ая пусто-сквозными глазами;
он ей - по плечо; князь Сергей Трубецкой приближается к ним; рядом с
"крошкой"-писателем кажется как на ходулях: худой, сухой, длинный; с
верблюжьей, протянутой шеей, ведет Мережковского; вот уже у стола они; вот
Мережковский стоит под микиткой его, подпирая ручонку в бочок; Трубецкой,
опустив волосатые длинные руки, с надменством согнулся под ухо; и что-то
твердит, объясняя: он здесь председательствует; вот уж все сели; профессора
губами жуют, протягиваясь за бумагой, за карандашами; Лопатин пропятился
из-за плеча под зеленым сукном, точно леший из чащи, мотаясь заранее злыми
глазенками и выдаваясь губой, - красной, нижней: почти на вершок из усов; и
над головой, точно скифское идолище, каменеет безруко профессор Огнев; что
за достойная мумия, великолепная и седо-серая, выщербленная в спинке кресла?
Владимир Иваныч Герье.
Но - звонок; Мережковский, посаженный в центр, ниже всех, как мертвец,
потемневший от всосов почти до скул зарастающих щек, с перепугу картаво
завякал коленчатого загогулиной фразы, составленной из друг друга
пронизывающих придаточных лишь предложений, весьма нарумяненных и
набеленных: кричащей метафорой; и даже я за него потрясен: можно ль, идя
сюда, приготовить такую штуковину? Рукопись, верно, - для "Мира искусства";
расписанная киноварями риторических великолепий, пленила бы она
"дидаскалоса" 159 времен Юлиана отсутствием понятий; и - букетом метафор;
одни импрессии: второе пришествие-де уже близко (у старцев подпрыгнули
плечи, подпрыгнули даже очки на носах); наша интеллигенция-де своего "да" не
имеет еще (старцы прянули стадом седастых козлов); "плоть"-де Толстого -
свята ("хе-хе-хе" - и шепот анекдотов про Софью Андреевну седыми усами под
уши: друг другу); а бледный "барашек", глаза уронив в свою рукопись, бледно
оскалясь с искусственным рыком, под "левика", чуть ли не плача, не может все
кончить коленчатой фразы; наконец - кончил; и хлопает оком: на матрону
багровую; эта матрона - опаснее мужа! Синклит закусивших губы строчит
возра-женья свои: "контрадикцио" 160 или - "петицио"; [Термины логических
ошибок] превосходен стиль реферата, но им красоваться в сем месте - Рафаэля
подставить: под гиппопотамову морду; и - фырк; мне, ценителю стиля, и жутко
и грустно: все ж - жалкая схемочка! И гимназист не осмелится: ей
разразиться; и все мы - я, В, Брюсов, мадам Образцова, мясистая дама-модерн,
в перерыве не говорим о случившемся.
Мережковский среди гробового молчания, отойдя к жене, лишь для вида -
ручку свою под бочок: всеми брошенный, - силится он провеселеть; а кругом
раздается:
- "Вы поняли?"
- "Нет".
- "Я - ни слова!"
Сергей Трубецкой переносит головку над всеми сединами, ею вертя, как
верблюд средь пустыни, ища оппонентов: их - нет; никому не охотно запреть о
"собаке", когда, может быть, она - "лев"; загрызение - тоже реклама; и кроме
всего: бить лежачего, выписав из Петербурга его, - просто даже - смешно:
Мережковским подвел Трубецкого М. С. Соловьев, Трубецкой - подвел общество;
этот скандал заминаем молчанием (старцы горазды в искусстве замина); о
главном, конечно, ни слова; а о мелочах - можно.
И выпускают отца; он - смелее; не спец в философии он; он ценитель
романов Д. С; уцепившись за замечанье о том, что у интеллигенции есть только
"нет", а не "да", прибодрясь, точно на коня, он сияет, рукой, головою
показывая перед собою висящие в воздухе "да": пункт, подпункт, - довод "а",
довод "Ь", довод "с"; и окидывает нас довольными глазками; он - убедит
Мережковского! Тот только хлопает оком, не слушая, видно, и не понимая: его
нагота все ж любезно прикрыта отцом, ничего не понявшим; и вот Мережковский,
осклабясь, рыкает отцу, отца не поняв: де отцу, убежденному позитивисту
(вздор!), материалисту (вздор!), вовсе не виден мир нуменов (нумен -
понятие; видеть нельзя его!); мой же отец, ничего не поняв в новой ерунде,
где и Кант видит нумены, где и Молешотт смешан с Миллем, ему не перечит,
поглаживая бороду и с любопытством разглядывая сей курьез, поднесший
белиберду эту; совершив свою миссию, отец успокоился.
Далее - хуже: внезапно восстал над зеленым столом сам Владимир Иваныч
Герье, как мертвец "Страшной мести" из гроба; брезгливый, прямой,
оскорбленный и бледный - пускается плакать в свою седоватую бороду,
перечисляя все промахи против истории в сей "меледе", именуемой странно -
"Научный доклад"! Как Рамзес, из стеклянного гроба глядящий в Булакском
музее161, поплакав в свою седоватую бороду, он опускается в свой саркофаг:
умирает на тризне печальной; вскочил, ставя руки костяшками длинных своих
волосатых пальцев на стол, князь Сергей Трубецкой (силуэтом - верблюд,
фасом - пес); начинает с картавым надменством, с убийственным, - с
княжеским, - сухо цедить:
- "Вы сказали, а... сказано тут: между тем..."
Что "белиберда" - князь не сказал; но движенье пле-чей, поворот головы,
то к Герье, то к Лопатину, явно кричали:
"Вы видите - что?"
И Лопатин, взусатясь, запрыгал овечьими глазками; и с перетером
ручоночек, маленьких, точно у девочки, что-то рокочет; и бороду старого
лешего тычет под чье-то ушное отверстие; и слышится:
- "Хо!.."
Он, как мне потом передали, все кому-то шептал, тыча бороду в сторону
Гиппиус:
- "Хо-хо... хорошенькая!.."
А выступать наотрез отказался: "князь" - малый ребенок, что выступил;
старый леший Лопатин себя не унизит до спора; вместо него встал чернобородый
какой-то; про что-то свое говорил.
- "Кто?"
- "Шарапов, Сергей!"
Издавал журнал "Пахарь"; последняя жердь от традиций Самарина162.
Был-таки, был Иловайский, развалина дряхлая, или блондин в парике
(кудерьками, колечками); он, говорят, щелкал только мазурками по паркетам в
те годы, впав в детство, - на журфиксах своих, а не "Историями" - древней,
средней и новой;163 и тоже престранный листок издавал: под названием
"Кремль"164.
Все!
Писатель стоял, окруженный "своими", и хлопал глазами растерянно,
отколовши скоки и брыки под- черной вселенной Коперника, - не перед этими
старцами; о, о, - багровые ужасы пучились в шеях багрового вида матрон; и
как свеклы всходили у них на щеках; реферат - не провал, а - похуже;
стилистически статья бы прекрасна была, - напечатай ее в декадентском
журнале; только чтенье ее в университете - нелепость во всех отношениях; идя
в это общество, он бы мог фиговый вывесить листик: понятие; хоть бы для виду
прикрыл неприлично пропученную напоказ, налитую соками метафору; мог не
читать - рассказать языком, всем понятным; читать же стилистику этого рода -
романсик "Уймитесь, волнения страсти" 165 пропеть, чтобы страсть разбудить в
груди плаксы Герье, вынимая ее из постели повесткой: "Научный доклад!"
О, на вечер дуэтов (сопрано - Оленина-д'Альгейм, баритон -
Мережковский) Герье бы охотно пошел; но не тащат д'Альгейм - в зал правления
университета.
И было обидно.
- "Ведь вот недотяпа!"
И давнишнее неприятное впечатление от Мережковского, злого и хмурого,
смылось другим:
"Прост до ужаса, коли полез, как куренок, во рты пожирал схоластических
тонкостей!"
И пробудилась симпатия: сквозь антипатию.
Утром узнал продолжение вечера: от Соловьева, М. С: "старцы", общий
конфуз обсудив, порешили забыть реферат, чтобы как романиста "honoris causa"
166 Д. С. предложить в члены Общества; даже они - захотели: поужинать с ним.
Соловьев фыркнул в руки, - из тальмы:
- "Ну вечер же... Неописуемое... Вы и представить не можете; уж и не
знаю, как вылетел с ужина я, не увидав конца!"
- "Что же было?"
М. С. принялся мне описывать в лицах: я передаю итог слов.
Были: князь Трубецкой, Лев Лопатин, Рачинский, отец, кто еще - не
упомнил; Д. С. Мережковский с своей стороны пригласил: В. Я. Брюсова и
"скорпионов"; на ужин явился поклонник писателя, Скрябин; едва они сели за
стол, начались инциденты: сперва - с Трубецким; он, сев рядом с писателем,
со снисходительно-непереносным, сухим любопытством пустился ощупывать
"зверя", и - слышалось:
- "Вы говогите, а..."
Д. Мережковский, "простая душа", тут же пойманный в сеть паука
философского, мухой подергавшись, - бацнул в лицо Трубецкому, доверчиво
склабясь, как будто ему собираясь поведать приятную новость:
- "Вам, как человеку вчерашнего дня, не дано понимать это!"
- "Как?.. Но позвольте, - пришел в ярость "князь", - на каком
основании? Мы одного ж поколенья с вами!"
Д. С, вдруг рассклабясь, резинового дугою на Брюсова, руки бросая к
нему, как ребенок, просящийся на руки, с легкостью, уподобляясь пушинке,
взвеваемой в воздух, забыв, что в его ж построении Брюсов - труха, им
сжигаемая для пожара вселенной, с восторгом прорявкал:
- "Вот, вот - кто о будущем!"
Сказано; с воплем поставлено старцам под нос: старцы побагровели, а
"князь" стал зеленый, увидев не фигу под носом своим - декадента: с таким
мефистофельским профилем!
Он был сражен: "декадента" просил читать; и случился скандал номер два,
когда Брюсов поднялся: и - руки по швам - с дикой нежностью проворковал:
Приходи путем знакомым
Разломать тяжелым ломом
Склепа кованую дверь:
Смерти таинство - проверь 167.
Мертвеца изнасиловав (таков сюжет стихотворения), сел, с невиннейшим
видом потупив глаза.
Чувство, всех задушившее, - было ужасно: Лопатин обдал своим шипом, как
паром, пускаемым паровиком на дрожащий, взволнованный стол:
- "Он - бездарность махровая!"
Из тишины разорвался надтреснутый вывизг отца:
- "За такие деяния - знаете что? Да - Сибирь-с!" В пику Брюсову, тут
же отец заявил, что и он - стихи пишет: да-с, да-с! В пику Брюсову - с ревом
восторга просили отца: прочитать; в пику Брюсову - с ревом восторга ему
выражали восторги; отец раздовольный (поэта за пояс заткнул), подобрев, стал
громчайше описывать шутки из жизни чертей (из программы своих каламбуров) ;
тут каждый принялся кричать про свое. Лев Лопатин же дернул за Гиппиус, как
холостяк - за хорошенькой горничной.
- "Что было дальше, - не знаю, - закончил М. С. Соловьев, - я сбежал!"
Вечер - разъединил еще более: и Мережковского забаллотировали; о
Гиппиус вспыхнули рои легенд; репутация Брюсова как скандалиста ствердилась:
в гранит.
Числа эдак девятого я, забежав к Соловьевым в обычный свой час,
встретил Гиппиус; и - поразился иной ее статью; она, точно чувствуя, что не
понравилась, с женским инстинктом понравиться, переродилась; и думал:
"Простая, немного шутливая умница; где ж перепудренное великолепие с
камнем на лбу?"
Посетительница, в черной юбке и в простенькой кофточке (белая с черною
клеткой), с крестом, скромно спрятанным в черное ожерелье, с лорнеткой, уже
не писавшей по воздуху дуг и не падавшей в обморок в юбку, сидела просто; и
розовый цвет лица, - не напудр, - выступал на щеках; улыбалась живо,
стараясь понравиться; и, вероятно в угоду хозяйке, была со мной ласкова;
даже: держалась ровней, как конфузливая гимназистка из дальней провинции, но
много читавшая, думавшая где-то в дальнем углу; и теперь, "своих" встретив,
делилась умом и живой наблюдательностью; такой стиль был больше к лицу ей,
чем стиль "сатанессы". Поздней, разглядевши 3. Н., постоянно наталкивался на
этот другой ее облик: облик робевшей гимназистки.
И Соловьева оттаяла; хмурь, - та, с которой молчала о Гиппиус, точно
рассеялась; но вскоре - усилилась хмурь.
Я прочел поэтессе стихи А. А. Блока, еще неизвестного ей; 3. Н. губы
скривила, сказав что-то вроде:
- "Как можно увлечься таким декадентством? Писать так стихи -
старомодно; туманы и прочая добролю-бовщина [Она разумела стихи Александра
Добролюбова, декадента, ставшего главарем секты] - давно изжиты".
На стихи Блока она реагировала совершенно обратно: через года три;168 и
произошли неприятности с С. Н. Булгаковым, забраковавшим статью.
Высокая оценка Блока культивировалась в 1901 году только в нашем кружке
[Напоминаю: в 1901 году никакого Блока как поэта не существовало еще; был
юноша "Саша Блок", родственник моих друзей; и его-то мы, как еще никому не
известного поэта, и пропагандировали, кому могли].
Мы просили 3. Н. прочитать нам стихи; и прочла:
Единый раз вскипает пеной,
И разбивается волна:
Не может сердце жить изменой,
Любовь - одна: как жизнь - одна!169
В ее чтеньи звучала интимность; читала же - тихо, чуть-чуть нараспев,
закрывая ресницы и не подавая, как Брюсов, метафор нам, наоборот, - уводя их
в глубь сердца, как бы заставляя следовать в тихую келью свою, где -
задумчиво, строго.
То все поразило меня; провожал я в переднюю Гиппиус, точно сестру, - но
не смел в том признаться себе, чтобы не изменить своим "принципам"; и, держа
шубу, я думал: она исчезает во мглу неизвестности; будут оттуда бить слухи
нелепые о "дьяволице", которая, нет, - не пленяла; расположила же - розовая
и робевшая "девочка".
С этой поры я внимательно вчитываюсь в ее строчки; и после А. Блока
сильно на них реагирую: символистами умалена роль поэзии Гиппиус: для начала
века; разумею не идеологию, а стихотворную технику; ведь многие размеры
Блока эпохи "Нечаянной радости" ведут происхождение от ранних стихов
Гиппиус.
Я ПОЛОНЕН
Мережковские тут же уехали; у Соловьевых молчали о них; я считал себя в
стане врагов их; но я отклонял обвиненья в раденьях.
И вот: сформулировав в тезисах свое "нет" Мережковскому, тезисы эти
прочел Соловьевым; они согласилися с ними; тогда я решил превратить их в
письмо к Мережковскому: пусть он ответит: в печати; под ним подписался:
"студент"; и - отправил.
Через несколько дней присылают за мной; лечу вниз, меня встретила Ольга
Михайловна:
- "Письмо - от Гиппиус!"
Гиппиус просит О. М. раскрыть ей "псевдоним" - письма, ими полученного:
моего: автор-де из кружка Соловьевых, - и, конечно же, "Боря Бугаев",
ругающий-де их в Москве (Поликсена, наверно, насплетничала); письмо -
первый-де ответ на вопрос, ими ставимый обществу: Д. С. - взволнован-де;
Розанов-де счел письмо "гениальным"; они же не выскажутся: до свидания с
автором; оно должно состояться на лекции: Д. С. читает в Москве; пусть же
автор зайдет после лекции: в лекторскую .
Был я взволнован согласием на возраженье: в сущности, я написал на
жаргоне тогдашних "Симфоний" моих, не подозревая, что именно этот жаргон и
понравится, а возражение, написанное на "жаргоне", проглотится; так что:
меня пугал разговор; Соловьева его представляла готовящимся ратоборством
"Зигфрида" с ужасной змеей, в результате которого "Боренькой-Зигфридом"
глава змеи - будет стерта; так кончится спор, начатый Соловьевым с Василием
Розановым; Мережковский, иль - "детище" Розанова, будет-де "Борей", их
"детищем", - бит.
В этой гипертрофии меня изживалась болезнь, подступающая уже к Ольге
Михайловне; "Зигфридом" не ощущал я себя; Мережковского не ощущал я "змеей";
фаль-шивейшее положение не сознавалось Ольгой Михайловной, которая мое
возражение поворачивала на возражение от... Владимира Соловьева; тут
сказывалась меня все более мучившая, скажу прямо, неподготовленность
Соловьевых понимать меня в наиболее одушевлявших стремлениях; уже
естественнонаучные интересы находили мало в них отклика; скоро потом:
выявленные несогласия с Соловьевыми и оговорки, делаемые Владимиру
Соловьеву, воспринимали они как оговорки "от Мережковского"; и никто уже
ничего не хотел понимать, когда я проповедовал чет-вероякий анализ
явления, - каждого: как простой данности факта иль тезы, как выщепленного из
него отвлечения, или понятия, являющего с фактом двоицу, как идентичности
факта - понятию, понятия факту (триадность) и как, наконец, проницания факта
понятием, факт перестраивающим.
Я в первом разгляде выглядел студентом-естественником, не без тенденции
к механицизму; во втором разгляде я определял себя как
методолога-формалиста; в третьем приеме подхода к фактам я выглядел для себя
самого синтетиком, но в трех этих гранях я чувствовал себя тесно; в
четвертой и был символистом [Напоминаю: речь идет о прошлом, которому
давность 31 год; я привожу эти мысли как образец витиеватости моего
тогдашнего жаргона].
Моя авантюра с письмом к Мережковскому до такой степени переволновала
меня, что я, разумеется, перенес ее и в химическую лабораторию, где работал
я и два будущие "аргонавта". Петровский, Печковский и я, то и дело бросая
приборы, друг к другу шли и, перекинув прожженные полотенца через плечо,
обсуждали с волнением мои тезисы возражения Мережковскому; удивлялся
шнырявший Крапивин (вероятно, рос счет битых склянок); юморист же С. Л.
Иванов являлся, болтая заткнутою пальцем колбою; и вдруг, отомкнувши ее,
совал ее в нос мне:
- "Чем пахнет?"
- " Сероводородом ".
- "Ага!" - угрожающе он говорил; и шел прочь.
Этот жест предостережения значил: "Смотри - зарвешься"; но я, не
внимая, кипел; опыт молодости и крик доказыванья, с резолюцией на него все
равно чьей, - Мережковского, отца, Соловьевых, Петровского, С. Л. Иванова:
- "Мало понятно!"
Малопонятность - не только от перегруженности моего словаря терминами,
но и от постоянного стремления, изучив технический жаргон того, что стояло в
поле внимания, упражняться в нем, независимо от согласия или несогласия с
мыслью; я устраивал семинарии по изучаемому предмету, выбирая слушателей,
чтобы говорить не им, а себе самому.
Сознавал: происходит несносная путаница, в результате которой возникнет
лишь большая: в случае близости, как и вражды с Мережковскими;171 это меня
угнетало.
Доклад Мережковского, кажется "Гоголь", прочитан был им в феврале
902;172 я с чувством "быть худу" отправился на него с А. С. Петровским;
Соловьева, взволнованная, прилетела в "Славянский базар" к Мережковским;
присутствовавший при свидании Брюсов записывает, что "пришла... Соловьева";
"она была немного больна и напала на Дм. Серг. яростно: "Вы притворяетесь,
что вам есть еще что-то сказать. Но вам сказать нечего. У кого действительно
болит, тот не станет говорить так много" [Брюсов. "Дневники", стр. 118 173].
Она, пригласив Мережковских, С. А. Полякова, Ю. К. Балтрушайтиса,
Брюсова, - вдруг отменила свиданье, сказавшись больной; это было - разрывом:
с Мережковским; не высидев лекции, она - уехала; передавали, что Гиппиус,
сидя лицом к многочисленной аудитории (амфитеатром), с ботинок сияющей
пряжкой своею лучи наводила: на лбы и носы.
Мы с Петровским сидели в четвертом иль пятом ряду Исторического музея,
волнуясь мне предстоящим заходом к Д. С. Мережковскому: в лекторскую; вижу:
Брюсов ведет на меня невысокого, одутловатого, голубоглазого, бледного очень
блондина, лет средних:
- "Борис Николаевич, - прошу покорнейше вечером, завтра - ко мне:
Мережковские будут... Позвольте, - он мне показал на блондина, - редактор
журнала "Новый путь" Петр Петрович..."
Блондин перебил его:
- "Перцов", - и руку мне подал с приветливо-добрым нахмуром, сказав
глуховатым, невнятно лопочущим голосом:
- "Просьба к вам: вы разрешите печатать отрывки письма к
Мережковскому, - вашего, в нашем журнале... Об этом потом перемолвимся...
Дмитрий Сергеич вас ждет: в перерыве..."
Петровский заметил ехидно:
- "Попались!"
- "Ох - в пятках душа!"
- "Коли груздем назвались, пожалуйте в кузов".
Я лекции так и не выслушал; сердце стучало: ну, как я войду, что скажу?
Перерыв: плески аплодисментов; и я потащился, как на эшафот,
переталкиваясь средь плечей и локтей; еле лекторскую отыскал; стал под
дверью, войти не решаясь; и ждал: кто пройдет, чтоб за ним прогоркнуть;
никого; наконец - я решился: толкнулся; дверь с легкостью необычайной
распахнулась - в лоб Мережковскому.
- "Зина, вот он", - раздалось.
Мережковский сидел, очень маленький, ноги расставив, на стуле, платком
отирая испарину, другую руку повесил на спинку; свисала изящная, маленькая
кисть руки, точно дамская.
Перегибаясь вперед, точно жердь помавающая, ручку слабую не дотянул, не
вставая со стула, - такой изможденный и точно расплавленный лекцией;
множество мелких морщинок изрезали кожу лица.
- "Вы после лекции к нам заезжайте, в "Славянский базар"; будут наши
друзья; о дальнейшем условимся; будете завтра у Брюсова?"
- "Буду".
Испуганно стал отговариваться:
- "Тут приятель мой..."
- "Вы приводите приятеля".
Бросив меня, Мережковский себя по коленке захлопал, уставился в
Гиппиус; и ей кивком - на меня:
- "Зина, стыдно!.. Такой молодой он! А мы-то?" Я же - стремглав: вон
из лекторской.
- "Едете?" - я обратился к Петровскому, очень надеясь, что он не
поедет (и - я).
- "Едем, едем!"
Предлог улизнуть - ускользал.
Вот и давка разъезда; Петровский, мой якорь спасения, - куда-то исчез;
осенило:
"Не еду один!"
Подколесин сбежавший174, - бежал разговора: ведь завтра же встречусь:
на людях, у Брюсова!
А. С. Петровский, меня потерявши, поехал один; на другой день
рассказывал об этом чае с каким-то Алехиным, бывшим сектантом: Д. С. с ним
носился:
- "Жалели, что не -было вас, удивлялись... Представьте-ка: Гиппиус мне
протянула бокал, чтобы чокнуться: "За конец мира!" Ну, я ей ответил, что я
отвергаю подобные тосты... И главное: я не взял денег, а подали счет".
- "Ну?"
- "Я занял у Брюсова".
Чувствовал, как поднимался во мне этот страх: разговор предстоял-таки;
"Зигфрид", придуманный Ольгой Михайловной и аттестованный Розановым, ощутил
себя "Боренькой" глупым.
И помню, как я должен был объяснить отцу, что у меня завязалось
знакомство с Мережковским.
- "Я, Боренька, не понимаю, собственно говоря, - почему", - произнес
он со страхом; и тут же себя оборвал и награнивал по столу пальцами:
- "Да-с... Писатель... Пишет... Ох-хо-с..."
И пошел от меня.
Со страхом отправился я к Брюсову.
Там произошел новый номер: Д. С. Мережковский - центр вечера; Брюсов и
гости обстали его (из гостей помню Минцлову); он, ставши хмуриком, не
отзывался; меня взявши под руку, к столу повел, рядом сел, не повертывая
головы на меня; все исчезло - стол, Брюсов; в тумане - глаза из лорнетки: не
Гиппиус - Минцловой! Влипла. Мы, сидя вполуоборот, глядя в пересеченье
прямых, произведенных от наших носов, ткнулись в точку расстеленной
скатерти.
Д. С. забрасывал роем вопросов; и после молчал; формулировал мне он мои
же вопросы, придав им свой стиль, свою лепку, в которой силен был; но
кружево мыслей моих, в его новой редакции, огрубевая, рождало рельеф; так
он, перелепив мой вопрос в свой фасон, подавал свой ответ: на фасон его
собственный; мысль оставалась, но смысл в ней менялся; и я ему ставил
вторично вопросы: по-моему, - не по-его: разговор протекал в специальном
жаргоне, которым владел, проштудировав Розанова и раскрасив его моей
палитрой схем, моих красочных уподоблений; Д. С. же внимал с напряжением;
как сел за стол, так остался, не переменив своей позы: в полуобороте видел
ухо, растительность (почти до скул), нос, меня поразивший размерами,
странной неправильностью, вздерг затылка, являющего продолженье спины,
зализь жидкой прически, пробор очень чистенький; глаз я не видел, вперяяся в
пересеченье перпендикуляров от наших носов - в кусок скатерти; точно играли
в невидимые шахматы: сделавши ход, ожидали подолгу ответного хода, обдумывая
положенье: невидных фигурочек.
Так протекал разговор; он - единственный в своем роде; в нем
Мережковский прослушал меня, поняв порами кожи, а не разуменьем, явивши
искусство больших игроков, ставя мат мне в три хода своим доказательством на
специальном наречии, мне отвечающем: все возраженья мои - диалектика мысли,
его же де!
Я еще не знал обычного его приема спорить: там именно, где вы с ним не
согласны, он подменяет вопрос о согласии или несогласии вопросом о действии
и созерцании:
- "Может быть, вы и правы, а мы не правы, но вы - в созерцании, а мы -
убогие, слабые, хилые - в действии; вы - богаты, мы - бедны, вы - сильны,
мы - слабы".
Стоишь оболваненный: слушаешь:
- "Но в немощи нашей создается наша сила; мы - вместе, а вы - одни, мы
ничего не знаем, а вы все знаете, мы готовы даже отказаться от своих мыслей,
а вы - непреклонны".
Сконфуженный, начинаешь отнекиваться:
- "Помилуйте, я и сам отнекиваюсь". И тут, обойдя, поднимает он рык:
- "Так идите, учите нас".
- "Просто не знаешь, что делать, - юморизировал позднее Бердяев: - они
обволакивают!"
Так и меня обволок-таки в тот незапамятный вечер. Да, да, - "партию" я
проиграл: этот проигрыш - плен мой в годах; плен - в том, что я мог бы де их
переучивать.
Было странно сиденье писателя маленького, с длинным носом, вперенного в
скатерть, с юнцом, тоже в скатерть вперенным; сей стиль был несвойственен
здесь; неприлично писателю на званом вечере ставить гостям хмурый профиль
свой; и неприлично юнцу непрославленному ("Что ты, Боренька?") так отнимать
"именитого" гостя у общества; я упустил простой факт, что я - притча уже "во
языцех":
- "Смотрите-ка: Брюсов ухаживает!"
- "Мережковский лишь с ним говорит!"175
Через два с половиной месяца вышла "Симфония", и объяснилося - все.
Разговор прервал Брюсов, косившийся явно; он высадил из разговора меня,
подав хмурого гостя гостям; зачитали стихи: 3. Н. Гиппиус и Балтрушайтис;
прочел В. Я. Брюсов впервые:
И лестница все круче,
Все круче, круче всход!176
Мережковский читать свое отказался: прочел Тютчева; вдруг он осклабился
строчкой последней, со странной любезностью выгнулся, схватываясь за
коленку; строка прозвучала по-новому от потрясающей простоты интонации:
Вот почему нам ночь страшна!177
- "А?" - он рыканул, приглашая дивиться: осклабом лица.
Между прочим:178 хвалил стихи Брюсова.
Мы с ним условились: завтра приду я в "Славянский базар", чтобы
договориться: втроем; для других они будут невидимы179.
Не возвращался - летел как на крыльях, ликуя, что вышел союз с
Мережковским, и не понимая, что партия - бита, что - мат и что - пленник на
годы! Смущало: что скажет О. М.?
На другой день я к ней забегал; отправляла меня к Мережковским все с
тем же упорством; зачем этот аллегорический меч?
Я же шел договариваться, а не биться.
Но точно меня опоясала им.
ХМУРЫЕ ЛЮДИ
Результат договора ударил как громом: О. М. бы сказала: "пакт с
дьяволом!"
Комната в "Славянском базаре" - в кирпично-корич-невом тоне: в таком,
как обертки всех книг Мережковского; мебель - коричневая; Мережковский
связался с коричневым цветом - обой, пиджака, бороды и оберток томов; фон
квартиры, что в доме Мурузи180, - такой же; обои, и мебель, и шторы - вплоть
до атмосферы, которую распространяла она; и та - коричневая; очень часто я в
ней ощущал сладковатые припахи, точно корицы, подобные запахам пряных
бумажек; и припах корицы мне нос щекотал; я сразу же обратил внимание на
специфическую атмосферу, поздней столь известную мне; атмосфера висела, как
облако дыма курительного. Куда б ни являлись они, - возникала: в Петербурге,
в "Славянском базаре", в Париже и в Суйде, где жили на даче они и где я у
них был 181.
А на уличном свете она становилась точно туман, и лицо Мережковского
казалось в тумане зеленым; вне дома, теряясь, терял он: подозревал, что
шушукаются, что об-стание всякое - враждебно ему; вне дома он умел иногда
брать приступом целые аудитории, вдруг разоравшись; а в гостях он просто
боялся и иногда говорил совершенные глупости; дома - он в туфельках шмякал;
и, точно цветок на заре, раскрывался в курительном облаке, - под
абажу-риком; а вот выйдет, бывало, на Невский; смотришь - не тот: зеленее
зеленого; глаза - в провалах; как тени от облака, злого, холодного, -
перебегали по нем; в квартире же повиснувшая атмосфера его точно ширилась;
делалась - золото-карей, немного пожухлой, немного потухшею.
Пахло корицами.
В гостях маленький, постно-сухой человечек с лицом как в зеленых тенях
и с кругами вокруг глаз, - многим он напоминал проходимца.
И даже: казался он глуп.
Лишь в присутствии близких импрессия эта менялась: и то, что казалось
извне подозрительным, выглядело как пленительное; Мережковский казался
своим.
Отдались, - все менялось!
Поздней я не верил - ни в хмурь, ни в пленительность; морок пустой;
глупо дуться на то, что из пальца, насыщенного электричеством, искрой
уколет: булавок тут нет никаких!
"Электричество" - тот особый, пленяющий с непривычки "шарм", которым
они обволакивали того, кто им ВДРУГ начинал казаться нужным; и тут -
невнимательные - они делались - само внимание; это внимание, соединение силы
(муж, жена, Философов), - они направляли на старцев, дам, девочек, юношей и
старушек; кого-кого в свое время не пленили они на час: старика-миллионера
Хлудова, Бердяева, Волжского, еще гимназисточку, Мариэтту Шагинян182, Борю
Бугаева, анархиста Александрова; ведь пленили же... Савинкова!
Многократно встречался с людьми, пережившими фазы колючек и шарма.
Д. С. и 3. Н., точно круксовы трубки, из хладных стекляшек, простым
поворотом каких-то винтов начинали в интимной среде точно фосфоресцировать.
Мне Мережковский, пленяющий, напоминает портрет Леонардо осклабом
смешков, пуком глаз, лаской жестов, каких-то двузначных, картавыми рыками;
сидя в коричневом кресле, полуразвалясь на него, упав корпусом в локоть, как
бы казался порой прозаренным лучами осеннего, мглистого солнца и белою
женщиной с ярко-сапфировым глазом, метаемым как из-за красных лисичьих
хвостов: волос; так чету Мережковских сработал бы, думаю я, Леонардо да
Винчи, назвав свой портрет183 "Улов рыбы".
Опять-таки - Бердяев был прав:
- "Спорить нельзя: протестуете, - Дмитрий Сергеич зарыкает на вас:
"Прекрасно, вы не критикуйте, а нам помогайте: вы - наш, а мы - ваши!"
Оказываешься с своим "против" - внутри кружковой атмосферы их".
И это же высказал раз В. В. Розанов, зайдя в гостиную к ним:
- "У вас духом особым несет: что вы делаете, оставаясь одни?"
Разумел - то же самое: стиль коллективного шарма, в который 3. Н.
приносила ум 184 и хитрую ласку;
Д. С. приносил свою хмурь, тень Рембрандта, напуг, выпук глаз, всосы
щек, что-то постное в поступи.
"Рыбе", ловимой в сетях рыже-красных волос, из которых сиял этот
"сестринский" вид, говорящий о том, "чего нет", - начинало казаться: в сетях
атмосферы укрыто, что завтра откроется!
Не открывалось. Мелочные люди замыслили общину, в недрах которой
зажжется огонь: всей вселенной!
Не вспыхивал!
И завлеченная "рыба", - Антон Карташев, Философов, - за полным
отсутствием дела "четой" отсылались в газеты: устраивать вспыхи бумаги.
Не вспыхивала публицистика слабая!..
Бедная Ольга Михайловна, перепугавшаяся там каких-то радений:
пристойная община! Бедный Д. С, сколько шепотов он возбуждал! Не намерен его
защищать: в светской жизни они были мелочны; лучшее приберегали для общины.
Участь "своих", посылаемых за неимением религиозного дела в газеты, -
остаться в газете; и даже в газетной общественности: позабыть свою "миссию".
На атмосферу ловился и я с того мига, как дверь отворил в номер,
занятый ими в "Славянском базаре": в сквозном рыже-красном луче из окна,
озарявшем коричнево-серое кресло и карюю пару писателя, маленького,
раздалось из-за взрыва сигарного дыма рыканье картавое.
Пахло корицами.
Стиль всей беседы:
- "Вы - наши, мы - ваши!"
Расплыв черт лица, зараставшего почти до скул волосами, белейшие зубы,
оскаленные из коричнево-красных разорванных губ, эти легкие, плавные, точно
тигриные жесты, с которыми Д. С. усаживал, рядом садясь, - взволновали меня;
в незакрытой двери - видел: Гиппиус тихо прошла белой талией, почти невидной
в распущенных, золото-розовых космах: до пят; через пять минут вышла, сколов
кое-как свои космы: дымок, восклицанья отрывистые:
- "Дмитрий, ты понимаешь его?"
После открылось уже, что сердца - в голове, что в груди вместо сердца -
оскаленный череп, что в эти минуты они, как пылинки, - на ветре идей;
ветер - северный, дующий с озера Ладожского, переверты пылей поднимающий; в
выспри взлетев, остывали они столь же искренне, сколь закипали, чтоб жизнь
прокрутить на холодных проспектах холодного города: преть, планы мыслить, -
журналов, газет, - с Богучарскими, со Струве, Базаровыми, с Вильковысскими и
даже... с Румановыми, точно с близкими; и рассыпать даже эти проекты: пылями
проспектными.
Я же поверил, что я - полноправный, что я - нареченный Д. С. "младший
брат", когда слушал:
- "Вы - близкий; мы вас оставляем здесь, как в стане врагов; верьте
нам, не забудьте; не слушайте сплетен!"
В решительный миг под писателем кресло сломалось: он с креслом упал;
поднимаясь, счищая с коленок соринки, осклабился, вспомнив, что так упал
Розанов прямо под кафедрою Соловьева, читавшего "Три разговора"185.
Прощаясь, мы обнялись и условились: будем друг другу писать; я дал
адрес химической лаборатории; было удобнее так.
Но звонясь к Соловьевым (я дал обещанье О. М. рассказать о свидании),
был не в себе еще, точно клочок атмосферы, как легкий дымок папиросный,
пристал к волосинкам тужурки, отвеиваясь и дымясь вокруг меня.
Дверь открыла О. М.:
- "Ну, - и что?"
Но, увидев меня улыбавшимся, только махнула; и - бросила:
- "Вижу: пропала Катюша!" Какая такая?
Но, перевернувшись, О. М. пошла - прочь, ни о чем не спросив; я -
поплелся домой.
ИЗ ТЕНИ В ТЕНЬ
Впечатлением от встречи с Мережковскими я ни с кем не делился, как
тайной, и ждал их отклика из Петербурга; и он появился; скоро швейцар мне
подал в лабораторию темно-синий конверт; разрываю: в нем - красный конверт,
его разрываю: в нем белый, с запискою, несколько слов: лишь - "ау" - в стан
"врагов".
Началась оживленнейшая моя переписка с Зинаидою Гиппиус;186 изредка и
Мережковский писал мне.
Оба звали меня в Петербург187, но я не поехал уже: "Симфония" Андрея
Белого вышла; я делал усилия, чтобы сохранить псевдоним; мать с отцом
поехали в Питер: в конце апреля.
В начале мая вернувшись в Москву, мать спросила меня с удивлением:
- "Ты переписываешься с Мережковским? Зачем ты скрываешь?"
Кузен Арабажин, знакомый Барятинского, друг Яворской, сотрудник
"Биржовки" и "Северного курьера" , закрытого вскоре, явился к родителям и с
удивлением им сообщил, что на днях, повстречавшись с Д. С. Мережковским, он
слышал, как этот писатель хвалил в выражениях для Арабажина необъяснимых, -
меня:
- "Понимаешь ли, дядя, - он читает вслух письма "Бориса" своим
друзьям?"
Арабажин, поверхностный фельетонист, меня знавший как "Бореньку",
спрашивал, в чем корень дружбы с "Борисом" салонных львов.
Мережковские портили мне разговоры с О. М.; я не мог уже слушать стиля
ее рассуждений о Гиппиус; и мы прекратили беседы на эти тяжелые для меня
темы; в поджиме губы и во взгляде О. М. на меня установился между нами
порог: до конца ее жизни.
И Брюсов весьма любопытничал. Весь тот период густо окрашен мне
Мережковскими; куда ни придешь, - говорят о них; в лаборатории говорим о
них; в студенческой чайной, бывало, соберемся: Петровский, Печковский,
Владимиров, я, - тотчас же разговор поднимается о Мережковских: ведь тайну
синих конвертов, подаваемых мне швейцаром лаборатории, мои друзья знали:
бывало, Печковский спрашивает, взглянув на конверт:
- "От Гиппиус?"
С Гиппиус переписывались мы чуть ли не каждую неделю; а так как дома
мать неизбежно спросила бы, кто это пишет мне (характерные очень конверты),
то пришлось бы признаться, что я веду усиленную переписку с писателями,
которые все же внушали тревогу отцу (боялся за сына); поэтому я и дал адрес
лаборатории.
Брюсов тоже расспрашивал меня о Мережковских так, как будто я "спец" по
ним; и делалось неприятно от этого назойливого любопытства; Мережковские
ведь умели кружить головы людям; холодные "в себе", они могли казаться
такими нежными; меня - захваливали они; я-де и замечательный, и новый; и
"Симфония"-де моя - замечательная; было от чего потерять голову юноше,
которого до сих пор жизнь держала скорее в черном теле.
Только О. М. Соловьева - мне ни звука о Мережковских; и вдруг:
- "Гиппиус - дьявол!"
И хотя я знал, что злость О. М. на Гиппиус - не идеология, а
недомогание, я вскакивал и в совершенной ярости убегал. Через день О. М.
присылала письмо: мириться189.
Верен я был Михаилу Сергеевичу Соловьеву, когда я некогда встал: против
Гиппиус и Мережковского; но, оставаясь верным своей переписке с 3. Н., встал
я само-стно против О. М. Соловьевой; и это все выразилось: в автономно
возникшей для меня квартире Владимировых, куда я стал чаще теперь убегать; и
также - квартире Метнеров; на Соловьевых в одном (лишь в одном отно-шеньи)
гляжу как на прошлое, уже законченное семилетие; во мне нудится новое,
будущее именами, которые вместе - зенит и надир: Мережковские, Брюсов, уже
обещающие мне блестящую литературную деятельность; Брюсов - толками о
"Скорпионе", Д. С. Мережковский - зовами в проектируемый "Новый путь";
Брюсов мне в эти дни - новая литература; и - только; а путь с Мережковским -
"не только" литература.
Ты пойми: мы - ни здесь, ни - тут.
Наше дело - такое бездомное.
Петухи - поют, поют...
Но лицо небес еще темное.
(Гиппиус)190
"Только", "не только" - Москва, Петербург: и восьмерки, мной писанные
семилетье меж ними, есть ужас, мне еще не видный в 1902 году; отход
огорченный без ссоры от Брюсова, от Мережковского кончился бегством моим из
Москвы, Петербурга, России: на Запад.
Уже с 1902 года Брюсов втягивал меня в жизнь "скор-пионовской" группы;
3. Н. меж интимных строчек ознакомляла меня с петербургскою жизнью; весной
сообщила, что был у них Блок и что он произвел впечатление191 (я ей
завидовал); она звала меня в Петербург, чтобы я в настоящем общественном
воздухе выветрил дух "Скорпиона" в себе (тут она сфантазировала: больше дух
"анилина", которым несло в нашей лаборатории); не понимала она:
"декаденты" - для меня, лишь нота в октаве, лишь краска на спектре, октавой
моею была не поэзия: была... культура!
3. Н. в письмах обещала меня познакомить не с "выродками", а с людьми
"настоящими", "новыми": думаю - с сестрами, Татой и Натой, с В. В.
Розановым, с Философовым и с Карташевым; их друг, Философов, тогда
раздваивался между "Миром искусства" и Мережковским, тащившим его в "Новый
путь": петербургская группа распалась на снобов художников и на писателей; в
"Мире искусства" был дружеский отзыв о книге моей;192 скоро я стал
сотрудником "Мира искусства": вполне неожиданно.
Так было дело: открывалася выставка "Мира искусства" в Москве;
посетитель всех выставок, был, разумеется, я и на выставке этой, пустой
почти 193; тонные, с шиком одетые люди скользили бесшумно в коврах, меж
полотнами Врубеля, Сомова, Бакста; все они были знакомы друг с другом; но я
был чужой среди всех; выделялася великолепнейшая с точки зрения красок и
графики фигура Дягилева; я его по портрету узнал194, по кокетливо взбитому
коку волос с серебристою прядью на черной растительности и по розово, нагло
безусому, сдобному, как испеченная булка, лицу, - очень "морде", готовой
пленительно маслиться и остывать в ледяной, оскорбительной позе виконта:
закидами кока окидывать вас сверху вниз, как соринку.
Дивился изыску я: помесь нахала с шармером, лакея с министром;
сердечком, по Сомову, сложены губы; вдруг - дерг, передерг, остывание: черт
подери - Кара-калла какая-то, если не Иезавель нарумяненная и сенаторам
римским главы отсекающая (го