост: теза, плюс антитеза, плюс синтез. В статье 909 года, в "Эмблематике смысла", обещано, в принципе, - мировоззрение; "синтез" пока что - номенклатура, учет заблуждений при ряде фиктивных синтезов; в первой, юношеской статье я, синица, хочу поджечь море искринкой; в последней я лишь разрешаю возможность к такому поджогу в туманном мне будущем, которое принадлежит не мне лично, а всей культуре.
  Между статьями лежит шестилетие; что в "Эмблематике" перечень чисто абстрактных кривизин, то в самом авторе - боли и раны раздвоенного символиста, увидевшего свой разрез на абстрактного "старца" до старости и обобранного жизнью нищего, завопившего в поле из гроба о том, что никто не встречает его, мертвеца, и что нет ему дома иного, чем гроб [См. "Пепел" 243].
  Из деревни я подал прошение о поступленьи в университет;244 мелькнул месяц; а сделал я более, чем с октября и до мая, рояся толкачиком среди толкачиков.
  Выяснилась невозможность базировать на психологии мысль; выяснилися планы осенних занятий по логике; руководителем выбрал: Б. Фохта; все это пришлось оборвать, отвечая настойчивому приглашению Блока приехать к нему, с Соловьевым, уж сдавшим экзамены, надевшим фуражку и ставшим моим однокурсником; но он пропал; мы назначили встречу в Москве; приезжаю, сижу, жду; в те дни умер Чехов; в статье о нем я отчеканиваю основной лозунг свой: "Символизм не противоречит подлинному реализму"; "Символизм и реализм - два методологических приема... Точка совпадения... есть основа всякого творчества"; "в чеховском творчестве... динамизм истинного символизма" ["Арабески", стр. 395 245].
  В моем самосознании оздоровление, хотя здоровье ска-залося бледной, сквозной худобою и тайной слезой; торжествую, что преодолел точку косности в самом интимном; и знаю, что мысль о предмете с предметом ее живут в их проницаньи друг друга.
  Сережа, которого я ожидаю, - пропал окончательно; я у Владимировых в оживленных беседах с Н. М. Малафеевым силюсь развить: Чехов ближе - Верлена, Некрасов - Бодлера; Н. М. Малафеев, народник, приветствует стихотворение "Тройка", в нем видя отказ от безумия:
  Будет вечер: опояшет
  Небо яркий багрянец,
  Захохочет и запляшет
  Твой валдайский бубенец.
  Ляжет скатерть огневая
  На холодные снега;
  Загорится расписная,
  Золотистая дуга246.
  - "Это молодо, просто и ясно; Борис Николаевич, - с новым здоровьем!"
  На мне - лица не было, а соглашался: искания шли от невнятицы - к логике, от бодлеризма - к Некрасову, от
  романтизма - к критическому реализму; теперь убедился я: мысль о предмете - предметна; предмет во всех случаях - мыслим; а всякие "вещи в себе", не открытые словом, - зачеркивал.
  
  
  
  
  ШАХМАТОВО
  В начале июля я трогаюсь в Шахматове;247 неожиданно вовсе со мною поехал Петровский; в вагоне мы перепугались: я - осознавая, что еду впервые в семью, неизвестную мне, без Сережи, с неприглашенным Петровским; он - ежился, что напросился.
  С Подсолнечной [Станция Октябрьской железной дороги 248] наняли тряскую и неудобную бричку; и верст восемнадцать - болотами, гатями, частым, совсем невысоким леском протрусили; с холмов подымались леса; не Московской, Тверской губернией веяло, как и под Клином, и веял ландшафт строчкой Блока; я думал, что ближние станции этой дороги [Октябрьской] связалися с рядом знакомых имен: Химки, или - Захарьины; Крюково, иль - Соловьев, Коваленские; Поворовка, иль - Петровский; Подсолнечная, или - Блоки, Бекетовы; далее же - Менделеев; Клин, или - Майданово, Фроловское, где живали: Чайковский, Кувшинниковы, дама странная, Новикова; а - Демьяново, где вырос я, где - Танеевы все! А Дуле-пово, где - Костромитиновы, отдаленные родственники моей матери! А Нагорное (посередине пути меж Подсолнечной и меж Демьяновом), где жгли костры, собирали грибы, где Григорий Аветович Джаншиев жарил шашлык нам!
  Вдруг - проредь лесная; и въезд неожиданный на проросший травою просторный усадебный двор с рядом служб и таящимся в зелени домиком, где жили Блоки; подъехали к главному одноэтажному, кажется серому, се-миоконному дому; надстройка - в одно полукруглое, очень большое окно; подъезд плотно закрыт: никого; отворяем - две тоненькие невысокого роста, не старые, не молодые, весьма суетливые дамы сконфузились; то - Александра Андреевна Кублицкая, Марья Андреевна Бекетова: мать А. А., тетка. Петровский увял; я с конфуза понес чепуху; вчетвером мы уселись в гостиной и долго не знали, что делать.
  Меня поразила весьма Александра Андреевна: в серенькой кофточке, с серой прической от проседи, с малым, редисочкой, красненьким носиком, скромно одетая, зоркая, затрепетавшая: птичка в силках! Этот вид пепиньерки ужасно ее молодил: не чертами, а бойкостью, родом общенья: не мать, а - сестра (одновозрастна); трепет за нас пред "отцами", - вот что ее делало столь характерной.
  В уютной, просторной, осолнечной комнате, где все предметы стояли в порядке, блистая протертостью, как на смотру пред хозяйкой (трепещущей), трепет запомнился, а не слова несуразные.
  После защелкали пятками два протонченных, худых правоведа; за ними - такая же бледная, легкая, тонная, очень приятная голубоглазая дама, их мать, или Софья Андреевна, третья сестра249.
  Мы прошли чрез террасу крутыми дорожками сада, спадающими прямо в лес, через лес, на поля; и - увидели тотчас идущих с прогулки супругов; вон там - Любовь Дмитриевна, молодая и розовощекая, в розовом, легком ка-потике, плещущем в ветре, с распущенным белым зонтом над заглаженными волосами, казавшимися просто солнечными, тихо шла из цветов и высоких качавшихся злаков, слегка переваливаясь; Александр Александрович, статный, высокий и широкогрудый, покрытый загаром, в белейшей рубахе, прошитой пурпуровыми лебедями, с кудрями, рыжевшими в солнце (без шапки), в больших сапогах, колыхаясь кистями расшитого пояса, - "молодец добрый" из сказок: не Блок!
  Средь цветов, в визгах ласточек, остановись, приложив к глазам руку, разглядывал; и... крупным бегом, с запы-хом; он без удивления, став перед нами, с улыбкою руки жал.
  - "Вот и - приехали!"
  И на Петровского - ласково:
  - "Вот хорошо!"
  Тот, запутавшись, только рукою махнул, обрывая себя. Александр Александрович видом своим подчеркнул, что приезд Алексея Сергеевича просто порядок вещей: непреложный!
  Л. Д. подошла, улыбаясь, как к старым приятелям; поудивлялись пропаже С. М. Соловьева и поговорили об общих московских знакомых и о пустяках, смысл которых изменчив, которые могут то вспыхивать внутренним светом, то меркнуть; А. А. освещал молчаливым уютом наш щебет: довольство друг другом; и веяло - пряно: ветрами, стеблями и визгами ласточек; так он, приятный хозяин, сумел водворить простоту и уют, проявив обходительность и окружая заботами: несуетливо, но пристально, до пустяков; в нем сказалась житейская, эпикурейская мудрость, привязанность к местности; точно пустил корни и точно рабочая комната - эти леса, и поля, и шиповники, густо закрывшие флигель, - покрытые ярко-пурпуровыми с золотой сердцевиной цветами (таких я не видал).
  Вернулись к террасе; он сильным и легким вспрыжком одолел три ступени; Л. Д., нагибаясь, покачиваясь, с перевальцем, всходила, округло сутулясь большими плечами, рукой у колена капот подобравши и щуря глаза на нос, - синие, продолговатые, киргиз-кайсацкие, как подведенные черной каймою ресниц, составляющих яркий контраст с бело-розовым, круглым лицом и большими, растянутыми, некрасивыми вовсе губами; сказала грудным, глухо-мощным контральто, прицеливаясь на меня, - с напряжением, став некрасивой от этого:
  - "Ну, - а как Н ***?"
  Не казалася дамой в деревне, - ядреною бабою: кровь с молоком! Я подметил в медлительной лени движений таимый какой-то разбойный размах.
  И мы сели, немного опешенные; Александра Андревна забегала быстрыми, точно мышата, словами и карими глазками; Марья Андревна, присевшая рядом, вся в рябеньком, присоединялася к ней: морготней, передергом лица; "Саша" сел, положив нога на ногу, перебирая свою поясную махровую кисть; и сидел как-то так: раскорячен-но, с добрым лицом, открыв рот, точно он собирался нам что-то сказать, но затаивал; и вылетало какое-то "хн"; а наклон головы выражал откровенно согласие: слушать, - не говорить.
  Поразила тяжелая стать его; вспомнился тульский помещик Шеншин, свои стихотворенья о розах и зорях подписывавший: "А. А. Фет".
  Блок "московский" на фоне сидящего так комфортабельно мужа, которого, может быть, мы оторвали от ряда домашних забот, показался вполне псевдонимом того, кто привык, сидя вечером на обомшелом бревне с синеватым дымком папироски, бросать чуть надтреснутым голосом домыслы, чисто хозяйственные, занимающие много места; меня приведя к огородику, четко окопанному, взяв лопату, воткнув ее в землю, сказал:
  - "Знаешь, Боря: я эту канаву весною копал... Я работаю - каждой весною тут!"
  В письмах к родным, относящихся к этому времени, все переполнено: домостроительством; он пишет матери: "Маменъка, вот тебе ключ" ["Письма Блока к родным", стр. 114], "поросята - превосходные зве-ри... Две телки остались на племя. Я написал две... рецензии... Около орешника будет картофель... Сделана новая калитка... Зачем ты велела испортить луг... В Прослове вырубили несколько участков... Боров стоит 21 рубль... Загон для коров - превосходен..." [Там же] и т. д. 250.
  Письма наполнены этим: "рецензии" и "разговор с Соловьевым", весной приезжавшим, - случайности; Блок здесь - земной, до... чрезмерности, до пейзажа позднейших голландцев, рисующих... зайцев. "Сейчас... принесли сладкий хлеб и бисквит, изготовленный Дарьей... чай... величину... [ "Величиной" Блок в шутку называл ветчину] бледнозаревую с пламезарною оторочкою, нежную, не соленую... Покушав, гуляли..."; "Дарья - аристократическая хозяйка, изготовляющая на любителя: ветчину, битки со сметаной, творог... молоко... суп с вареной говядиной и суп с корнями" [ "Письма Блока к родным"]. Фламандское есть что-то в "величине" с заревой оторочкой, которую плотно "покушав, гуляли"; "едим хорошо, много... вкусно"; [ "Письма Блока к родным"] и перечисление, что именно: "яйца, молоко, чай, хлеб; супы с мясом, битки, ветчина, творог..." и т. д. 251. Перечисление пищи, оценка, весьма добросовестная, ее качества - лейтмотивы всех писем к родным. Так и видишь - не Фета, а плотно покушавшего Шеншина перед картиной, опять-таки писанной поздним фламандцем. "Шестнадцать розовых поросят, сосущих двух превосходных свиней... боров с умным и спокойным выражением лица" 252. Как? Лица!?! У людей - что же: "лики" иль - "морды"?
  "Плешивая сволочь"; 253 "молодой жидок"; "забинтованное брюхо"; "дама... скрипящим от перепоя голосом" 254 и т. д.; "считаю себя вправе умыть руки и заняться искусством. Пусть вешают, подлецы, и околевают в своих помоях";255 позднее, в эпоху полемики с нами (со мной и с Сережей): "Сережа совсем разжирел... подурнел" ["Письма Блока к родным", стр. 236 256].
  Натуральный голландец неспроста явил... Шеншина; обергон впечатленья - вполне осознался в годах; когда выброшены дневники, биография и переписка с родными, вполне стало ясно: Шеншин, иль - помещик, женатый на Боткиной, - прежде гусар, закадычнейший друг Аполлона Григорьева257.
  В Шахматове, как в Москве, в первый миг под доверием ("Саша" и "Боря"), - испуг друг пред другом мы явственно ощутили; с моей стороны - перед натурализмом, перед "Шеншиным", замечающим "блюда", которые ел: даже в первый, московский приезд, - романтический - он отмечает, что - "за вторым ужином", "будем обедать в "Славянском базаре", "Платил Сережа" [Там же, стр. 108] иль: "ели блины" 258.
  Но и он - испугался того, вероятно, что я бы не мог перечислить блюд, съеденных в Шахматове; Александра Андреевна передала впечатление Блока от первого вечера: С. Соловьеву (тот - мне).
  - "Кто же он? И не пьет, и не ест!.." - про меня.
  Пил и ел; но, измученный историей с Н ***, утомленный упорнейшим теоретическим чтеньем последних недель, я, конечно, не выглядел "натуралистом"; но - волил сознания, мысли, отчетливости, прорабатывал убеждения так, как А. А. огород; кроме чувственных мускулов есть волевые.
  Я жилистей был: в сухожилиях сила - не в мясе.
  Потом: я - раздваивался; протянувшися к другу, меня обласкавшему, я затаил от него свое знанье о всей переписке прошедшего лета; под черепом этого здоровяка, этой умницы, - чушь, меледа, о которой понятия даже не может составить он, с детства испорченный тем, что считался родными себя уже сделавшим Гете, которого "пик" принимается за прорицанье; мелькало: "кто скажет, что здесь от здоровья, а что от спесивости" [Переделывая в этом месте свои воспоминания, напечатанные в "Эпопее" в 1922 году, я включаю ряд реальных штрихов, неудобных к опубликованию в момент кончины поэта, когда мы, его любившие, были охвачены романтикой поминовения; теперь, через 10 лет после смерти, можно о многом говорить спокойней, реалистичней].
  Дружба с поэтом - была мне опорою: в том смысле, что всякая личная дружба - опора; но сквозь нее - суетливое, мышью скребущееся за порогом сознания знанье 0 полном идейном банкротстве, подкрадывающемся к Александру Блоку, так сказать, со спины; и я переживал раздвоение: тема "зари" стала только "жаргоном" меж мной и поэтом, метафорой, теряющей реальный смысл, - вот что удручало меня и делало тем, кто казался Блоку не пьющим и не ядущим; трудно жить в тесной обуви; тесно мне было без "пира сознания"; Метнер меня пировать приучил; так недавно, ободранный жизнью, я прикосновением к Метнеру, к его культурным интересам, почувствовал себя рыбой в воде; здесь же, в Шахматове, где все пышнело природою чувственно-ласковой, где мне было так тепло, комфортабельно с Блоками, - половина меня самого почувствовала себя вдруг без воздуха, в смертельной тоске; точно я за два года пережил всю глубину разногласий, открывшихся вдруг между мной и поэтом уже в 1906 году.
  Отсюда и "дерг", без возможности начистоту объясниться; я понял, что в Блоке есть и литературная культура, и вкус; а вот высшей культуры, расширенности сознания в стиле Гете, многообразия устремлений в нем не было! И оттого-то: в кажущейся широкости его была суженность интересов: слишком многое, чем мы с Метне-ром волновались всерьез, было ему непонятно и чуждо.
  Себя объясняю словами Чайковского, ибо они отражают, что я испытал, что едва ликвидировал, что становилось изнанкою мизантропической во всех "филиях" моих: "Не умею быть самим собой... Как только я не один, а с людьми... новыми, то вступаю в роль любезного, кроткого, скромного и притом будто бы крайне обрадованного новым знакомством человека, инстинктивно стремясь... очаровать, что по большей части удается, но ценой крайнего напряжения, соединенного с отвращением к своему ломанию" [Модест Чайковский. "Жизнь Петра Ильича Чайковского", т. III, стр. 5 259].
  Я ж был искренен - одною второю сознанья ища дружбы с Блоком и соединялся с ним в посиденьи без слов; а другою второй примеряя оценку романтиков, данную Метнером, - к Блоку, критически перебирая в уме его пышно таимые "культы", к которым ни я, ни Сережа еще не могли прикоснуться, чтоб опытно, внятно понять, - понять в формуле, что - аллегория зорь, что от... розового капота, в котором сидит Любовь Дмитриевна, что она "облеклась", что ее "облекли", это сказывалось в ее позе актерственной, к нам обращенной с - "неспроста"; Блок матери пишет, что "Анна Николаевна считает себя воплощением... Души Мира... Она хочет играть в Петербурге ту же роль, что Люба в Москве" ["Письма Блока к родным", стр. 120 260]. Как, как, как?!?
  Мне запомнилось, как он за чаем сидел, накрывая стаканом рассеянно муху, внимал болтовне: о Москве, о Сереже, о Брюсове, Г. А. Рачинском, с чуть видной улыбкой и с носовым придыханием; перетопываясь, своим словом как бы снисходя к косолапости, что через год уже раздражало меня, с жестковатою нотой по адресу "Грифа", А. Г. Коваленской; когда говорил "тетя Саша", то голос его становился глухим, а когда говорил "тетя Соня", голос его становился певучим261.
  Мне трудно дать текст его слов: в наших трио, квартетах он был - примечанием к тексту иль броской метафорою на полях им читаемой книги, меняющей тексты; без текста Сережиного, моего, Александры Андревны ретушь транспаранта, наложенного на рисунок, - невнятица!
  Помню, - о Розанове:
  - "А Василий Васильевич... ххнн... С бороденкою... Знаешь ли, он - шепелявит... Он - с ужасиком..."
  Смыслы - в жесте: покура, покива, качанья носка.
  Провоцировал к играм с фамилиями, чтобы выразить степень влияния Брюсова; вышло, как помнится: Брюсов, иль "брю" "сов", вливается в нас, изменяет поэзии наши: от "Блока" - лишь "ка" оставалось; он делался - "Брюк" ("брю" - влияние Брюсова); "Белый" же делался - "Бесов" ("-сов" - действие Брюсова) 262.
  В шаржах, в пародиях неподражаем он был, нога на ногу, рука на свесе, - другою рукой, со стаканом, жужжащую муху накрыл; рот смешливый, открытый; спокоен и нем. "Передать шутливый тон... Блока... почти невозможно. Дело было... не в словах, в тех шаловливых жестах и минах, к которым он прибегал вместо речи" ["О Блоке". Сборник литер, исслед. Ассоциации Ц.Д.Р.П. Изд. "Никитинские субботники". М. Бекетова: "Веселость и юмор Блока"263].
  Так: слушая мой пересказ одной встречи и вспомнив мои же слова, что мне слышится в каждом почти окончанье на "ак" (кул-ак иль дур-ак) звуковое подобие танца козлов, он на чей-то вскрик "как", стряхнув пепел, повесивши ногу на ногу, сказал с мрачной сухостью:
  - "Да и не "как": просто - "ак"!"
  Соловьев, мальчик взрывчатый, вспыхивал, точно склад пороха; мимика Блока его поджигала, как спичку.
  Порою Блок делался ласковым, нежным, - без слов: разговора как не было: он становился журчаньем; слова, как кристаллы, текли, испаряясь в ландшафте кучевых облаков, изменяющих форму; а смысл становился - текучим: внесмыслием; сколько на эту текучесть ругался: "Бессмыслица!" Сколько раз сам отдавался, взвивая словесные радуги, точно фонтан, у которого Блоки сидели; Л. Д- отвечала мне вспыхами глаз, кроя плечи платком; Блок внимал, как кот, у которого чешут за ухом.
  Представить текст Блока - прочесть Эккерманову запись: слов Гете; она - граммофон; оба тома, без третьего, записи Гетевых жестов, - мертвы.
  В отношении Блока я быть не хотел Эккерманом: отказываюсь приводить разговоры, которые в Шахматове обнимали десятки часов; только миги запоминались.
  Блоки ведут к флигельку, сквозь шиповник; А. А., за-цепяся за ветку, срывает пурпурный цветок; и с насмешкой, как бы приглашая к чему-то хорошему, мне подает; иль, прервав разговор, своим медленным шагом, с насмешкой подходит, как бы приглашая к хорошему очень, ведет в уголок: "Пойдем, Боря!" Стоит, потаптываясь, приближаясь глазами: "Все - так... Ничего, знаешь ли!" И приводит обратно.
  День первый - болтня; обед: два правоведа, любезно отвесив поклоны, прощелкали, сели, прямые, как струнки; й передавали тарелки - подчеркнуто чопорно; София Андреевна, держася отдельно, невнятными жестами губ говорила с испуганным, глухонемым третьим сыном, Феро-лем; 264 сидел песик Крабб; Александра Андревна и Мария Андревна держалися парочкой; после обеда ушли Пи-оттухи.
  - "Они - позитивисты, - нам Блок объясняет, - не мешают: являются... А про себя презирают... Но будут любезны".
  Так, предупредив о черте, отделяющей оба семейства, живущие под одной кровлей, повел сквозь поляну в обста-ние топких и мшистых лесов с голубыми болотными окнами; розовое, золотистое небо сияло над горкой; Л. Д. показала рукою на розовое:
  - "Там - жила я!"
  За горкою - Боблово, где - Менделеевы. А. С. Петровский - под локоть:
  - "Вот поза!"
  В "роль" вставилась? Нет, - "императорский" тон этой пары нас интриговал; и Петровский отметил подчерк, подаваемый нам интонацией: в жизни А. А. и Л. Д. есть какое-то "не тронь меня", о котором помигивают и подмаргивают. - "Да скажите же?" Как бы не так! Как "энигм": де и Люба, и Саша - особенные; и мы прибегали к уловкам: при помощи сверл и стамесок (коварных вопросов) взломать запертой сей комод: с драгоценностями: что, в самом деле, - невнятица, идеология, секта, шутливость, застенчивость? Этот молчок с интонацией, с позой Л. Д., впрочем, детской, отметил Петровский, признавшися вечером:
  - "Я понимаю теперь, что Сережа и вы пристаете к ним".
  Впрочем, он был очарован хозяевами; став резвящимся мальчиком, в кэпи, нашлепанном на голове, был бодр и общителен. Блок нас провел в нашу комнату: в верхней надстройке, с окном полукруглым (над крышей террасы); до света возились мы: сон убежал; пересказывали впечатления дня.
  Бирюзово-зеленое небо златело краями смуглеющих тучек; восток трепыхался мгновенной зарницею.
  
  
  
   ТИХАЯ ЖИЗНЬ
  Просыпались с ленцою часам к девяти; опускались часам к десяти; пили кофе со сливками при Александре Андреевне; не раз я ловил на себе ее острый, меня наблюдающий взгляд с "растолкуйте"; что, собственно? Не понимала, как мы, она, видно, "не только" поэзию, предпочитая, чтоб "Люба" была не "Прекрасной Дамой", - женою, а тут что-то малопонятное от метафизики, с ссылками на ряд цитат; на цитатах не женятся; их вырезают и вклеивают (Блок любил вырезать из журналов картинки, их вклеивая); метафизика - физика Меты? Так, что ли? Писалось же: "жизнь пролью в... крик" 265(о чем?); или: "мне в сердце вонзили красноватый уголь пророка";266 меня упрекал, что в статье своей "Формы искусства" пасую я, маской лицо закрываю; писал же ведь про "Петербург, не готовый к нашему приезду из Москвы с требованиями действительной жизни" ["Письма к родным", стр. 106 26?].
  Действительна жизнь - молодого супруга, студента-филолога, слушавшего профессора Шляпкина, домохозяина, занятого своим боровом; но не действительно

Другие авторы
  • Лонгинов Михаил Николаевич
  • Свиньин Павел Петрович
  • Клаудиус Маттиас
  • Грановский Тимофей Николаевич
  • Оредеж Иван
  • Дудышкин Степан Семенович
  • Карасик Александр Наумович
  • Блок Александр Александрович
  • Арсеньев Флегонт Арсеньевич
  • Яковлев Александр Степанович
  • Другие произведения
  • Розанов Василий Васильевич - Делающие и неделающие в университете
  • Коллинз Уилки - Уилки Коллинз: биографическая справка
  • Гиппиус Зинаида Николаевна - Перед запрещением
  • Маколей Томас Бабингтон - Речь, произнесенная в Палате Общин 5-го февраля 1841 г.
  • Соллогуб Владимир Александрович - Чиновник
  • Горький Максим - Предисловие к изданию повести "Мать" на французском языке
  • Кирпичников Александр Иванович - Григорович, Виктор Иванович
  • Парнок София Яковлевна - Стихотворения
  • Краснов Петр Николаевич - Жемчужины в имперской короне
  • Новиков Николай Иванович - Сатирические ведомости
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 515 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа