Главная » Книги

Белый Андрей - Начало века, Страница 12

Белый Андрей - Начало века



ворили, что будто бы он с Марьей Павловной, с князем великим Владимиром - запанибрата):195 маститый закид серебристого кока, скользящие, как в менуэте, шажочки, с шарком бесшумным ботиночек, лаковых. Что за жилет! Что за вязь и прокол изощренного галстука! Что за слепительный, как алебастр, еле видный манжет! Вид скотины, утонченной кистью К. Сомова, коль не артиста, прощупывателя через кожу сегодняшних вкусов, и завтрашних, и послезавтрашних, чтобы в любую минуту, кастрировав собственный сегодняшний вкус, предстать: в собственном завтрашнем!
  Пока разглядывал я изощренную эту концовку, впечатанную Лансере в послезавтрашний титульный лист, - мне далекую и неприятную, вдруг осенило меня: предложить ей статью свою: "Формы искусства"; и вот безо всяких сомнений, забывши о том, что я - невзрачный студент, подхожу к кругло выточенному "царедворчеству" (избаловали меня: думал, - мне и законы не писаны!).
  Вскид серебристого кока, и поза: Нерон в черном смокинге над пламенеющим Римом196, а может быть, - камер-лакей, закрывающий дверь во дворец?
  Тем не менее я представляюсь:
  - "Бугаев".
  И тут наглый зажим пухловатой губы, передернув- , шись, сразу исчез, чтобы выявить стиль "анфана"197, скорей пухлогубого и пухлощекого ангела (стиль Барромини, семнадцатый век); и с изящностью мима, меняющего свои роли, - изгиб с перегибом ноги назад, с легкой глиссадою, как реверанс, с улыбкою слишком простой, слишком дружеской, он, показав мне Нерона, потом - купидона, изящнейше сделал церемониймейстерский жест Луи Каторз:198
  - "Ах, я счастлив! На днях еще много о вас говорили мы!"
  И как по залам дворца, открывая жезлом апартаменты "Мира искусства", которого мебели - Бакст, Лансере, Философов, взяв под руку, вел к молодому и чернобородому "барину" в строгом пенснэ, в сюртуке длиннополом.
  - "Ну вот, Александр Николаевич, - позвольте представить вам Белого: он!"
  - "Бенуа", - поклонился с отлетом, с расклоном, с изгибом руки Бенуа и повел под полотнище Врубеля: "Фауст и Маргарита"199.
  - "Смотрите, - взмахнул он рукою, - вот титан! Я горюю, что не оценил его в своей "Истории живописи"20 , - он посвящал меня в краски.
  Так я был введен в круг сотрудников; и - озирались: кто этот прескромного вида юнец, кого Дягилев и Бенуа мило водят по залам.
  Вопрос о статье не решался; была принята: с полуслова:
  - "Конечно, конечно, - скорей высылайте, чтобы поспеть с номером!"201
  С тех пор я стал получать письма Д. Философова с чисто редакторскими замечаниями, с просьбою слать, что хочу;202 так факт дружбы с Д. С. Мережковским мне составил уж имя средь группы художников "Мира искусства".
  С другой стороны, анонсировал "Белого" и "Скорпион": всей Москве; так "звезда" восходила моя; я не двинул и пальцем; мой жест - перепуг и желанье сесть в тень, чтоб хотя до экзаменов не разнеслось, чем стал "Боря Бугаев": я чувствовал: моя "звезда" не продержится в небе: она -фейерверочная: подлетает, чтоб в месте ее быстрого вспыха - "ничто" обнаружилось.
  Очень достойные лавры меня увенчали! Но "звездочкой" не ощущал я себя и тогда, когда где-то уже за спиной называли меня восходящим талантом; головокружение славы в малюсеньком круге скоро с лихвой компенсировалось плевом: нашего тогдашнего профессорского круга.
  В 901 все радовало и все дивило; сам быт распахнулся; и Эллис стоял с социологией, Эртель - с историей, Батюшков и Гончарова - с культурой Востока, отец - с математикой, Метнер - с Бетховеном, с Кантом и с Гете, Рачинский - с Гарнаками; моя уверенность в преодолении библиотек была дерзкая.
  Мне предстояло-таки пропотеть над увязкою противоречий; я по уши - в трудностях; силясь понять язык Брюсова, силюсь и Канта понять.
  Я впрягаюсь прилежно в свои обязательства; но перегрузка дает себя знать: утомлением и неумением выполнить и четверти своего плана; едва нажимаю на литературу, - хромает мое сочиненье Анучину; у Дорошевского явный грозит незачет; зачет сдан; но с "Возвратом", книгой, которую пишу, - неувязка.
  Затрепан в спехах!
  И общенье с друзьями - не радость; я в трудных натугах заставить их в их стремленьях друг друга понять - надрываюсь: ропщу и кряхчу; мне звучит одиночество, приподымая свой голос:
  Смеюсь, и мой смех - серебрист.
  И плачу сквозь смех поневоле:
  Зачем этот воздух лучист,
  Зачем светозарен... до боли?203
  Я этого плача сквозь смех полугодием раньше не знал; внешне те ж перспективы лучистые, но сквозь них - тень:
  Нет ничего.
  И - ничего не будет.
  И ты умрешь204.
  В 1902 году я считаю случайной ту боль из-за смеха; а в 904 она - пепел сожженного солнца во мне; но и раньше моя биография - в полутенях; начинает отбрасывать тень новый быт.
  Я боролся с затрепанным либерализмом и с гонором энциклопедий без творчества, с пылью научных подвалов, со скукой мещанства, с пустым благодушием; все ж благодушие - тень доброты: Ковалевский чувствителен: слово дав, выполнит.
  А вот модернист, очень острый в строке, а не на либеральном обеде, дав слово, - не выполнит; М. Ковалевский, сам позитивист, провел жизнь - не весьма позитивно: сидел под диваном, таясь от курсистки, хотевшей женить его на себе, не скаредно жил; не ловкач.
  3. Н. Гиппиус, Брюсов, зовущие к "бреду", - оказались напористы: трубы медные переперев, невредимыми выйдут! Тончайшие нервы (Максим Ковалевский таких не имел), а не падают в обмороки, проявляя воловье упорство, стожильность; не нервы - канатищи! Чехов был прав, подчеркнув: декаденты лишь делают мину, что очень нервны; мужики трудосильные:205 лбом выбивают строку свою об утонченной нервозности.
  Кончиками языка воплощали отцы слова Боклей и Миллей, твердя: экономия, практика, сила, уменье найтись, извлечь пользу себе и другим (!?). В деле были - безвольные, неэкономные, не извлекающие себе барышей; промотали наследства свои: материальные (не говоря об идейных).
  А вот "мужики" декаденты, утонченно-бледные и вопиющие миру, что им нужно то, чего нет на земле, через несколько лет, отобрав все, что есть, у отцов - положение, вес, уважение, печатные строчки, журналы, читателей, - сели в отцовских, в просиженных, в академических креслах.
  Я учувствовал: "тайное" у модернистов - подштопанный позитивизм; диалектика метаморфозы безумий в делячества подчинена ходу мысли: мир - рушится; кресло мое пока твердо; успею я книги сложить до возглашения трубы иерихонской;206 от Брюсова к Франсу - полшага; да, - позитивизм: у... противников позитивизма!207
  Одною ногою я вступил за порог "Скорпиона"; и многое в новом кругу не понравилось мне; а другой стороною захлопнулся в лаборатории; и в защемленную ногу мне иглы украдкой всаживали.
  Были более мрачные тени; испортилась вдруг атмосфера квартир: Соловьевых и нашей.
  С начала 902 года ухудшилось недомогание моей матери; и говорили: ее-де оперировать надо; на почве болезни расстроились нервы, квартира наполнилась вздохами, даже слезами; я вздрагивал; часто глубокою ночью я вдруг просыпался от вздохов; и шел успокаивать мать.
  По совету профессора Снегирева она водворилася в клинику; но каждый день заезжала домой; и с ей свойственной яркостью передавала рассказы, ходившие об изумительных операциях Снегирева, рассказывала, как ругается на операциях он и какое подчас уважение он вызывает несмотря на ругань у ассистентов; как он, совершив операционное чудо, на радостях кутит с... директором консерватории В. И. Сафоновым, которого в пьяном виде однажды мать встретила в три часа ночи в пустом коридоре клиническом.
  Болезнь ее прошла, но летом 1902 года стал замечать у отца я симптомы болезни; бывало, он вдруг остановится, жадно вдыхает воздух и щупает пульс.
  - "Что с тобой?"
  Он помигивает из очков: в совершенном растере.
  - "Да так-с!.. как-с-нибудь-с!.."
  Продолжает оборванный свой разговор до... задоха вторичного.
  Раз, забежав в кабинет, испугался, застал его скорчившимся, с деформированным серо-белым лицом, передернутым болями; с явным напугом он мне помотал головою трясущейся:
  - "Не говори только матери".
  Но, разумеется, я - бегом к ней; тут же и доктор явился: он определил, что у отца - грудная ангина, с которой можно бы жить, коли бросить все лекции, все заседанья, деканство; и - шахматы; но это было б прижизненной смертью отцу; и он стал приговаривать, что умрет, как солдат на посту: читал, спорил, взвивался на третий этаж, как юнец, пил чернила, - не чай; также в три часа ночи звонился из клуба.
  - "Так-с, так-с... Ничего-с! Как-с-нибудь-с!" Обрывал урезониванья, восклицая:
  - "Почистите мне сюртучок!" Несся на заседание.
  Мы видели: этак недолго протянет; прислушивались: шелестело - быть худу! И я ощущал себя, как в метер-линковской драме: "Втируша"; казалось: в сроеньях теней из угла - глядит смерть.
  
  
  
  
  СМЕРТЬ
  Но и в соловьевской квартире я переживал то же самое: М. Соловьев страдал печенью и расширением сердца; он, изнемогая, держал в вечном страхе свою жену, Ольгу Михайловну; болезнь матери сопровождалася стонами; болезнь отца - прибаутками; болезнь Ольги Михайловны - приступом взвинченного фанатизма, с весьма угрожающим блеском очей, затаивших недоброе что-то; и - не доверяла: себе, мужу, сыну и мне.
  - "Даже здесь метерлинковщина!"
  Стиль увенчивал - так, пустячок: О. М. завела деревянную куклу, сухую и желтую, для рисованья костюмов с нее; в свои темные шали закутавши куклу, ее посадила к окну, чтоб глядела из спальни: в столовую; вечером свет фонаря покрывал ее кружевом; и я, бывало, забывши про куклу, - показывал:
  - "Кто?" - "Манекен". - "А зачем это?" - "С лета сидит: летом нет никого здесь, в квартире: а с улицы скажешь, - живой; просто средство от жуликов!"
  Кукла связалась мне с присланным только что стихотворением Блока:
  Мое болото их затянет.
  Сомкнётся жуткое кольцо203.
  Все осенние стихотворения Блока - не радовали своим бредом, и Ольга Михайловна разболевалась от них; а М. С. приговаривал:
  - "Я говорил тебе!"
  Наши квартиры меня облекали как в траур; лишь Метнер бодрил разговором (потом перепиской): в эти месяцы именно я каждый день бегал к Метнерам [См. первую главу: "Аргонавты", главка "Эмилий Метнер"].
  К концу декабря М. С. выглядел бодро: прошло расширение сердца; и раз в январе по-хорошему мы присмирели, все четверо, за неизменно родным мне столом, когда я прочитал посвященные памяти В. Соловьева стихи;209 голубые глаза М. С. молча уставились с теплым доверием; стало как в прежние годы; сквозным, голубым от луны, фосфорическим взмахом метель неслась в окнах.
  Не знал я, что вечер - прощальный.
  Через день или два М. С. был у Рачинского; весело и оживленно он проговорил до полуночи; а на другой день проснулся в сильнейшем жару: воспаление легких; был бред; сердце ослабевало; ходили на цыпочках.
  - "Кончено", - каркала Ольга Михайловна.
  Павел Сергеевич Усов, профессор, просил, чтобы не было даже звонков; то и дело я с черного хода шел, чтобы из кухни просунуться в черный, немой коридорчик, куда выбегала хозяйка и странно дрожала, себя потеряв:
  - "Знаю, кончено!"
  Раз присылает за мной; взявши за руку, ведет меня в спальню; лицо в красных пятнах; глаза - воспаленные: рвутся из век; мы узнали потом лишь: весь день ела краски, чтоб, в случае смерти, себя дотравить; деревянная кукла, от кресла, глядела из шалей, мешая понять делови-тейший бред, набормотанный Ольгой Михайловной; говорила и дергалась, точно от едких укусов тарантула.
  - "К Вере Поповой [Сестра М. С. Соловьева] Сережу отправила... Он там ночует, чтоб..." - оборвала.
  После паузы:
  - "Боря, дадите мне слово, что вы никогда не оставите: ну, да - Сережу же... Помните!"
  Мне показалось, что не было смысла, а - бред перед куклой, напученной тупо круглотами глаз: без зрачков; как ворона, вся черная, в черном платке, в черном платье унылая Вера Попова, сидевшая в этой квартире, меня выпроваживала.
  Я вертелся без сна эту ночь; лишь забылся, а кто-то толкает: в халате, со свечкой; рука ходуном; голос сиплый:
  - "Иди к Соловьевым!" Отец!
  - "Тебя, Боренька, Павел Сергеевич спрашивает!"
  - "Михаил Сергеевич?"
  Мать плачет; он - руки разводит:
  - "Да, - бедный!"
  Трясясь, одеваюсь, и - вижу, что что-то скрывают; и - шепот прислуги:
  - "Какое несчастье!"
  Я просто рушусь, без ног, - с черной лестницы; падаю в черную дверь; выволакиваюсь, как безногий, в столовую: в разброс предметов, под ламповый круг, где, ослабнувший, бледный, дрожащий, всегда удручавший спокойствием, Павел Сергеевич Усов с вороною, Верой Сергеевной Поповой, - сидит:
  - "Умер?.. Ольга Михайловна?"
  Усов с отчаяньем: рукой - за лоб; а другой отмахнулся от спальни: закрытая наглухо; и - безответная; Вера Попова, словно обидясь, не смотрит на дверь.
  Молчание.
  - "Выстрелом из револьвера!"210
  Пробили часы: половина четвертого; трогать нельзя: до полиции; за ней пошли; в луже крови, под куклой, - она, распростертая там, куда скрылась, когда началась агония, откуда бросала, держа рукой дверь:
  - "Ну, - как, кончено?" - "Нет: еще дышит!" - "Жив!" - "Кончено!"
  Выстрел!
  Не в этом суть: нужно сообразить, предпринять!.. А попы? А полиция? Самоубийц не хоронят в ограде, а их - надо рядом; сидение трех молчаливых, угрюмо сопевших и бледных, друг другу вполне посторонних людей, средь разброса, под ламповым кругом, при двух мертвых телах, - было странно; четвертым над лужею крови сидел манекен.
  - "Э, друг выручит: Г. А. Рачинский!.. Ну, Борька, - лети!" - бросил Усов, сын крестного, тыкавший с детства. Я полетел: темны улицы; лютый мороз; и - туман: ни извозчика! В конце Арбата гнул спину в туман - запоздалый, один: прыгнул; шамкали сани:
  - "Их нет!"
  Стук в ворота; бараний тулуп, открывающий их; звонки: вылетел встрепанный, поднятый Г. А. Рачинский; и, кутаясь в шубу и громко стуча своим ботиком, в нос бормотал: он - туда; я - сюда.
  На рассвете решался вопрос, как быть с сыном, ночующим в доме Поповой; решили: мне предупредить его; вот мы качаемся с Верой Сергеевною в саночках по направ-леныо к Девичьему Полю; квартирка как вкопанная; бросаем Сергею Нилычу, Татьяне Ниловне: "Спит?" - "Спит!" Сижу, вестник смерти, под дверью, обдумывая, что сказать, как начать; и - условный рефлекс: Метер-линк! Шепот: спит, просыпается, сейчас оденется, уже идет:
  - "Ну?"
  Сережа стоит над постелью в напяленной кое-как куртке; он горбится: сдвинуты брови.
  - "Папа?"
  - "!"
  - "Мама?"
  - "!!"
  - "Тоже?.." Не отвечаю...
  - "Сама с собой?"
  С сухим достоинством, точно у банковой кассы:
  - "Я знал это!"
  Пауза.
  - "Боря, - он бросил мне руку, как будто не я, а он вестник, - оставь меня на пять минут... - выпроваживая, точно старший, рукою. - Даю тебе слово!"
  Через пять минут вышел спокойно и строго: мы знали, чего стоит эта выдержка; если б кричал, плакал...
  - "Ну!"
  Спокойствие это лишало присутствия духа: не выдержит мозг!
  Решено: не пускать его в дом, где покойники; прочь от печальных обязанностей, охов, ладанных вздохов, соболез-нованья! И я, посадив на извозчика, долго катаю его по Москве: завожу к Бенкендорфу, товарищу и поливановцу: мать Бенкендорфа умела занять.
  Усов после дивился моей, дескать, выдержке - на нашем ночном заседании; что она перед в железо закованным отроком, сердце зажавшим в кулак: без единой слезинки! С сурово зажатою бровью, сутулясь, он твердо шагал среди крепов, надгробных венков, - таки вынесши эти два гроба.
  Мне к горю утраты, к тревоге за друга прибавилась боль, когда я, возвратившись домой (уже поздно), узнал, что с отцом от волненья случился припадок ангины; он эти все дни пролежал с синеватым лицом, беспокойно следя за мной глазками:
  - "Ну, ну - иди-ка: на панихиду... - с надтреснутым криком вдогонку, - отца не забудь!"
  Отец, похороны, панихиды, Сережа - туман этих дней; но запомнился в церкви растерянный Брюсов, без шапки, враспах; он катался глазами, такой одинокий, когда я супругу историка, С. М. Соловьева, сутуловатенькую Поликсену Владимировну, вел, подставив ей руку, от строгих гробов; и потом, невзначай, налетел на сутулую спину Брюсова, - у церковной стены; он, не видя меня, бормотал: сорвалося:
  - "О господи!"
  Мне показалось, что слезы в глазах его; он же думал, что спрятан в тенях набегающих: за всеми спинами; нежно взглянув на него, я прошел мимо.
  Тяжелое поминовение; и неуместные вздерги бровей Поликсены над первою книжкою "Нового пути" в бледно-лиловой обложке, которая нравилась ей, - черт бы брал! Вспомнив Брюсова, думал:
  "В подобные миги мы вывернуты нашим тайным! Ра-чинский - до гроба друг, даже буквально: устроил с гробами, что надо!"
  О. М. хоронили в ограде: при муже;211 и это - Рачин-ский, назначенный опекуном; он в мехах заметался по монастырю; день был ветреный, солнечный; снег взлетал в сосны: под красные башенки; розовый, золотоглавый собор вырезался в лазури; то место мне связывало: жизнь и смерть; сколько жизненных слов здесь я выслушал от Леонида Семенова, Метнера, Блока, Сережи; и милые мертвые здесь же лежали: Л. И. Поливанов, В. С. Соловьев; теперь - "эти"; не знал: через несколько месяцев ляжет отец.
  И потом - лягут: мать, Коваленская, Усов, Эрн, Чехов, Рачинская, Скрябин; и - сколькие!212
  Сережу услали: отвеять Москву;213 он был в Харькове, у дальних родственников; попав в Киев, он сблизился с братом С. Н. Трубецкого, Евгением, тоже профессором; за это время ему отыскали квартирочку: на Поварской; туда перевезли; появилась - друг дома, Любимова, взявшаяся за хозяйство; А. Г. Коваленская, бабушка, почти жила тут; и я забегал каждый день; забегал "опекун" его, Г. А. Рачинский; здесь через год с Блоками сближался я.
  
  
  
   ЛАВРЫ И ТЕНИ
  Перед самой кончиной О. М. появилась статья моя: "Формы искусства"; подписано: "Борис Бугаев" (чтобы отца подбодрить, что печатаюсь);214 в этом же номере "Мира искусства" - заметка, за подписью "Белый", о М. А. д'Альгейм: 215 в декадентских тонах, при виньеточке, изображающей... дылду; такою виньеткой редакция выразила отрицательное отношение к д'Альгейм: в пику тексту, хвалебному; мой панегирик печатался все же из принципа: безоговорочно и бесцензурно печатать "своих"; "не своих" - не печатать, хотя бы они отражали редакцию.
  Вскоре по смерти О. М. отец повеселел; прекратились припадки; мы с ним обсуждали мое поступленье на филологический факультет по окончаньи естественного; все мотивы меня отговаривать падали сами собой, после искреннего моего заявления, что география - не для меня; интерес к философии сам же он во мне подчеркнул; стало быть: оставалось отдаться ей, то есть стремиться на филологический.
  Раз Он, садяся за стол, бросил мне: мимолетом:
  - "Ты, говорят, книгу выпустил?" - прыснул глазами, и их опустил; я же замер; но бросил, как он, - мимолетом:
  - "Да, выпустил!"
  - "Дай почитать", - продолжал он с волнением под
  напускной простотою.
  Пришлось-таки дать ему:
  - "Она - распродана".
  Через два дня, возвращая "Симфонию", с тою же "легкостью" бросил:
  - "Прочел-с! - живо, молодо, будто "жука" проглотил и нашел - ничего себе", - он перетер свои руки; и более он не прибавил ни слова.
  Он жил в атмосфере отчаянных "ахов" уже: о Бугаеве-сыне; но, что-то поняв и на что-то решившись, - ни звуком не выразил мне треволнений: о сыне; пропали надежды: увидеть ученым меня; он меня подавил широтой своей и свободой моральной фантазии, не соответствовавшей репутации спорщика и крикуна.
  Он же был озадачен во мне сочетанием мыслей с его удручающим пунктиком; не бередил наших ран; я не слышал уже осуждений ни Брюсову, ни К. Бальмонту; ведь к двум именам теперь третье прибавилось: сына; Бальмонта клеймили за пьянство и позу; кричали, что Брюсов - бездарный нахал; он - молчал, потому что ему напевали, что я-то хорош: "идиотик" - кричалось Лоло, Любошицем: уже из газет; но чем громче травили, тем бережней он становился; его оскорбило, что сын его, живость ума проявивший в статье об искусстве, которую он оценил, для каких-то Лоло - идиотик; и он на Лоло затаил раздражение, чаще задумываясь над Бальмонтом и Брюсо-вым, раз показал он:
  - "А это - недурно: по Тютчеву". Стихотворение Брюсова "Наполеон"216 - говорило ему.
  На примере со мной видел цену газетного мнения; о символистах теперь говорил с осторожностью; Эллис ему полюбился, а Эллис себя символистом считал; скоро он у меня увидал: Балтрушайтиса, Брюсова, Макса Волошина; очаровался стихами последнего; не понимать декадентов - одно; возмущаться их "фигами в нос" очень можно; но только набитый дурак, иль невежа, или лицемер мог сказать после краткой хотя бы беседы с В. Брюсовым, что он не умная бестия, с выстраданным убежденьем, с большой эрудицией; мой же отец, человек разрывной и прав-дивец, мог броситься с криком на Брюсова; но дать фальшивого он показанья не мог; и он знал: Брюсов не Дурак, - а начитанный умница; кроме того: Поляков, математик, владел языками (и даже арабским, и даже персидским); Волошин, "спец" литературы французской, изъездил Европу, обегал музеи; он с первого взгляда пленял независимостью, широтой, большим вкусом; Ю. К. Балтрушайтис, "спец" северных литератур и естественник, при всей угрюмости выглядел умницей.
  Мой же отец, не дурак, тоже умница, тоже "чудак" в мненьи многих мещан, понимал, что с Волошиным поговорить интереснее, чем... с Лахтиньш, не хватающим звезд, ничего не видавшим, весьма не философом, безоговорочно пресно молчащим на бойкие, пенистые игры мысли отца; отец сам говорил: "Пей, да дело разумей". И он стал понимать: декаденты имеют какое-то дело свое, ему, правда, неясное в контурах; и не одно озорство, а тенденция некая их заставляет показывать фиги; ему интереснее было кричать с Кобылинским, чем в сотый раз выслушать от Лахтина:
  - "Совершенно согласен".
  Так он, пристрастись к Кобылинскому, клюнув уже на Волошина, начал клевать... и на Брюсова; я без зазрения совести жарил стихами при нем; мой сюжет был ему непонятен; но он понимал, что стихи - как-то сделаны: не по его разуменью, а все же - по правилам неким: "левкои - кои" - не "грезы" и "слезы"; отец, сам стилист, слышал чуждый ему стиль, но - все же "стиль"; Жоржик, брат (дядя мой), не щадил отца с матерью ради иронии; а уж племянника не пощадил бы подавно; он, слушая "кои -левкои", не без удовольствия фыркал.
  Над "Боренькою" разрывались гранаты газет; и уни верситетские старцы жужжали про сына декана Бугаева, сам же "декан", соглашался с ними, но вяло, для вида, - от них утаил что-то, что не утаивал в нашей квартире, где дал он понять, что слова "декадент", "символист" для него потеряли смысл жупелов.
  Май приближался; а с ним и - экзамены; я же от них был отрезан пустою обязанностью бывать всюду и лавры стихами срывать: стихи были беспомощны; но бальмо-нтистки и выводок Брюсова им аплодировали; этот круг разрастался; чем больше ругали нас, тем непосредственней рукоплескали.
  Чем я мог импонировать?
  Интриговали: кентавры и фавны, зажившие в моей строке; и - сюжет: Белый лезет куда-то; с ним - гном: он трубит, надув щеки; и - солнечный шар подает, как свинину, на блюде; я ж слабые строчки свои выпевал (теперь хоть убей - не спою так); сюжет, распевание делали модным меня; говорили:
  - "Вы слушали Белого?" - "Нет". - "Вы послушайте:
  черт знает что!" - "Ну?" - "Поет". - "Да про что же?" - "Поет - про кентавра!"
  Особенно я вызывал удивление стихами под Сомова и под Мусатова: фижмы, маркизы, чулки, парики в моих строчках, подделках под стиль, новизной эпатировали; мать и дядя любили моего "кузена" -
  В лазурно-атласном камзоле,
  С малиновой розой в руке217.
  Когда мне передали, что даже художник Борисов-Мусатов весьма одобряет подобного рода стихи, невзирая на то, что сам Сомов подделки отверг (и ему их читали), я чувствовал гордость, считая себя просто Патти какою-то; как хорошо, что мой голос пропал в перекуре: на верхних регистрах запел безголосый петух; а без этого долго бы я безобразничал.
  Фавны, кентавры и прочая фауна - для романтической реставрации красок и линий сюжетных художественного примитива; в стихах хотел выявить нечто подобное Дюреру: "Рыцарь и смерть"218, но написанное в красках мастеров ранних; краски Грюневальда особенно долго еще волновали "поэта" во мне; занимала меня сти-лизационная техника; выбор метафор и прочее; В, В. Владимиров, его беседы, его одобрение стиль тот питали.
  Но - кроме того: с той поры как события жизни сте-нились (смерть близких, тревога за друга, за сердце отца, улюлюканье прессы, экзамены), стал ощущать я позыв - позабыться, напиться: стихами, успехами - в тесном пространстве трех месяцев; под форсированной легкостью - задумь, тоска, перепуг пред трофеями в аудитории, ценность которой казалась сомнительной.
  Я был подавлен уже ограниченностью кругозора, дешевкою, позою, мелкокультурностью той молодежи, с которой встречался у Брюсова; Шик, например: пошловатый юнец, притащивший свои изощренные брюки и трость из Берлина, а слововязальные спицы - от Стефана Георге, - он в брюсовском списке означен был как - "поэт в будущем"; иль Виктор Гофман: студентик позирующий, с тонкой талией, с губками-розанчиками, слащавенький, розоволицый, капризный красавчик, весьма некультурный во всем, что не стих; он недурно низал слова в строчки; "ни-затель" стоял мне на уровне всякой владеющей спицами бабы; гнусаво, с претензией он декламировал, как он, такой-сякой, "робкий", ну, что-то там делает, а - "двуутробки" качаются так-то и так-то, обстав его;219 все - восхищались: и рифмами, и образами; всякое можно при помощи рифмы связать: "эхинокки" и "Локки".
  Три брата Койранских: Борис, Александр, Генрих юркали всюду с несносным софизмом под Брюсова, с явной подделкою под эрудицию Брюсова - по словарю, по Брокгаузу, с примесью фраз из Оскара Уайльда; в "Кружке" они дерзко взлетали на кафедру: дернуть сочувствием Брюсову; и выявляли искусство - действительное - вылезать из щелей: изо всех, сразу; "три" становились они "трижды три", даже - "трижды три", на три умноженным; так что казалось: ввалилась толпа декадентов; а это - три брата Койранских; но двое из них провалились, как в люк, а единственный не провалившийся, "Саша" Койранский, плюс "Саша" же Брюсов, деленные на два, осели надолго в "грифятах", откуда и вылупился наконец этот "Саша" - Койранский, не Брюсов: в газету220.
  Ходили они в символистах.
  Иль Рославлев - нечистоплотный и перекабачивший-ся, совершенный невежа, в прыщах, губошлеп, грубиян, через несколько месяцев выгнанный... даже из "Грифа", - в те дни заявлял, что он - "апокалиптик"; окончил свое бытие в пятисортных журнальчиках пятиразрядным баском.
  Пантюхов: говорили, - роман написал;221 он являлся в те дни в "Скорпион"; сидел в "Грифе"; ко мне заходил; и молчал: я о нем ничего не узнал; он исчез.
  Было много таких.
  Балтрушайтис, Бальмонт, Александр Добролюбов, Волошин, умерший Ореус (Иван Коневской) отличались культурой, умом и начитанностью; а увиденный выводок Брюсова сильно меня удручал; ощущалась черта между пухнущей вокруг "Скорпиона" средой и самим "Скорпионом", среда была только реакцией на улюлюканье прессы; надень желтый фрак и пройдись по бульвару, - об этом появится: завтра; глядишь, послезавтра: расхаживают - фраки желтые; Брюсов - так как же: Койранские, Рославлев!
  Но к чести Брюсова - он ужаснулся явленью своих "двойников"; и когда появился присяжный поверенный С. Соколов, поэт тоже, с желаньем печатать себя и жену под одною обложкой с Бальмонтом и Брюсовым, и достал деньги на книгоиздательство "Гриф", то с чертовской поспешностью Брюсов ему поспешил сбыть всех "брюси-ков"; и они стали "грифятами"; я, к сожаленью, не понял игр Брюсова и Соколова; я, запутавшись в "Грифе", втянул туда Блока.
  И я был наказан: жестоко.
  Весной 903-го "грифы" ползали маленькими "скорпи-ониками".
  
  
  "ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ КРУЖОК"
  Я с Соколовым знакомился в "Литературно-художественном кружке", на одном из боев символистов с газетчиками - каждый "вторник"; за бранной газетной статьею у публики появлялась потребность пощупать бородку Бальмонта и собственным пальцем измеривать: степень бездарности Брюсова. Брюсов в своих "Дневниках" отмечает ту весну: "Борьба началась... И шла целый месяц. Борьба за новое искусство. Сторонники были "скорпионы" и "грифы"... Я и Бальмонт были впереди, а за нами гурьба... юных декадентов: Гофман, Рославлев, три Койранских, Шик, Соколов, Хесин... еще М. Волошин и Бугаев. Борьба была в восьми актах: вечер нового искусства, два чтения Бальмонта в "Кружке", чтение в "Кружке" о Л. Андрееве, две лекции в Историческом музее, два чтения Бальмонта в Обществе российской словесности и в "Chat Noir"... Многие собирались у меня по средам. Не хватало мест... Был Печковский... поляк Касперович... приехал читать лекцию о декадентах" (март 1903 года, стр. 130 - 131) 222.
  Мы шли в "Кружок"; там В. Брюсов с эстрады перед всею Москвою демонстрировал ум, эрудицию; К. Д. Бальмонт стрелял пачками пышных испанских имен, начиная от Тирсо де Молина, доказывая: поза позою, а эрудиция не уступает Н. А. Стороженке, А. Н. Веселовскому в прекраснейшем знании Шекспира, английских поэтов, особенно же Перси Шелли, испанцев; Волошин умел демонстрировать дар: звучно вылепить в слове и сведение о новейшем, и сведение о древнейшем, воочию продемонстрировавши свой разъезд по музеям. Плюс - наша начитанность, быстрость в подаче красивых ответов, позорнейше рушивших сплетню об идиотизме; но были громадные минусы: слово для слова, софизмы, обилие "фиг" в нос мещанам, кокетничанье порнографией, вовсе не нужное и создавшее миф о какой-то особой развратности, которой не было вовсе, которая пышно бытийствовала в мозгу сатиров, фавнов, козлов - адвокатов, благеров, газетчиков, говорунов, остряков прошлой, староколенной Москвы.
  Тут же выступил яркий контраст меж начитанностью декадентов и благополучием общего места; набор адвокатского слова и просто газетных статей рассыпался, как пыль, от поправок, фактических, Брюсова; даже противники наши задумывались: "Это Южин? И все? Неужели Ледницкий не мог сказать лучше? Баженов сказал просто глупость". Газетчики от желтой прессы силились бить афоризмами в нас; но несло откровенной помойною ямой и запахами потных ног, от которых мутило собравшихся дам; например: реферат Любошица о грязной исподней сорочке у барышни Фета, под розовым платьицем; тут ужасались и наши враги; старики: Андреевский, Урусов, покойный Чайковский, Танеев, Толстой, Соловьев и Тургенев ценили поэзию Фета; или - реферат Яблоновского (помнится мне - о Бодлере) явил исключительный дар: в выявлении бездари, просто невежества; Брюсов небрежным движеньем носка растоптал эти пыльники.
  Деятели адвокатского мира имели здесь больший успех, потому что их козыри, ставка на аплодисменты, - у капиталистов, помещиков, у пожирал расстегаев - подчерк, что не сеем "разумного, доброго, вечного" мы, что "спасибо, сердечного" русский народ нам не скажет223, а - скажет им, получающим тысячные гонорары свои за совет, как обжуливать; выслушав это, отшлепав, оттопав, - шли уничтожать расстегаи, рейнвейны вылакивать: в смежную комнату.
  В общем же, уравновешивалась эта борьба, в годах ставшая только игрою в футбол: с переменным успехом; и все ж летописцу Москвы не избегнуть "Кружка" тех времен.
  Зал: пасть яблоку некуда; жадная публика: перекрахмаленные буржуа; обвисающие кружевами, шелками и перьями дамы, блистающие бриллиантами и голизной обнаженного ниже, чем следует, тела: приехали ужинать и продуваться в железку (швырялись десятками тысяч, как мячиком); но начинали с закуски: В. Брюсовым или Бальмонтом, зернистой икрой на тартинке, хватив рюмку водки сперва от Любошица, от адвоката, нас уничтожавшего плачем о горе народном (зал прений - закусочный столик); меж ними - рой барышень: с курсов; те шли за идеями; и мы старались для них; они путались: и адвокат - душка Собинов (с сеяньем доброго), и К. Бальмонт; тоже Тирсо де Молина хорош; ему учит Бальмонт, а на курсах - не учат; одно жаль: Бальмонт заявляет, что... хочет одежды сорвать224, - фи! Тут и переодетые, с томными лицами, даже в браслетиках нового типа студенты: с цветочком в петлице, с Уайльдом на кончике - увы! - подкрашенных губ (появились и эдакие); тут - присяжный поверенный; тут - верхосвист из газет: этот скажет; тут - брюнеточка зубоврачебного мира с тоской по скандалу; тут - критики "с принципом"; тут - и Ю. И. Айхенвальд; тут - и вывертень от "утонченного мнения", рвущийся к кафедре с тою ж слепой механической силой, с какою тела, вдруг лишившись опор своих, падают: Борис Койранский.
  Все это - сидит, шелестит, пожирая глазами эстраду, хихикает и ожидает скандала.
  Сидят на эстраде: пропученный пузом, щеками, глазами, очками Баженов, Н. Н., психиатр, председатель, с серьезным комизмом и психиатрическим опытом (для него все - пациенты; и - только), как толстый кентавр водяной, кувыркающийся на волнах; он с достойным одер-гом, но с тайным сочувствием свой колокольчик поднял на С. В. Яблоновского-Потресова, рядом с ним вставшего: маленький, гаденький, черненький, с дрянно-морщавым лицом, Яблоновский, облизываясь перед публикою, с шепелявым сюсюком размазывает ей услышанную-де скабрезность, мелькнувшую в слове Бальмонта (гнилейшее воображенье!): будет ужо в "Русском слове". Носы затыкайте!
  Сидят за столом вкруг Баженова: темный, румяный, кудрявый, брадатый мужлан - Любошиц (лютый враг, скоро "друг" декадентов), Ашешев (противник, но скоро - "союзник"), такой грустно-томный, невзрачный росточком, при усиках, с виду приятный, Мунштейн (или - Лоло) и серьезный, приятный, немного медве-дистый, точно сконфуженный, мягкий в "немягких" тех днях, Н. Е. Эфрос: газетчики; тут же блондин Дживелегов с приятной, красивой женою, еще начинающий Зайцев, Борис; худой, бритый, зеленый от кисли, обиженно-томный (до черных кругов под глазами), во веки веков благородный, "наилиберальный", "наилевейший" во всех отношениях Ленский, "с душой геттингенской"225, им вынутой, видно, из томика стихотворений Коринфского, - Виктор Иванович Стражев, учитель словесности, ставивший
  В. Ходасевичу, "ученику", - о, не балл: треугольник (не смей, гимназист, защищать декадентов [Этот факт передаю со слов Ходасевича]); и тут же, чрез несколько лет уже перенырнувший чрез ученика, чтобы в "Третьей волне символизма" обставить всех нас - строчкой, напоминающей Фруга, Сергея Сафонова иль Мазуркевича (были такие поэты); сидит с атлетическим видом рыжавый усач, мускулистый силач, Гиляровский, сей Бульба, сегодня весьма отколачивающий меня, завтра моих противников из своей Сечи: ему нипочем! Все теченья - поляки, турчины; его нападенья с оттенком хлопка по плечу: "Терпи, брат, - в атаманы тебя отколачиваю!" Мы с ним дружно бранились, враждебно мирились в те годы; газета ему что седло: сядет - и ты вовсе не знаешь, в какой речи он галопировать будет.
  Сидят на эстраде столь многие, что и не перечислишь.
  За залом, в открытых дверях, пустоватая, серо-зеленая комната; как с горизонта покажутся крупные рыбины там в миг пожара на эстраде иль в зале: явить оскорбленность свою, - Иванцов, Лев Лопатин, С. Мамонтов, Южин; они только профиль подставят; и - скроются; эти - "министры" "Кружка".
  Подбор лекторов: вся Москва, Петербург, Киев, Харьков, Одесса прошли через эстраду "Кружка"; Любошиц, Яблоновский, Ашешев, Чуковский, Свентицкий, Петр Пильский, Морозов, Волошин, Бальмонт, Брюсов, Глаголь, я, до... Венгерова, академика 226, здесь заявившего, что... мы от "доброго, вечного", как и Некрасов; 227 попадали в обмороки - Яблоновский и адвокат Ходасевич.
  Семен Афанасьевич Венгеров, здесь возложивший на голову Брюсову академическою, дрожащею рукой им сплетенный лавровый венок, - уже новая эра, когда не Баженов сидел председателем, а Сергей Кречетов; следствие: уже не Южин являлся пожары тушить, - В. Я. Брюсов.
  Мне помнится, как Айхенвальд, Ю. И., с сутуловатой, застенчиво-мягкой медовостью, жалом осиным, упрятанным им в усах, скромно поднявшись на кафедру, сделал бешенством вставших волос и блистанием злобных очков, тихим-тихим, вполне задушевным, вполне добродетельным голосом мироточивейшее сообщение, взяв от Уайльда совочек острот, как завар для холодно-болотной преснятины "субъективизма"; и казус случился: я и Сакулин, тогда молодой, с двух сторон (от марксизма и от символизма), почти в тех же формулах, с негодованьем отвергли сию "субъективную" критику, руки пожавши друг другу; так на айхенвальдовой пище, на острых желудочных коликах, вместе испытанных, строилось с Павлом Никитичем будущее пониманье друг друга.
  О да, - Айхенвальд был "зефириком", барышням с курсов казалось: два крылышка явно прорезались и перепархивали над сутулой сюртучной спиною; а муха, осою проколотая, - В. Я. Брюсов, показывалась Айхенвальдом сладострастному выводку зубоврачих, перепрысканных... опопонаксами; 228 все - аплодируют, топают, жадно осклабясь скандалом; гудит Соколов, точно в бочку, увесистым басом; Курсинский таким верхохватом взлетает на кафедру, чтобы отщелкать сентенцией и двумя пальцами: в публику; черно-муаровы отвороты его сюртука. Он выпаливает:
  - "Я желаю совершить преступление; я бы... я... я... - изнасиловал всех!"
  Сам же - кротче ягненка, трусливее зайца: но в зале ор, свист; а брадатые старцы подуськивают:
  - "Так, так, так, - бей, бей, бей!"
  Яблоновский удушливой вонью, таимой им под комплиментами мне, раз меня так взорвал, что, придя в исступленье, не видя, не слыша, я бросился с места, зажав кулаки, на совсем неповинного "Т"229 (а не на Яблоновского) с ором над более чем семьюста головами:
  - "Извинитесь, подлец, а не то оскорблю я вас действием!"
  Тут же крепкие руки Н. А. Бердяева с силой схватили меня со спины; в грудь ударил с любвеобилием пылким М. О. Гершензон:
  - "Что вы делаете!"
  В зале - ор, взлет стульев, истерики, визг, голоса - от дирекции:
  - "Занавес, занавес!"
  Вонь Яблоновского и провокация были настолько явны, что в дирекции после они обсуждалися, а не безумный поступок мой; желтая пресса - и та - ни "гу-гу": о скандале; директор "Кружка", Иванцов, на другой день сказал, пожимая мне руку:
  - "Охота ходить в это гиблое место!"
  Бывало, как вспыхнет скандал, - уж за спинами, как в назиданье поставленная иссушенная мумия, выставит бороду Л. М. Лопатин - профессорский "кит" и спирит, между лекциями заседающий... в "Ребусе"; [Спиритический журнальчик, издававшийся Чистяковым 230] он приходил насладиться скандалом, но издали: место его - перед водочной стойкой, где он возникал ежедневно: в двенадцать часов по ночам; он вставал в половине двенадцатого; и являлся за ужином к... "утреннему чаепитию", бодро осматриваясь золотыми очками, тычком бороды и кровавою нижней губой, на вершок отстоящей от верхней, мотаяся дрябло ручонками, брошенными за две фалды и в полуаршине от них, помогая себе, точно веслами, ими, - к стойке он плыл.
  Здесь же я восстановил свое давнее, детское, но озорное знакомство с П. Д. Боборыкиным.
  В детстве стоит предо мной Боборыкин - вертлявым, высоким, худым, с совершенно багровою лысой головкой из дерга движений руки, суетливо приставившей к пресу-рово блиставшим очкам миниатюрный лорнетик, чтоб, бросив его, ухватиться порывисто за предметы столовые - пепельницы, разрезалки, салфеточки, ими метаться; ходил в светло-желтом; доказывая, багровел и привскакивал и становился в картинную позу, слегка прислонясь к буфету; бывал у нас с Софьею Александровной, тонной, худою, болезненной, милой супругою; и нам доказывал, как мы отстали от Запада: как независима женщина там.
  Я, ребенок, ему показал из "Будильника" - шарж на него; был наказан за то; не видел его после этого двадцать три года; и снова в "Кружке" увидал.
  Это было уже в 1908 году.
  Он ходил точно плод, наливавшийся славою жизни, притекшей в истекшем столетии, - не кипятился, не обижал; стал седым и дородным, пленяя достоинством медленных жестов своих, в длиннополом, почти до земли сюртуке, семенил очень быстро, малюсенькими беговыми шажочками, скрытыми полами, так что казалось: несется, но медленно (перемещением ног), во всем

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 473 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа