дке
подводной; вдруг "Русская мысль" подняла белый флаг: "Я сдаюсь"; а на мостик
командный взошел В. Я. Брюсов, доселе - "подводник". "Весы" -
упразднились53.
Шесть лет при боевых орудиях службу я нес с Садовским, Соловьевым;
четыре - с Л. Л. Кобылинским; на капитанском мостике стоял Брюсов; С. А.
Поляков - при машинах; друг другу далекие - не расходились мы:
самодисциплина. Бранили нас - Андреевы, Бунины, Зайцевы, Дымовы и
Арцыбашевы; Блок и Иванов часто покряхтывали на нас, и им влетело - за то,
что хотели они царить в те минуты, когда Брюсов, я - лишь трудовую
повинность несли. Коль Иванову льстили "чужие", он - маслился от
удовольствия; а коли Брюсову льстили, он - откусывал нос. В "Весах" не было
строчки, написанной не специалистами; тут - корифей, тут - статист, тут - в
венке, тут - в пылях, с грязной тряпкой; "весовец" - таким был; Брюсов пыль
обтирал, как "Бакулин"; 3. Гиппиус - как "Крайний"; Борис Садовской - в
маске "Птикса", а я был - ряды греческих букв (вплоть до "каппы"), "2 бе", -
"Б. Бугаев", "Яновский" и "Спири-тус"; благодаря псевдонимам шесть или семь
специалистов - казалися роем имен; 54 они давили: зевок, отсебятину, позу,
"нутро", штамп, рутину, цель - вовсе не в том, чтобы "перл" показать; цель -
тенденция: с "Блоками", "Белыми" и "Сологубами" о "Дюамелях", "Арко-сах",
"Уитменах" внятно напомнить: "Читайте не Льдо-ва - Языкова, не Баранцевича -
Дельвига, коли уже касаться "вчерашнего дня".
"Весы" пряталися в "Метрополе"55, отстроенном только что и удивлявшем
слащавой мозаикой Головина; вечер: розовое электричество вспыхнуло от
подъезда гостиницы, там, где стена и проход на Никольскую, - сверт: двор,
подъезд, этажи, доска: "Скорпион"; комнатушки: в одной - полки, книги и
столик с подпиской (печатки, расписки), пальто, котелок, трость Василия;56
он - и служитель, и - друг: пиджак, синий, и лиловенький галстук, при
усиках; ростом - невзрачен; он все понимал в нашей тактике, ярко "врагов"
ненавидел, участвовал в "прях", дерзил Брюсову; в часы досуга, надев
котелочек, пальто (трость - под мышкой), фланировал под "Дациаро"57,
раскланиваясь: с этим, с тем.
Комнатушка вторая - не редакция, а - лавчонка: фарфорик, гравюра, кусок
парчевой, изощренные часики, старый пергамент и выставка пестрых обложек;
два стула, синявый диванчик, стол, шкафик, на нем антикварные редкости,
гранки; лежит на столе пресс-папье: препарат скорпиона, когда-то живого,
запаян в стекло; стены - красочный крик: Сапунова, Судейкина, Феофилактова,
Ван-Риссельберга; тяжелая рама с Жордансом, добытым в московском чулане;
Рэдон и - обложка, последняя, Сомова; ряды альбомов: Бердслея и Ропса; мы
все спотыкались о стол, о второй; он - огромен, он - веер обложек: последние
книжки журналов - французских, английских, немецких между итальянскими,
польскими, новоболгарскими и новогреческими; все прощупано и перенюхано С.
Поляковым; из морока красок его голова с ярко-красным, редисочкой, носиком,
втиснута криво в сутулые плечи; в нем что-то от гнома, когда он поставленной
наискось желтой своей бородой измеряет рисунок и маленькой желтой плешью с
пушочком - глядит в потолок.
Он скрежещет кривою улыбкой; лицо очень бледное, старообразное; желтая
пара; как камень шершавый, с которого желтенький лютик растет; так
конфузлив, как листья растения "не-тронь-меня"; чуть что - ежится: нет
головы; лицом - в плечи; лишь лысинка!.. "Что вы?" - "Я - так себе.
Гм-гм-гм... Молодой человек из Голландии - гм-гм - рисунки прислал".
И все - убирается; перетираются руки; на все - "что да, прекрасно"; в
уме же - свое (хитр, не скажет): "Рисунки голландца - издать, чтоб носы
утереть ретроградной Голландии; лет через десять она академиком сделает
этого - гм - молодого - гм-гм - человека; теперь - дохнет с голода!"
Раз я накрыл в "Скорпионе" С. А. Полякова, когда все разошлись (он
тогда именно и заводился, копаясь в рисунках) ; поревывая про себя, он
шагал, скосив голову набок, средь полок, фарфоров и книг, зацепляясь за угол
стола и покашиваясь на меня недовольно (спугнул); носик - в книгу.
- "Вы что это?" - "Гм-гм, - подставил он мне сутулую спину и желтую
плешь, - изучаю, - весьма недоверчиво из-за спины смотрел носик, - корейский
язык". - "Зачем?" - "Гм-гм: так себе - гм!"
Языки европейские им были уже изучены; близе-восточные - тоже; и очень
ясно, что дело - за дальневосточными; с легкостью одолевал языки, как язык
под зеленым горошком; большой полиглот, математик, в амбаре сидел по утрам
он по воле "папаши";58 а - первый примкнул к декадентам, тащил "Скорпион", в
нем таща символизм сквозь проливы и мины бойкота: к широкому плаванью; в
миги раздоров он, морщась, присевши за том, нюхал пыль: "Образуется... Ну,
ну... Пустяк". Выходил из угла: миротворной рукою заглаживать острости;
вдруг вырастал, заполняя пространство; загладив, горошком катился в свой
угол, куда никого к себе не пускал; там - рисунки, концовки, заставки; а
право идеи планировать - нам предоставил; в артурские дни бросил публике
номер "Весов" в очень стильной японской обложке59. "Весы" - возвращали
подписчики: в знак протеста.
Вкусы его - подобные жадности: к... глине; я видывал странных
субъектов: "Приятно погрызть уголек". Так любовь Полякова к тусклятине
напоминала подобное что-то: как будто, явясь в "Метрополь", с удовольствием
перетирая сухие и жаркие очень ладошки, заказывал блюда: раствор мела с
углем; жаркое - печеная глинка; хвативши стакан керосинчика, переходил он к
помаде губной, посыпая толченым стеклом вместо сахара; после съедал вместо
сыру тончайший кусочек казанского мыла; за все заплативши огромнейший счет,
появлялся в "Весах".
Таков супер-модерн его вкусов, подобный... корейской грамматике; глаз
изощрял он до ультра-лучей; красок спектра не видел; где морщил он доброе,
гномье лицо над разливами волн инфракрасных, тусклятину видели мы в виде
супа астральных бацилл иль - рисунков Одилона - Рэдона; порою хватал лет на
двадцать вперед.
Он был скромен; являлся конфузливо, в желтенькой, трепаной паре, садясь
в уголочек, боясь представительства; спину показывая с малой плешью,
покрытой желтявым пушком; и поревывал: "Полноте вы". Я не помнил ни тоста
его, ни жеста его: сюртук на нем появлялся - раз в год.
Эрудит исключительный, зоркая умница, а написать что-нибудь, - скорей
зеркало съест! Впрочем, раз появился обзор кропотливый грамматик, весьма
экзотических; подпись - Ещбоев: "Ещбоевым" высунул нос свой в печать60,
чтобы, спрятавшись быстро, сидеть под страницей "Весов", шебурша
"загогулиной" Феофилактова, и утверждать: она - тоньше Бердслея: ее очень
тщательно гравировали: она - украшала "Весы"61.
Комнатушка "Весов" - парадокс; как в каюте подводника, тесно;
технические аппараты - везде; к ним же радиоволны неслись - из Афин, Вены,
Лондона, Мюнхена: трр! - "Покушение немецкой критики на талант поэта
Моргенштерна". И - трр, - телефон с резолюцией сотруднику Артуру Лютеру:
"Давайте скорее заметочку о поэзии Моргенштерна". Афины, бывало, докладывали
Москве, что Маларикис кровно обижен коринфской критикой; и - Ликиардопуло,
греческий корреспондент, темно-багровый от гнева, строчит: "Всему миру
известно, поэт Маларикис - гордость Европы"63. Читатель же российский читал
лишь, как обкрадывают в "Весах" критика Айхенвальда, не зная, кто - Лерберг;
а в Брюсселе "Весы" благодарили: "У нас есть защитник: "Весы". Когда я в
Брюсселе жил, то меня брюссельцы уважали за то, что я - бывший "весовец";
великолепны были обзоры латвийской поэзии и обстоятельные обзоры, почти
ежемесячные, - новогреческой лирики.
Быстро повертывалась рукоять; и снаряд лупил из "Метрополя" - в Афины,
Париж, Лондон, Мюнхен; минер - М. Ф. Ликиардопуло64, он - налетал:
"Торопитесь, топите, лупите, давайте". Сухой, бритый, злой,
исступленно-живой, черноглазый, с заостренным носом, с оливковым цветом
лица, на котором - румянец перевозбужденья, пробритый, с пробором
приглаженных, пахнущих фиксатуаром волос, в пиджачке, шоколадном, в
лазуревом галстуке - ночи не спал, топя этого или того, вырезая рецензии иль
обегая газеты, кулисы театров, выведывая, интригуя; способен был хоть на
кружку для чести "Весов". Доказал он поздней свою прыть, пронырнувши в
Германию в годы войны и с опасностью жизни ее описав - в сорока
фельетонах65.
Со всеми на "ты" был.
Расправлялся он с враждебными журналами нечеловечески круто; был он
своего рода контрразведкой "Весов". Поляков, бывало, ему: "Тише вы - гм-гм".
Ликиардопуло же, бросаясь, баском тарахтя, как разбрасывал по полу пуговицы:
"Тах-тах-тах, - что за гадость: читайте!"
Подсовывал мне номер с ругней; и - строчил свою ответную "гадость". Был
англо-грек (англичанин по матери); злостью его питалось года "Бюро вырезок".
- "Бить их по мордам, - на вазу фарфоровую налетел, - давить, бить:
церемониться нечего!" - носом на кресло.
Когда ни зайди - дело жаркое: битва; трещит телефон; деловито, зло,
сухо: раскал добела; диктатура - железная: "Бездарность, тупица, дурак!" И
Алексей Веселовский, с пробитым навылет профессорским пузом, в пробитую
брешь захвативши портфель, - юрк, юрк: Ликиардопуло; Эллис, Борис Садовской,
Соловьев юрк - за ним; это - вылазка; или: трещит барабан день и ночь:
"Арцыбашев", - и рушился. Лозунг "весовский": "топи сколько можешь их"
Ликиардопуло в жизнь редакции проводился.
И тут же бросалися гелиознаки в Европу: политика вкуса не русская, а
европейская; движенье имен - европейских, топленье имен - европейских;
единая логика связывала: травлю Ляцкого с провозглашеньем... какого-нибудь
Маларикиса поэтом. Блок, Иванов - этого не поняли; они хотели прожить на
своем на умке, на своем на домке; а "Весы" - волновалися фронтом, в котором
Мельбурн и Москва - пункты в сети литературного движения; в "Весах"
забывались: Москва, "Метрополь", из которого с кряком спешил Поляков; с
ним - Семенов: в цилиндре, с сигарищей, - розовощекий блондин, грубо-нежный
и тонко-дубовый.
Еще не отмечен никем заграничный "весовский" отдел; в нем представлена
Франция: Ренэ Аркосом, двумя братьями Гурмонами, Ренэ Гилем; "спец" Лувра,
И. Щукин, отчет давал о выставках, так что Париж был в "Весах" - первый
сорт; Брюсов - Бельгией ведал; и лично сносился с Верхарном; я в Брюсселе
слышал высокое признанье "Весам": "Проповедуя Лерберга, Ван-Риссельберга,
они в авангарде шли нашей культуры!" О Суинберне - где было сказано? Только
в "Весах"; академик и лорд Мор-филь - английским отделом заведовал, а
итальянским - Джиованни Папини, теперь - знаменитость; Германию -
представлял Лютер: теперь он в Германии - "имя"; Эли-асберг давал обзор
Мюнхена; севером ведали - два "спеца" севера: Ю. Балтрушайтис и С. Поляков.
Я вовсе не утверждаю, что былой памяти "Весы" имеют какое-либо
отношение к политической и социальной революции; но что они во многом лили
бунт против литературной затхлости своего времени, - за это стою.
Боролись "Весы" - с кем? С Веселовскими, Пыпины-ми, Стороженками. За
кого? За Аркосов, Верхарнов, Уитменов, Гамсунов, Стриндбергов.
Балтрушайтис, угрюмый, как скалы, которого Юргисом звали, дружил с
Поляковым;67 являлся в желтявом пальто, в желтой шляпе: "Мне надо
дождаться". И, не раздеваясь, садился, слагая на палке свои две руки; и
запахивался, как утес облаками, дымком папироски; с гримасой с ужаснейшей
пепел стрясал, ставя локоть углом и моргая из-под поперечной морщины на
собственный нос в красных явственных жилках; то - юмор; взгляните на нос -
миро-творнейший нос: затупленный, румяный.
Казалось: с надбровной морщины несло, точно сосредоточенным холодом, -
Стриндбергом, Ибсеном (переводил, редактировал);68 он - переряженный в
партикулярное платье Зигурд;69 цвета серого пара, как скалы Норвегии; глаз -
цвета серых туманов Нордкапа;70 вынашивал он роковое решение: встать,
перейдя от молчания - к делу; уже перекладывал ногу на ногу с прикряком, со
вздохами:
- "Надо сказать тебе..."
- "?"
Он же вставал: "Надо бы... - посмотрев на часы, басил он: - Но на днях,
как-нибудь, а теперь - мне пора".
И глаза голубели цветочками луга литовского: около Ковно; нордкапский
туман - только утренний, свежий парок, занавесивший теплое и миротворное
солнышко; он затупленный, румяный своей добротой нос - в дверь нес.
Куприна, уже выпившего, раз подвели к Балтрушайтису, чтобы представить:
"Знакомьтесь: Куприн, Балтрушайтис". Куприн же: "Спасибо: уже балтрушался".
Ему показалося спьяну глагол "балтрушайте-с" - в значении понятном весьма:
"Угощайтесь".
Но - невозмутимый Балтрушайтис:
- "Еще со мной: рюмочку!"
Мирен - во всем; он коровкою божьей сидел (а вернее - тельцом),
примирений елей лия на кусающих, злобных "весовцев", совершая свои возлияния
и вне "Скорпиона" с С. А. Поляковым, которого линию длил, вея вздохом добра,
обещая мне множество раз: "Надо бы мне сказать тебе". И, поглядев на часы,
прибавлял: "Я приду к тебе завтра; теперь - мне пора". Лет двенадцать я
ждал, что он скажет; а он не рассказывал.
- "Раз он сказал, - дернул губы мне Брюсов. - В Италии: он рассказал
мне про раковины так, что я ахнул: поэт, крупный, Юргис!"
С ним точно подводная лодка, "Весы", выплывала к поверхности; портились
наши компасы, манометр ломался: толчок; Брюсов - деревенеет, а
Ликиардопуло - пляшет захлопнутой крыскою; праздно слонявшийся Юргис тогда
только брался за руль: "Надо плыть, руководствуясь звездами". И, проведя по
опасному месту, на палубе снова болтался, чтоб с первою шлюпкой - на берег:
исчезнуть надолго.
С. А. Поляков и Ю. К. Балтрушайтис - тишайшая, голубоглазая и
красноносая пара блондинов; Семенов меж ними являлся как третий блондин;
Поляков - с откло-неньем в фагот, Балтрушайтис - в рог турий, Семенов - в
валторну: вели свое трио в "Весах" против трио брюнетов, колючих и злых;
трио черное - Ликиардопуло, Брюсов и Эллис.
Ю. К. Балтрушайтис был необходим видом праздным и флегмою, чтоб под
водой не задохлись в раскале котлов, в перепаренном жаре и ярости
Ликиардопуло, в сухости Брюсова, в бредах полемики Эллиса, в щелканьн жадных
зубов Садовского, Бориса, - акулы, которую Брюсов любил выпускать, чтоб
отхватывала руки-ноги она Айхен-вальду, купавшемуся: в море сладости - под
броненосным бортом "Русской мысли". Ю. К. Балтрушайтис сидел подчас перед
конвульсией ярости; и поперечной морщиной бороздился его умный лоб; и
гудением тусклого, как голос рога, баска - утверждал: "Надо бы мне сказать".
В 21-м еще, выдавая мне визу в Литву71, встал, как прежде в "Весах", и
сказал: "Очень жаль, что ты едешь: надо бы мне, но..." - посмотрел на часы
он; и с нордкап-ским туманом в глазах он пошел - в свой посольский авто.
И не надо сказать, потому что все - сказано; сказ его - лирика стихов:
о цветах и о небе; поэт полей, - он и под потолком чувствовал себя как под
открытым небом; помню: в 1904 году мы раз рядом сидели у Брюсова: был -
потолок: в разговорах сухих, историко-литературных; над макушкой же Ю. К.
Балтрушайтиса был потолок точно сломан (так мне привиделось субъективно);
Балтрушайтис сидел с таким видом, точно он грелся на солнце и точно под
ногами его - золотела нива: не пол; он достал из кармана листок и прочел мне
неожиданно свое стихотворение, только что написанное о том, как над нивою
висело небо; и в чтении стихов - сказался весь как поэт; так что "надо
сказать" - относилось к прочтению стихов; и все о всем в этом смысле мне уже
сказано было: в девятьсот четвертом году; я знал, что когда он чувствовал
лирическое настроение, то вставал и гудел: "Мне бы надо..."
Стихи написать?
Он в годах вырастал как поэт; в миг сомнений являлся в редакцию в
желтом пальто, в желтой шляпе с полями; и, встав среди нас, стучал палкой
своей, как мечом:
- "Весам" - быть!"
Не журналу - созвездию, зодиакальному кругу, всем звездам; и - небу над
ними.
Блондины - тишели в "Весах"; а брюнеты - пылали стремленьем: топить и
садить в дураках.
Брюсов над корректурой, сложив свои руки в той позе, в которой его
писал Врубель позднее, вынашивал адские замыслы: взором блистал, как омытым
слезою; стоял сочетанием - Гамлета с Гектором: посередине редакции; я,
Садовской, Соловьев - его видели: Цезарем; нашу когорту повел он на
"галлов"; Помпеи - Балтрушайтис, Красе - С. Поляков: триумвиры; и Эллис -
прошел в Лабиэны72.
Перед Брюсовым переюркивал Ликиардопуло, остросухой, суетясь сухоярыми
местями: некогда, негде присесть! Переполненный черным деянием, с черным
портфелем, в котором таился, - как знать, не стрихнин ли, - в таком же
пальто, в котелке, переюркивал от "Метрополя" в градации разнообразных
редакций: тарах-тахтах-тах, - точно пуговицы костяные ронял на полу. Вел из
маленькой комнаты до десяти, до двенадцати черных подкопов; и к ним -
контрподкопы, чтобы вовремя переюркнуть в контрподкоп; все взрывалось:
тарах!
Между всеми делами, как барышня, рдея ланитами, в ухо шептал:
Садовскому, мне, Эллису: "Вы написали б заметку об авторизации на переводы
Уайльда: мое ж право скот узурпировал!" Имея какую-то авторизацию73, годы
боролся с каким-то "скотом", тоже право имеющим; вид имел лондонца с явным
пристрастием к греческой лирике, к греческим губкам и спелым оливкам; он
пропагандировал греческих деятелей (имена их кончались на "-каки" и
"-опуло"): "Как же, - да, да: "Мореас" - псевдоним: Папондопуло!" 74
Был он замешан во всех закулисных интригах Художественного театра; и
доказывал в ряде годин: "Топить этот театр!" Проповедовал Ленского и
Коммиссаржевскую; вдруг, оставаясь секретарем "Скорпиона", явился в "Весы" с
секретарским портфелем Художественного театра; и вел ту же линию против
театра: в "Весах"; в литературных волнениях, - всегда минутных! В эпоху
полемики с мистическими анархистами и выпадами "Весов" против Блока,
Чулкова, Иванова и Городецкого он всегда делал вид, что и он - литератор; и
он - кровно-де замешан: в наших волнениях; и даже по собственной инициативе
агитировал против Чулкова в "Утре России" и "Слове", куда забегал; нам
твердил: "Ну, ну, - нечего, нечего... Уже иссякло терпение!"
Тут Поляков, походя на нелепую желтую бабочку, тихо трепещущую
пыльцевым своим крылышком над фолиантом:
- "Ну это вы, знаете, - слишком!"
Поляков - не "скорпион"; Брюсов - да; имел хвост, утаенный сюртучною
фалдой: с крючком; М. Ф. Ликиар-допуло в эти года скорпионин "детеныш",
растущий стремительно; он имел фрак - ах! В него облекаясь, просовывал свой
ядовитый крючок между фрачными фалдами; скоро крючок при появлении Брюсова
вздрагивать стал; скоро затарахтело: де. снюхался Брюсов с С. В. Лурье,
чтобы, нас ликвидировав, перебежать к Кизеветтеру, в "Русскую мысль"75. В
свою очередь, - Брюсов доказывал:
- "Ликиардопуло - греческий плут".
- "Ну, ну это - гм-гм-гм - уж слишком!" - взревал Поляков.
Я поздней ужаснулся сим двум "скорпионам", в теснейшем пространстве с
сухой торопливостью перебегающим от телефона к столу и уже подающим друг
другу не руки, а пальцы; казалось: Ликиардопуло, Брюсов, став спинами, фалды
раздвинув, задравши скорлупчатые скор-пионьи хвосты, подрожавши, вонзят два
крючка в уязвимые, мягкие части друг друга.
М. Ликиардопуло виделся утром съедающим горку оливок и после себя
обдающим уайт-розой76, чтоб с запахом этой струи, не оливок, ворваться в
"Весы": тарахтеть и кипеть; отсидев с Поляковым часок в ресторане
"Альпийская роза", он будет стоять перед трюмо, своим собственным, талию
сжав в стройный фрак, чтоб пройти с ша-поклаком, в который совал
бледно-палевые он перчатки, - на раут, куда Полякова, меня не пропустят
(таких одежд нет), чтоб от имени нашей редакции адрес прочесть, мной
составленный.
Несимпатичен был мне...
Ловкий редакционный техник и литературный интриган: до способности
высадить из нам враждебных редакций враждебных нам критиков; там, где В.
Брюсов бежал, заткнув нос, М. Ф. всякие вони разнюхивал, ими провани-ваясь:
для того и уайт-роза, чтоб ее перепрыскивать духами (настоящая хлопотливая
Марфа). Он так "перемар-фил", что... лучше не стану... и впоследствии мир
удивил, обманувши разведку немецкую, переюркнув сквозь Германию, въюркнув в
Грецию, встреченный громами аплодисментов: Антанты [С 1916 года след
Ликиардопуло исчез с моего горизонта; в 1915 или 1916 году он, оказавшись
корреспондентом "Утра России", ухитрился проникнуть в Германию и потом дал
ряд фельетонов о ней в "Утре России". С начала революции он, конечно,
эмигрировал; ходили слухи, что - умер 77].
Часто являлся в "Весы" к нам поджарый, преострый студентик;78 походка -
с подергом, а в голове - ржавчина; лысинка метилась в желтых волосиках, в
стиле старинных портретов, причесанных крутой дугой на виски; глазки -
карие; сведены сжатые губы с готовностью больно куснуть те две книги,
которые он получил для рецензий; их взяв, грудку выпятив, талией ерзая,
локти расставивши, бодрой походкой гвардейского прапорщика - удалялся: Борис
Садовской, мальчик с нравом, с талантами, с толком, "спец" в технике ранних
поэтов и боготво-ритель поэзии Фета; оскалясь, как пес, делал стойку над
прыгающим карасем, издыхавшим и ширившим рот без воды; "карась" - лирика
Бунина иль - "Силуэты" Юлия Айхенвальда;79 порой, с Николаем Николаевичем
Черно-губовым встретяся, делал он, вздрагивая, восхищенную стойку; оба рвали
акульи какие-то рты и стояли, оскаляся долго и нежно; и после уж слышалось:
"Помните, Фет говорит..." - и оскал до ушей Черногубова; "А у Языкова
сказано..." - ржавые поскрипы голоса Б. Садовского.
Поскаляся, перетирая руками, они - расходились; и долго еще себе в руки
оскаливались.
Был еще посетитель, угрюмейший, серобородый и се-ровласый, в пененэ,
зажимающем огненный нос: то - Каллаш; приходил он ворчать на журналы, в
которых писал, отвести душу с Брюсовым. Н. Сапунов, Дриттенпрейс и Судейкин
являлись с рисунками; Феофилактов валялся на синем диване, иль зубы свои
ковырял зубочисткой, иль профиль в ладони ронял: профиль как у Бердслея; не
верьте его "загогулинам": страшный добряк и простак.
Все здесь делалось быстро, отчетливо, без лишних слов, без дебатов;
все - с полунамека, с подмигами: "Вы понимаете сами". Политика - Брюсова:
умниц и спецов собрав, руководствоваться их политикой; Брюсов являлся
диктатором - лишь в исполнении техники планов; глупцов - изгонял, а у умниц
и сам был готов поучиться, внимательно вслушиваясь в Садовского, в С. М.
Соловьева; система такая слагала фалангу: железную, крепкую. Вместо
программы - сквозной перемиг: на журфиксе, на улице, при забеганьи друг к
другу; "программа", "политика", "тактика", - это бессонные ночи Б. А.
Садовского, меня, Соловьева и Эллиса, ночи, просиживаемые в Дедове или в
"Дону" (с Соловьевым иль Эллисом), а - не "Весы", не заседания, не
постановления. Не было этих последних.
В иные периоды - явно казалось, что я - единственно связан с "Весами";
тогда мы боролись не с Пыпиным, - с соглашателями-модернистами, спаявшимися
с бытовиками; фронт - ширился; вкусы - менялись; и сам мещанин нас
обскакивал борзо с трибуны "Кружка", проносяся в оранжево-бурые отбросы от
революции: литературной, да и политической; это случилось в эпоху "огарков";
толпа подозрительно шустрых поэтиков к нам повалила; Иванов упал в их
объятия (даже писал о "трехстах тридцати трех" объятиях он)80.
Неожиданно: Брюсов - скомандовал:
- "Трапы - поднять. Пушки с правого борта - на левый!"81
И вот кто вчера нас ругал как "левейших", теперь восклицал: "Старики,
мертвецы!" В Петербурге войною на нас шел - Блок; поэты из "Вены" (такой
ресторан был), где Дымов, Куприн, Арцыбашев, Потемкин себя упражняли в
словах, - собирались брататься с Ивановым и Городецким; огромнейший табор
"Шиповника" с Л. Н. Андреевым и с филиалом московским, возглавленным
Зайцевым, соединились: топить нашу малую подводную лодку.
В. Брюсов, бывало, склонясь скуластым лицом, руку навись поставивши:
- "Они - наглеют, Борис Николаевич... Надо, Лев Львович, сплотиться
очерченной группой".
И Эллис, задергавши плечики, лысой головкой качает, трясяся мухром
сюртучка с заатласенными, полустертыми, крытыми желтым пятном рукавами:
"Сознательность. Без дисциплины нельзя". Брюсов, палку и шляпу схвативши, -
куда-то; живой, молодой, палкой вертит; горошком с лестницы. Эллис:
"Смотри, - а, каков?" Эллис дул из страницы "Весов" по всему бесконечному
фронту: от Блока до... Стражева: "Есть лишь один символизм; и пророк его -
Брюсов"82.
Другая картина: "Весы" сотрясались от внутренних взрывов; я, С.
Поляков, Балтрушайтис и Ликиардопуло - против Валерия Брюсова, Эллиса и
Соловьева83. С. А. Поляков: "Вы, Валерий - гм - Яковлевич, что-то... гм!"
Брюсов - руки на грудь, сардонически ерзал плечом, издеваясь над
Ликиардопуло; Ликиардопуло - черный, оливковолицый, сухой: "Пусть докажет
Валерий мне Яковлевич, что... Сергей Александрович... Да погодите, Лев
Львович... Да слушайте, Юргис... Пускай он докажет, что он не порочил
меня..." Юргис в ухо мне: "Брюсов нас топит: тебе бы - редактором быть!" "Ну
уж нет, Боря, - дружбою дружба: но если тебя - выдвигают, я - против!" -
Сергей Соловьев говорил мне потом... "И я тоже..." - отрезывал Эллис. И мы -
похохатывали.
Заседания шли напряженно: два "лидера", Брюсов и я, проявили предел
деликатности, друг друга явно поддерживая против собственных
единомышленников; так сло-жилася партия третья (двух "лидеров"); они - пожар
ликвидировали, разделив свои функции (ведал теорией - я, ведал критикой
литературного - Брюсов).
Так было в последний год существованья "Весов".
В то далекое время каждый из близких "Весам" был кровно замешан в
проведении литературной платформы журнала; таких неизменно близких, на
которых рассчитывал Брюсов, была малая горсточка; литераторы и поэты -
наперечет; с 1907 года до окончания "Весов" такими были: Брюсов,
Балтрушайтис, я, Эллис, Соловьев, Борис Садовской; Поляков - почти не влиял;
поддерживая дружбу с жившим за границей Бальмонтом, он встречал оппозицию в
оценке Бальмонта у Брюсова, очень критиковавшего все книги Бальмонта после
"Только Любовь";84 я тоже к Бальмонту относился сдержанно; Эллис - почти
враждебно; Бальмонт в ту пору - "почетный" гастролер, а - не близкий
сотрудник; такими же гастролерами были Гиппиус, Иванов, Блок, Сологуб;
Сологуб давал мало ("Весы" мало платили, а он, "корифей" литературы, уже
привык к "андреевским" гонорарам); Блок и Иванов косились на "Весы", не
прощая нам нашей полемики; Гиппиус изредка гастролировала стихами; лишь
месяцев пять она писала часто под псевдонимом Антон Крайний, не потому, что
разделяла позицию "Весов" до конца, а потому, что разделяла нашу полемику
того времени с Чулковым и В. Ивановым85.
С 1907 года ядро близких сотрудников - ничтожно; район обстрела -
огромен: все литературные группировки, кроме "весовской"; отсюда многие
псевдонимы; каждый из нас имел несколько псевдонимов: Садовской писал под
псевдонимом Птикс; Брюсов под псевдонимами - Пентауэр, Бакулин; 86 я писал
как Белый, Борис Бугаев, Яновский, Альфа, Бэта, Гамма, Дельта, "2Б",
Спиритус и т. д.
Я не намерен теперь защищать ряда эксцессов, допущенных "Весами";
полемика была жестока; Брюсов - ловил с поличным: всех и каждого; Садовской
переходил от едкостей к издевательствам, например, - по адресу Бунина; Эллис
являл собою подчас истерическую галопаду ругательств с непристойными
науськиваниями.
Я в этой полемике был особенно ужасен, несправедлив и резок; но
полемика падает на те года, когда был я морально разбит и лично унижен; и
физически даже слаб (последствия сделанной операции); я был в припадке
умоисступления, когда и люди казались не тем, что они есть, и дефекты
позиций "врагов" разыгрывались в моем воображении почти как полемические
подлости по адресу моей личности и личности Брюсова; объяснение моей
истерики - личные события жизни уже эпохи 1906 - 1908 годов;87 вот эти-то
"личные" переживания, неправильно перенесенные на арену борьбы, путали,
превращая даже справедливые нападки на враждебные нам течения в недопустимые
резкости, обезоруживавшие меня: таковы безобразные мои выходки против Г. И.
Чулкова, на которого я проецировал и то, в чем я с ним был не согласен, и
то, в чем он не был повинен: нисколько;88 так стал для меня "Чулков" -
символом; полемизировал я не с интересным и безукоризненно честным
писателем, а с "мифом", возникшим в моем воображении; меня оправдывает
условно только болезнь и те личности, которые встали тогда меж нами и,
пользуясь моим состоянием, делали все, чтобы миф о "Чулкове" мне стал
реальностью. Теперь, после стольких раздумий о прошлом, я должен принести
извинения перед Г. И. Чулковым и благодарить его за то, что он мне
литературно не воздал следуемого.
Но, повторяю, мотив к полемикам - был; и на одном участке полемического
фронта "Весы" сыграли нужную роль; они сделали невозможным длить традиции от
Сторо-женок, Алексеев Веселовских и Иванов Ивановых, задушивших нашу
молодость; даже старые рутинеры, ругавшие "Весы", стали равняться по ним.
Когда это обнаружилось - "Весы" кончились.
Д'АЛЬГЕЙМ
В "Весах" была четкость литературной формулы. Но "Весы" говорили о
форме; Оленина, М. А., по мужу д'Альгейм, в те года - песня: о содержании; в
"Весах" обретаю я стиль; у д'Альгеймов ищу вдохновенья; концерты Олениной -
переплетенье романсов в поэму и драму: сознательная пропаганда Мусоргского,
Шумана, Шуберта, Гретри, Рамо, Вольфа, Баха и Глюка; цикл песен, - не
опера, - сходит с подмостков: творить дело Вагнера.
Роль четы д'Альгеймов, мужа, организатора "Дома песни" , жены,
единственной, неповторимой исполнительницы песенных циклов для первого
десятилетия нового века, - огромна; они двинули вперед музыкальную культуру
Москвы; Оленина появилась, как помнится, в 1902 году; концерты ее длились до
конца 1916 года; четырнадцать лет огромной работы, в результате которой - не
только повышение вкуса публики, но и - музыкальная грамотность; супруги
Оленины расширили диапазон знакомства с песенной литературой; с 1907 года
музыкально-художественная организация, во главе которой стояли д'Альгеймы,
при участии лучших музыкальных критиков своего времени (Энгеля, Кругликова,
Кашкина), переводчиков, композиторов (С. И. Танеева, Метнера, А. Оленина),
поэтов, занялась пропагандой ряда песенных перлов, доселе неизвестных
русской публике; думается: нигде в европейских столицах публике не
предлагался с таким вкусом, подбором такой материал, как тот, который
предлагался московской публике д'Альгеймами; концерты "Дома песни" в ряде
лет были и эстетическими подарками Москве, и образовательными курсами; если
в Италии знали Скарлатти и Перголези, в Англии - песни на слова Бернса, в
Германии - песенные циклы Шумана и Шуберта на слова Гейне и малоизвестного у
нас поэта Мюллера, то Москве вместе с Глинкой, Балакиревым,
Рим-ским-Корсаковым, Бородиным и песенными циклами Мусоргского (кстати, до
появления д'Альгеймов малоизвестными) показывались и Скарлатти, и Перголези,
и Рамо, и Григ, и Шуман, и Шуберт, и Лист, и Гуго Вольф: в песнях; из года в
год "Дом песни" учил Москву и значению песенных циклов, и роли
художественного музыкального перевода, и истории музыки, не говоря уже о
том, что семь-восемь ежегодных концертов, тщательно составленных,
изумительно исполненных, с программами, сопровождаемыми статейками и
примечаниями, заметно повышали вкус тех нескольких тысяч посетителей
концертов, часть которых позднее вошла в сотрудничество с д'Альгеймами,
когда концерты "Дома песни" стали закрытыми. Ежегодно д'Альгейм устраивал
концерт, программа которого составлялась по выбору публики; и каждый год
д'Альгейм при обнародовании этой программы наводил, так сказать, критику на
выбор номеров программы. До д'Альгеймов концерты были пестры; составители их
руководились модой, а не строго художественными требованиями; эстрада была
переполнена слащавыми романсами Чайковского и ариями из "модных" опер;
д'Альгейм часто шел против моды, прививая свою "моду"; и "мода", привитая им
в Москве, - "мода" на Баха, Бетховена, Шумана, Шуберта, Глюка, Вольфа,
Мусоргского. Вот, например, результат требований публики (программа
концерта): Бах, Моцарт, Глюк, Бетховен, Берлиоз, Мусоргский, Шуман, Шуберт,
Гретри и т. д.
Вот программа "Дома песни" эпохи 1907 - 1912 годов (составляю ее на
основании кучечки книжечек-афиш, со статейками д'Альгейма, случайно у меня
сохранившейся): циклы песен: Бетховена ("Далекой возлюбленной", "Духовные
песни"), циклы песен на слова Эйхендорфа и Андерсена (музыка Шумана), цикл
Шумана "Любовь поэта", цикл Шуберта "Любовь мельника" (слова Мюллера); его
же - "Зимнее странствие", или - цикл, доселе Москве неизвестный, за
исключением двух-трех песенок; Москва так полюбила этот огромный цикл, что
он исполнялся не раз по требованию; далее - циклы: Шумана
("Любовь женщины"), Мусоргского - "Без солнца", "Детская", "Песни и
пляски смерти"; циклы Метнера: на слова Гете и на слова русских поэтов
(Тютчева, Пушкина); цикл песен на слова французских труверов XII - XIII века
(Куск, Адам де Галль), песни о Роланде, цикл песен Бернса, с
гармонизованными народными мелодиями, цикл песен разных народностей: вечера
русских, еврейских, французских народных песен; вечера, посвященные Метнеру,
Листу, Гуго Вольфу, Брамсу, Григу, Мусоргскому; вечер, посвященный Гейне
(музыка разных композиторов); исторические вечера, на которых исполнялись
романсы композиторов эпохи Возрождения; романсы анонимов, Люлли, Камбра,
Мартини, Гретри, Скарлатти, Генделя, Баха, Гайдна, Моцарта; наконец,
исполнялись и такие монументальные произведения, как "Орфей" Глюка (с
оркестром, под управлением Ипполитова-Иванова).
Над каждым концертом работала мысль д'Альгейма, чтобы он был выточен из
цельного камня, чтобы песня вырастала из песни, как стихотворная строка из
строки, чтобы песня рифмовала с песней. "Дом песни" объявлял ряд конкурсов
на лучшие переводы циклов на русский язык, на музыку и т. д.; из
запомнившихся конкурсов отмечу: конкурс на гармонизацию народных английских
мелодий (слова Бернса), конкурс на перевод 12 песен на слова Гете, на
перевод стихов Мюллера, положенных на музыку Шуманом, на перевод драмы
"Рама" индусского поэта Бавабути 90, и т. д.
Ниже, давая юмористическую характеристику Пьера д'Альгейма как
"чудака", окруженного чудаками, я должен отделить "чудака" в нем от тонкого
критика, педагога, насадителя подлинной музыкальной культуры, боровшегося
против рутины с необыкновенным мужеством, стойкостью и с небывалым успехом;
д'Альгейм-чудак, идейный путаник - одно: трагический его конец,
помешательство, подкрадывалось к нему - издалека; жизненная борьба сломила
эту личность, непокорную и независимую; д'Аль-гейм музыкальный педагог -
совсем другое.
Перед тем как перейти к описанию моих личных отношений с д'Альгеймами,
я должен отметить: все странное и диковатое, встреченное в их доме, - лишь
ретушь к основной ноте; и эта нота - высокого удивления и уважения.
Не говорю о певице, М. А. д'Альгейм (урожденной Олениной); пусть
оспаривают меня; пусть в последних годах голос ее пропадал; скажу
откровенно: никто меня так не волновал, как она; я слушал и Фигнера и
Шаляпина; но Оленину-д'Альгейм такой, какой она была в 1902 - 1908 годах, я
предпочту всем Шаляпиным; она брала не красотою голоса, а единственной,
неповторимой экспрессией.
Ничего подобного я не слышал потом.
Криком восторга встречали мы певицу, которую как бы видели мы с мечом
за культуру грядущего, жадно следя, как осознанно подготовлялся размах ее
рук, поднимающих черные шали в Мусоргском, чтоб вскриком, взрывающим руки,
исторгнуть стон: "Смерть победила!"
Поражали: стать и взрывы блеска ее сапфировых глаз; в интонации -
прялка, смех, карканье ворона, слезы; романс вырастал из романса, вскрываясь
в романсе; и смыслы росли; и впервые узнание подстерегало, что "Зимнее
странствие", песенный цикл, не уступит по значению и Девятой симфонии
Бетховена.
- "Просто святая: болтает под ухо мне; синею птицей моргает; и -
шалями плещется; вдруг - подопрется, по-бабьему: заголосит - по-народному!"
Так покойная Соловьева, с ней познакомившись, передавала о ней; мы же
знали: она - транспарант; создавал же ей жест, интонацию, силу
блистательный, ригористичный, начитанный, взросший в гнезде Малларме -
символист: Петр Иваныч д'Альгейм, ее муж.
Ну и пара же: редкая!
Встретился с нею у Г. А. Рачинского: в лоск уложил меня Петр Иваныч; и
пленила певица величьем своей простоты;91 с той поры - я, Рачинские, Поццо,
Петровский в антрактах спешили внырнуть к ней в уборную, чтобы цветок
получить от нее, удостоиться после концерта беседы за ужином: с нею; так
медленно крепло знакомство: в сближение.
Ужины: стол - под цветами, дюшесами, рыбами, винами; рой голосов: Петр
Иваныч - изящный стилист, поэт, публицист и писатель, некогда близкий
знакомец им боготворимого Вилье де Лиль-Адана, - был как фонтан афоризмов
над этим столом, поблескивая глазами, вином и умело вкрапленными цитатами из
Малларме, Верлена и Ницше; в этот венок из цитат, конкурируя с Рачинским и
его побивая цитатами, он вправлял отрывки из древнеиндийских поэм, еврейских
каббаллистов и средневековых труверов XII и XIII столетия; ткань речи его
напоминала мне тонкую инкрустацию из дерева и слоновой кости, какая поражает
в Египте на иконостасах древних коптских церквей; в нем был понятен
эстетически узор метафор; смысл же был нам порой темен.
С такими речами он поднимал свой бокал над столом; мы - Рачинский,
Сергей Иваныч Танеев, Кашкин, Эн-гель, Кругликов - на него разевали в такие
минуты рты; [Д'Альгейм великолепно перевел древнюю поэму "Рама" (с
санскритского) и изящно издал ее; написал музыкальной прозой на очень трудно
понимаемом французском роман "La passion de Francois Villon"92. Он писал
статьи, стихи; когда-то он был близок с французскими символистами] мы
удивлялись изяществу оборотов мысли, глубочайшим замечаниям, бросаемым
вскользь; мы им любовались, но и немного пугались: чего хочет он?
Целое его мысли заволакивал от нас часто туман из метафор; довод
выглядел стихотворной импровизацией, напоминающей тексты древних индусских
поэм; а он требовал от нас программы действий в XX веке, основанной на
поэзии седой древности; с одной стороны - Малларме; с другой стороны -
"Рама", а современности, московской, тогдашней, - не было.
Пугало барокко мысли: сверкающий тысячегранник - предмет удивления; - а
что делать с ним?
В иных ходах мыслей перекликался он с Вячеславом Ивановым, но с тою
разницей, что Иванов казался лукавым, а д'Альгейм удивлял прямотой; он был
мудреней Иванова, но более блестящим в импровизациях, и был более "поэтом" в
своей риторике, чем поэт Иванов.
В те дни он мечтал о рождении ячеек, подобных "Дому песни" в Москве, во
всех центрах пяти континентов земного шара; и тут выявлялся в нем
откровенный мечтатель-чудак, высказывавший свои утопии о связи художников,
поэтов и музыкантов всего мира, воодушевленных концертами Мари, его жены:
- "Кан Мари шантера..." ("Когда Мари споет...") Она должна была запеть
из Москвы - всему миру; смягченные сердца Щукиных, Рябушинских, Морозовых
отдадут-де миллионы: ему, д'Альгейму.
- "Вот, - на "Дом песни"!"
"Дом песни" немедленно-де распространится из Москвы, организуясь в
Берлине, Париже, Вене, Лондоне, Сан-Франциско, Нью-Йорке, Бомбее; во всех
центрах поэты, художники, певцы и певицы, которых он и Мари при нашем
участии вооружат молниями художественного воздействия, обезглавят
тысячеголовую гидру порабощения; "золотой телец" расплавится и протечет под
ноги ручейком.
Революцию жизни способно свершить лишь искусство. Такова упрощенная
схема его вожделений; она казалась наивной: до чудовищности; и тут он,
чувствуя, что этой схемою не убедит, начинал отгранивать ее великолепнейшими
цитатами с демонстрацией перед нами, как надо понимать мысли Вагнера,
Шумана, и что означают символические образы в таком-то стихотворении Гете, и
что выйдет, если соединить так-то и так-то и так-то раскрытые тексты.
По его представлению, тот, кто владеет разумением художественных
символов, может сочетанием образов и художественных воздействий
перевертывать по-новому жизнь; д'Альгейм видел себя призванным к такому
пере-верту; его жена, которую создал он великолепной певицей, была показом
его владения тайнами искусства; каждого из нас хотел он, забрав в руки,
переделать по-своему, сделать "Олениной-д'Альгейм" в своей сфере, чтобы,
передвигая нами, как пешками, из Москвы вести партию шахмат: с рутиною всего
мира (?).
И тут-то начиналась и тогда уже болезнь в нем.
Но толковал он художественные явления изумительно; в нем жил не только
художественный критик, но и художник-критик. Так грезил он; и вдруг обрывал
свои "мировые" грезы, переходя к показу опытов: и из слов его возникал
оригинальный театр марионеток, макет из кисеи сквозной сцены.
Крэг [Гордон Крэг в эти годы казался новатором в области сценических
постановок, он приезжал в Россию; одна из его постановок была показана
Художественным театром; д'Альгейму казалось, что Крэг украл у него идею
постановки] (Гордон) спер-де у него идею своих цветных сукон93 (жест слова
или - пантомима алфавита, где каждая буква - была раскрашена и изъяснена в
звуковом жесте).
С этих пиров возвращались весьма сомневаясь, чтоб он, предысчисливши
винтики новой культуры, в карман положил свой листок с вычислением; жил он в
уверенности, что раздастся в передней звонок: миллиардер, Рокфеллер, - а за
неименьем его С. И. Щукин, - придя в наше общество, бухнет под ноги
д'Альгейму мешок с миллионами:
- "Вот, - на "Дом песни"!"
Тогда из кармана он вынет листок.
Щукин - медлил: сутулая, полуседая, усталая умница, с глазом ребенка не
то сумасшедшего, кутаясь в серенький пледик, дрожа, погасивши огни
красноречия, шипом гадюки дышала на тайных врагов, перебивших у Щукина
деньги, - ведь дал же Щукин Челпанову, ясное дело, на психологический, черт
подери, институт. "Враги", видно, за шторой - подслушивают; даже больше
того: шпионов своих засылают в "Дом песни"; и Кругликов, Энгель, Кашкин,
Сергей Львович Толстой, так ужасно обиженный Петром Иванычем, скоро,
хватаясь за шапки, чесали носы: не "шпионы" ль они?
Тут Метнер, противник д'Альгейма и ненавистник Листа, которого он ругал
"католическим попом", с воистину маниакальной яростью схватывал меня за
руку:
- "Нет, нет, - вы слушайте: он же - больной культом Листа, католика и
инквизитора музыки... Лист, - обезьяна в сутане, - был эдаким вот
неудавшимся магом... Абстрактный монизм только с виду блестит... Вся
изнанка - больная и жалкая [Этот взгляд на музыку Листа позднее Э. К. Метнер
высказал в своей статье о Листе, напечатанной в "Золотом руне" за подписью
"Вольфинг"95].
Мы раздвоились, когда нас хватали: за правую руку - д'Альгейм, а за
левую - Метнер: указывая друг на друга, они идейно чернили друг друга,
смеясь друг над другом; и - разоблачали китайские головоломки друг друга;5б
мы же слушали, точно романс, когда д'Альгейм, косолапо привставши, с бокалом
рейнвейна, угрозою властной руки над столом, заставляющей слушать насильно,
картаво привзвизгивая, как фантош, - с перекряком, со всхлипом, с гадючьим
шептаньем - влеплял г