ым.
Г. А. Рачинский - двоюродный брат С. А. Рачинского, профессора
ботаники, ставшего сельским учителем в селе Татеве, корреспондента
Толстого181 и - скольких; художник Богданов-Вельский изобразил его в рое
мальчат. С юных лет эрудит, вытвердивший наизусть мировую поэзию,
перелиставший философов, всяких Гарнаков, Г. А. - энциклопедия по истории
христианства, поражавшая нас отсутствием церковного привкуса; нам казалось,
то, что именует он мировоззрением, - энциклопедия, а что считает досугом -
канон его.
Жил он - в центре182, в крошечной квартирушке, набитой книгами и
украшенной, как бомбоньерочка, вышивками из Абрамцева; скучающе поднимался
на верхний этаж: отбыть службу, о которой он не любил говорить, живя связями
с рядом ученых обществ; казалось странным, что яркий эрудит - не профессор;
отбывал служебную повинность ради хлеба, освобождал себя от повинности:
подпирать устои; в рое профессоров Г. А. Рачинский мелькал яркостью
стремлений и жестов с подергом, являя контраст с седоватой бородкой, с
профессорскими золотыми очками.
Жена - рожденная Мамонтова;183 Г. А. плавал в стихии искусств: старик
Поленов, собиратель картин Остроухов, Серов - друзья дома Рачинских: Г. А.
был культурою
"Мира искусства" - до "Мира искусства", вынашивая платонически лозунги
Абрамцева: с Якунчиковой, Серовым, Коровиным, Врубелем, но и великолепно
разбираясь в классиках-итальянцах; поклонник Баха, Генделя, Глюка, понимал
Скрябина, восторгался музыкой Метнера и д'Альгеймами.
Ходил по Москве парадоксом; староколенный москвич с "традициями"
сороковых годов, рукоплескал всему смелому, уныривая из быта, с которым
видимость створяла его; чтимый профессорами, им зашибал носы озорным духом.
То, чем пленял нас, его умаляло в быту, где исконно вращался он; котировали
его остроумцем; он импонировал фонтанами текстов: на всех языках.
Не ценили способности тонко вникать, понимать, а ценили - личину его,
эрудицию, которая в нас вызывала протест, когда он наш жест, рвущий с
компромиссами, утоплял в цитатах. Но архаичность Рачинского эквивалентна
дерзости его приятия нас.
Э. К. Метнер явил подвиг бунта - из одиночества; а Рачинский являл
давний надлом: перебой холерических взрывов и меланхолической мрачности;
бунт его - по кривой рикошета; "служба", как фига: Янжулу; если последний -
"талант", то Г. А. - "Гений" в сравнении с Янжулами.
Когда я или Эллис устраивали передряги, то он являлся журить; а по
блеску очков было видно: доволен; недаром подчас, хватая за фалду Л. Л.
Кобылинского, имел вид седого "Левы"; тот выдвигал "покой" желтого дома;
этот жундел о "небесном покое", а строил Гоморры, скрываяся к "архиерею";
знали, что "архиерей" - погребок; и знали: Г. А. - устал, заработался.
А. С. Петровский его отвозил в санаторий: под Ригу.
Скучая в укладах, устраивал "кубари"; влек его Эллис, которого он
честил; раз под речью П. д'Альгейма о музыке Гретри к мертвой лысине Эллиса
он приложил воспаленное свое чело:
- "Тоска, - клубом дыма из рта: паф! - Тоска Кобылинского, Левки, с
тоской - паф! - Рачинского, Гришки, сливаются - паф! - в мировую тоску".
"Седой Гриша" - его под шумок называл Кобылинский. Запой слов - из
рыдающего трепетания, что он в лапах косматого быта; и мы понимали тоску
этого порой обнаженного Ноя.
Рачинский, став другом, еще был немного отцом благодетелем: каждого из
нашего кружка; помнится, как, положивши свою воспаленную руку ко мне на
плечо, а другой взявши под руку, он, припадая на ногу, меня проводил в
кабинетик душнеющий, чтобы замкнуть в нем, часами жундеть, наставляя
премудрости, опыту жизни: отец уже умер; еще Гершензон не явился; Рачинский
в ту пору являлся мне образом, связывающим Гершензона с отцом; после смерти
М. С. Соловьева он выбран был опекуном его сына: и он опекал, грозя правой
рукой за проказы, а левой толкая к проказам; казалось, - "бунтами" нашими он
питался.
Когда завелся своим собственным обществом, став председателем в нем,
ужасался покойному Эрну, что - "вандал", Булгакову, что - провалился в
келейности, пока Булгаков и Эрн не втащили его: в церковную догму; тогда,
меня вспомнив, руку схватив, закачавшись, задергав рукой и плечом, усадил и,
елозя ногами под стулом, метаясь бородкой, жундел в клубах дыма:
- "Паф, паф... Теологии много!.. А разве они теологию знают? Поизучали
б апостольские постановления!"
Тыкался толстой своей папиросой; и мне мотивировал необходимость
вступить в совет общества, перелетая на "ты" с "вы".
- "Ты понимаешь - паф, паф! - я тебя, черт дери, бы сам вытурил...
Паф! - из совета - паф, паф... - Я тебя бы - паф, паф! - ницшеанского пса, -
исчезал он в дыму, - сам бы вытурил в шею из общества, - вновь он являлся из
дыма; и - с молниеносной быстротою: - кабы не Булгаков... Да вы понимаете
сами, Борис Николаевич, ты понимаешь, боюсь я густого поповского духа...
Булгаков способен, способен - ты понимаешь - на заседании - паф, паф, паф! -
дернуть: паф, паф, паф, паф, паф!"
Нет Рачинского: клубы; из них как жундение шершня:
- "На заседаниях не религиозного, а философски-религиозного, - бил
пальцем в палец он, - общества - паф! - фи-ло-соф-ского, черт побери, еще
дернет Булгаков какое-нибудь там: "Святися, святися - во имя сына, отца, -
папиросой взлетал в потолок, - и святого духа..." - Паф, паф!.. - Тут-то вот
выпускаю тебя: "Слово принадлежит Борису Николаевичу Бугаеву". Лай на
Булгакова, пес ницшеанский! Эрн встанет, а я ему - Левкою: для
равновесия!.."
И помолчавши:
- "Идите-ка в совет общества: паф!"
Припадая на ногу, повел из прокуренного кабинетика в дыме "осанн" - к
диванчику, где Т. А. Рачинская нас ожидала: с Парашей, сестрою:
- "Ну, Танькин, - Борис Николаевич выбран в совет!" И свободно висела
широкая, широкобортная, широкоплечая синяя куртка его; видом точно отец;
юным духом как кукиш, который показывал он и на службе, приводя в ярость и в
страх начальство.
Как он тащил из квартирки в служебный этаж опекаемого Соловьева,
Сережу, еще гимназиста: "вампуки" показывать, "Степушке" (С. С. Перфильеву,
начальнику по службе), Сережа исполнял оперу "Пиковая дама": оркестр, хор;
лучше же всего у него удавался квинтет: "Мне страшно", графиня, князь,
Томский, Лиза и Герман (бас, тенор, сопрано, контральто и баритон)
перебивали друг друга на все лады: "Мне... не...е... стра... тра... ра...
страшно... Мне... не..." - рыком, кваканьем, писком и лаем, перебиваемым
гудом флейт, дудом труб, писком скрипок и "гогом" фагота, сверлил чудовищно
слух; Сережа, придя в исступленье, крича, топоча, кулаками, глазами, ногами,
растерзанной курткой, космою, слюною показывал попеременно жест Томского,
Германа, Лизы, графини; в ту минуту он был гениален, чудовищности выдумывая;
и мамонта разорвало б, а не ухо.
Рачинский, втащив нас в "святое святых", притворив дверь в соседнюю
комнату, где скромно скрипели пером, где являлись просители с улицы,
поставив перед добродушным толстяком, своим начальником, Степушкой, которого
в Демьянове знавал я студентом, - требовал, чтобы Сережа пропел "Мне
страшно"; все помещение дрожало от рявка, от хрюка, от топа и ора Сережи, от
фыка и брыка Рачинского, в форменном сюртуке откалывавшего антраша и
совавшего рассеянно папиросу зажженным концом в рот под заливистый визг
"начальника", Степушки, колыхавшего толстый живот в кресле; не знаю, что
происходило в мозгах низшего служебного персонала: летели "устои"
московские - к чертовой матери.
Это был - "кукиш"; потребовали, чтоб "седой Гриша" был убран со службы.
До 901 года числился он и в редакционном совете "Вопросов философии и
психологии", при Л. М. Лопатине, нашем "враге"; но и там он показывал
"кукиши": звукосочетание "Ницше" в сем месте в 1901 году звучало как кукиш,
а он напечатал статью, разбирая толково смысл Ницше184.
Увидел Рачинского я на заседании, посвященном памяти философа
Преображенского; после маститых мужей вдруг на кафедру выскочил муж
седоватый и быстрый; блистая очками, махая руками в огромную аудиторию, он
глухим, лающим голосом начал выкидывать море взволнованных слов, набегая на
слово словами, стирая словами слова; взволнован я был; от Соловьева же
слышал:
- "Рачинский Г. А. - одинокая умница".
Мне передали, как он появился впервые за чайным столом Соловьевых,
совпав с Кобылинскими, тоже впервые явившимися.
Он - холерик; жестикуляция - тарантелла; слова и движенье, ломая друг
друга, как смазываясь, дают - мельк экрана кино, - фыки, дымы и сверки цитат
способны ввинтить с непривычки мигрень в висок; Кобылинский, Лев, живя у
меня, заставлял меня падать в диван от верча и жестов своих; увидя, что пал,
припавши к груди, он ер-зом и прыгом вгонял в каталепсию. Братец Сергей, раз
явившись ко мне часов в восемь, застав полный стол, а меня - в разговоре, ко
мне привалясь, растоптав разговор, начал что-то доказывать: в ухо; и тотчас
стол, полный гостей, закрылся в тумане; я впал в каталепсию, еле следя: стол
пустеет, пустой; гасят лампы-настенники, кроме одной; затворяются двери в
гостиную и в коридор; гаснет лампа, последняя; мрак; только в ухо бьет
голос, как костью; вдруг - возглас матери издалека (из постели):
- "Да что ж это?"
Уже проснулась она, отоспавшись: тут я пробуждаюсь и чиркаю спичку:
гляжу - пять утра; Кобылинский, Сергей, мысль свою, им начатую в десять
вечера: доизложил.
- "Поздновато... Поговорили!"
Напомнив читателю о характере Кобылинских, упомяну об явлении
Рачинского: в дом Соловьевых.
Кобылинские, появись к Соловьевым впервые, ткнув хозяевам руки, себя
перебили, сцепясь в долгом споре; вдруг звонок; что-то затопотало в переднюю
ботиками; братец Лев произнес: "Ницше". Из шубных, медвежьих мехов тотчас
вывалилось седоватое нечто в очках, меж сцепившихся братьев; и шесть рук,
шесть ног, - взрывы дыма: из тявков! В сплошном телотрясе прошел этот вечер;
Соловьевы молчали испуганно перед сцепившейся троицей, вылетевшей только к
часу в переднюю: скатиться с лестницы и спорить на улице; в передней
просунулась лысина Льва на Сережу - спросить:
- "Кто это?" - пальцем в О. М. Соловьеву.
- "Да мама же моя".
- "А".
И Лев - вылетел.
С тех пор стал Рачинский бывать у С. М. Соловьева; я дивился дарам
седоватого Дамаскина:185 он подмигивал мне моей же "Симфонией"; и ласково
звал: к себе в гости; так я оказался в уютной квартирке, в ней встретив
певицу Оленину и ее мужа, д'Альгейма186.
Рачинский мне связан с кривым переулком Пречистенки.
Градация домиков: синенький, одноэтажный, с заборчиком, с садом; за
ним, отступя, занавесясь рядком тополей, желтоватый и белоколончатый
каменный дом с барельефами; шестиэтажного куба, слепого и глохлого, бок;
ниже, выше и ниже, - зеленый, белясый и розовый, - домики, с колониальною
лавкой; забор, убегающий влево, с отдером доски, позволяющим видеть: склад
дров; лед не сколот; и - трясы ветвей, крики галок, над тумбами, - около
церкви Покрова Левшина, сереброглавой, четырнадцатого столетия, - с
сутуловатеньким, глухим священником: ста пяти лет; его правнуки сидели за...
музыкой Скрябина и спорили о Метнере; наискось - блеск изразцов сложил
голову; дом строил, наверное, Шехтель, коли не Дурнов.
Кое-где пробежит пешеход; генерал Щелкачев чешет мимо; Истомина,
бледная барышня, за угол скроется; Эл-лис в шубенке с чужих плечей дергает:
в Неопалимовский; к вечеру в саночках едет кудрявый Бердяев; и - шапка в
мехах; и под мехом вихляются черные кудри, серебристые снегом. И ходит
расчесанный, мытый козел, перевязанный лентой, бодает прохожих с большим
удовольствием.
Левшинский, Мертвый, Обухов, Гагаринский? Точно не знаю; но знаю: в
домах этого пречистенского переулочка было жунденье - "святися, святися" -
меж водкою и меж селедкою; перед закусочным столиком сидел застенчивый,
пристальный и коренастый Серов.
Всюду быстрым, танцующим шагом с седою улыбкой Рачинский влетал,
оправляя свой галстук, склоняясь к руке, и над ухом жундел, точно шмель над
цветком: он врачу, коммерсанту, профессору, барыньке бархатным очень
невнятным густым тембром голоса мед свой с пыльцою нес в ухо, как шмель
в колокольчик вникая; и слышалось:
- "Первосвященник, надев - Урим-Туним... Бара берешит... Бэт
харец..." - сыпал текстами: по-итальянски, еврейски, немецки, по-русски.
Устав, впав в невроз, поднимал, точно жужелжень му-ший; мозаика пестрых
цитат в ускорениях голоса перетрясалася: каша во рту!
Появлялся Петровский; и, бережным жестом извлекши, его увозил. Один
критик в 1902 году назвал Рачинско-го балаболкой, забывши, что - всякие
есть; и тимпаны, и гусли, если угодно, суть балаболки; но я их предпочту
критику-пошляку; среди Булгаковых и Трубецких был единственный он
песнопевец; его гимны о культуре - д'Альгейму, Морозовой, Метнеру доселе мне
памятны; средь "Дома песни", в "Эстетике" - он поражал жизнью нас; пестун
всех нас, в известный период вынашивал он наши молодые стремления; в часы же
досуга писал он стихи: грустны и строги строчки его антологий; пародии на
Алексея Толстого (поэта) - и сильны и звучны; один из первых он оценил
Брюсова, Блока; от Мережковских его воротило; Евгению Трубецкому меня
объяснял.
Роль Рачинского, певшего в уши старопрофессорской Москве о культуре
искусств, ей неведомой, в свое время была значительна.
Бывало, придешь к нему: из кабинетика он, припадая на ногу, выходит,
сжимая толстейшую, скрученную им же самим папиросу; свисает гладчайше
короткая синяя широкоплечая, короткобортная курточка; и расплываются пухлые
губы на белопухлявом, а то красно-розовом (коли - приливы) лице; припадая
стриженою бородкою к уху, он теплую руку кладет на плечо:
- "Сотвори господь небо и землю... Бара берешит Элогим".
И раввины московские перед лицом Иеговы проорали не раз благодарность
Рачинскому, их выручавшему; чтим был раввином Мазэ; чтил раввина Мазэ;
дервиш с дервишем и Далай-лама тибетский он с Далай-ламой тибетским; к столу
ведет; за столом - жена, Т. А.
- "Тт... прекрасно... И Поццо... Тт... т... И Мазэ... и владыко с
Маргошей... Тт... тт... И Мюрат... И Паппэ... И... давайте все вместе".
Что вместе?
Давайте все, кому не лень, - В Москве устроим Духов день!
Бескорыстно-взволнованный, благородно-восторженный Поццо - студент -
соглашается; А. С. Петровский - кривится.
- "Вы что?"
- "Не люблю болтовни!"
Г. А. любили: кого любишь, над тем и подтруниваешь; я рассказывал в
лицах, как был в кабинетике заперт на ключ в час обеда меня посекавшим за
рифмы "стеклярус" и "парус" Г. А.; не понравились рифмы - "парус -
стеклярус"; 187 снобизм! Бильбокэ! Заперевши, отчитывал.
- "Я говорю тебе, вам: вы оставьте-ка - паф! - бильбокэ".
Отпустил бы! А то - без обеда... шалишь! Вспомнил, что едет куда-то;
достал свой сюртук, снял пиджак, продолжая отчитывать:
- "Парус - стеклярус"... - Паф! - Вспомни, а что в "Аналитике"
Канта188 стоит? Не "ветер" не "сетер" небось!.. Что сказал Шопенгауэр? Не
"бисер - людьми-сер".
И тут снял штаны:
- "Можешь ли привести мне различия первого и второго издания
"Критики"?.. Можешь, - спустил он кальсонину, нижнюю, - то и подкидывай
рифмами "парус - стеклярус".
И - скинул сорочку: в костюме Адама, в очках, с папиросой стоял,
посекая меня за изысканность рифм и взывая к различию кантовских "Критик";
супруга, Т. А., колотилась в дверь.
- "Гриша, поздно: скорей... Отопри, опоздаешь".
- "Брось, Танькин!.. С Борис Николаичем мы обсуждаем".
Достав из комодика нижнюю чистую пару, облекся; облекся в крахмал;
достал чистый платок, стал опрыскивать одеколоном себя: в сюртуке, черном,
длинном, свисающем фалдами, вырвался в двери со мной; мы - на улицу; я - на
Арбат, чтоб к обеду попасть... Стой - куда? Он силком усадил на извозчика; и
прочь от Арбата повез. Спрыгнуть? Как бы не так. Держал за руку; так - до
Мясницкой, где бросил в подъезде какого-то дома, руку сунув рассеянно; в
дверь пронырнул; дверь захлопнулась; я же голодный тащился с Мясницкой
пешком: денег не было!
Раз рано утром ворвался он к Метнерам, на полотеров, сдвигающих мебель,
наткнувшись; ему тотчас представилось, что стулья - полки; сдвинув их,
объяснял: так стояли полки перед Карлом Двенадцатым; и между двух полотеров,
вихрами мотающих, пляшущих, зарецитировал Карлу Петровичу Метнеру:
Швед, русский - колет, рубит, режет189.
Распевы о Гете, о Данте, о Канте и тучи цитат из "отцов", из литургики,
изображенные в лицах церковные таинства как продолжение арии хором, уже
перешли в пред-седательствование, в приветствия - Брюсову, Герману Когену,
Матиссу, Верхарну, Морису Дэни, Боборыкину; всюду совали ему колокольчик; и
всюду, поднявшись, звенел: "Заседанье открыто". И - "слово предоставляется";
второстепенное дело - кому: Эрну, Булгакову, биокосмисту иль - Фуделю;
стиль, ритуал, председательствование в Р.Ф.О.;190 и он, Дамаскин, взвивший
гусли, - запел; дай гитару, - с ней пел бы; антифанатичный, не "столп", но
подпертый насильно "столпами" - Булгаковым, Эр-ном, - он стал детонировать,
фыркая и извлекая фальшивые звуки; бывало, - багровый, с надутыми жилами, он
запевает: "Святися". А как - "Не таи рыданье" - выходит.
Готовясь к открытию заседания, фыркая дымом, метается он: от угла до
угла; шебуршит листом белым, опрашивая: "Оппонируете?" Тычет руку направо
входящему "члену", вытягивая свою шею налево, жундит в ухо Эрну, толкаясь в
толпе, через зал, подзывая кивочком меня; и все сразу; оказываясь меж
Бердяевым и меж Булгаковым, одновременно беседует с ними, с двоими: с
Булгаковым - жестами рук, а с Бердяевым - жестами ног; сам же слово
обдумывает; и вдруг рывом - ко мне:
- "Ну, Борис Николаевич, - я - начинаю; скажу-ка им всем: "Петр
Бернгардович, я, зверь матерый... Святися, святися!.." Скажу им - в носы: и
Бердяева выпущу: он им покажет язык; номер - два: выпускаю тебя: "Куси,
пиль!.." Ты, наверное, - переборщишь: Эрна я - за бока: "Куси Белого". Ну...
Пора: с богом!"
В Р.Ф.О. его просто затуркали; прежняя роль - педагогика
свободомыслия - шла к нему более; слабую точку нащупавши (Кант не доучен),
бывало, гвоздит:
- "Можете всякими - паф - запускать ананасами в небо191, коль "Критику
чистого разума" знаете".
Или, нащупав, что в Канта ушел:
- "Кант да Кант... Как писали-то, - а? "Голосил низким басом..." -
Паф-паф! - "В небеса запустил ананасом". - Паф!.. - Это вот я понимаю: паф!"
К каждому он приставал с дополнительной краскою, синтеза требуя, силяся
нас синтезировать; выглядел же синкретистом, порою срываясь и позднюю
Александрию являя; и древний археец, Нилендер, стенал; Киселев клонил нос в
"Инкунабулы"; в этом стремленье к абстрактному, все еще, синтезу он
ударялся: лбом в лоб; Кобылинский кричал: "Нни-каких!" И они друг пред
другом друг друга затопывали, как зенит и надир, отрицая друг друга, но
втайне притягиваясь друг ко другу, как два двойника, как две тени искомой
конкретности, не находимой Рачин-ским и Львом Кобылинским; отсюда и рявки:
- "Тоска Кобылинского, Левки, с тоскою Рачинского, Гришки, сливаются -
паф! - в мировую тоску!"
Неудачник он был, как все мы, "аргонавты", как Метнер, Петровский,
Нилендер, - расплющенные двумя бытами, фыркающие на труды, юбилеи; и -
гордые рубищем.
Беседы с Рачинским в уютной квартирочке впаяны в воспоминанья мои как
пиры с Э. К. Метнером, как повисанье над бездной с Л. Л. Кобылинским;
бывало, сидит кто-нибудь: или - криво помалкивающий, иронический, кряжистый
и белокурый Серов, с добродушием щурясь на нас; он - друг детства Рачинской;
192 или владелец типографии А. Н. Мамонтов; или сухой и седой Остроухое,
смущающий молокососа, меня; или Оленина, сестра певицы; или Д. Д. Плетнев,
не профессор, еще молодой и талантливый доктор, худой, молчаливый и едкий;
он пуговкой носика, усиками выражает особое мнение; или профессор Л. А.
Тарасевич; или с лицом Мюрата, потомок Мюра-та - Сергей Казимирович Мюрат,
кузен П. И. д'Альгейма, учитель французского, - худой, культурный,
протонченно вежливый невероятный чудак; или В. С. Рукавишникова, "Варя",
сестра поэта; звонок: и певуче звучит из передней:
- "Ратшински... Э бьэн!"193
И Петр Иваныч д'Альгейм изумительными разговорами о символисте Вилье де
Лиль-Адане, о песенных циклах, о Шуберте или Мусоргском перебивает
Рачинского; оба мы, рты разевая, внимаем д'Альгейму: как мэтр Вильон он!
Я учился культуре: в квартире Рачинского.
Останавливаюсь на ряде тогдашних новых друзей; они мне семинарий по
классу культуры, или - проблемы увязки: моих личных знаний со знаниями, мне
показанными в живом опыте; литературные, даже научные интересы - еще не
культура, пока они - замкнуты.
Мне размыкал Кобылинский круг личного опыта и наблюдений, врываясь со
списочком книг, где стояло: Маркс, Меринг, Рикардо, Бернштейн, Шмоллер;
Рачинский является с "Гарнаками"; Метиер культуру Германии вскрыл,
разъясняя, как музыка, мысль и поэзия великолепно увязаны; чтоб не думал я,
что вся культура - Германия, встал утонченный француз, Пьер д'Альгейм, - с
Ламартином, Ронсаром, Раблэ и т. д. В. В. Владимиров выдвинул - проблему
формы; культуру стиха раскрыл Брюсов; уж Фохт беспокоил подобранной полочкой
книг: по теории знания; скоро явились: Нилендер и В. И. Иванов; и Роде, и
Фразер, и Бругман возникли тогда; возникали: отец с своим Лейбницем, с
аритмологией; а Гончарова - с проблемой Востока; и даже полезен был Эртель,
подчеркивая: знать Гиббона и Моммсена - надо.
Обстанья моих интересов другими растягивало во все стороны, не
позволяло заснуть в круге книг, мной отобранных; и голова кружилась, рябило
в глазах! Но царили еще: Стороженки и Янжулы, не оставляя нам пяди
"культуры"; Арбат нас сжимал.
Чем он был? Фоном всех разговоров; Арбат не менялся. Арбат 901 года -
такой же, как в прошлом столетии.
Жить, как мы жили, в обстаньи Горшковых, Мишель-Комарова и
Выгодчиковых, - нельзя! И картина сознания без к ней приложенного, как
виньетки, Арбата восьмидесятых годов (он Арбат и 901 года) - неполная.
СТАРЫЙ АРБАТ
Помнится прежний Арбат: Арбат прошлого; он от Смоленской аптеки вставал
полосой двухэтажных домов, то высоких, то низких; у Денежного - дом
Рахманова, белый, балконный, украшенный лепкой карнизов, приподнятый круглым
подобием башенки: три этажа.
В нем родился; в нем двадцать шесть лет проживал194.
Дома - охровый, карий, оранжево-розовый, палевый, даже кисельный, -
цветистая линия вдаль убегающих зданий, в один, два и три этажа; эта лента
домов на закате блистала оконными стеклами; конку тащила лошадка; и фура,
"Шиперко", квадратная, пестрая, перевозила ар-батцев на дачи; тащились
вонючие канализационные бочки от церкви Микола на камне до церкви Смоленские
божия матери - к Дорогомилову, где непросошное море стояло: коричневой
грязи, в которой Казаринов, два раза в год дирижировавший в Благородном
собрании танцами, в день наносивший полсотни визитов, сват-брат всей
Москвы, - утонул; осенями здесь капало; зимами рос несвозимый сугроб; и
обходы Арешева, пристава, не уменьшали его. Посредине, у церкви Миколы (на
белых распузых столбах), загибался Арбат; а Микола виднелся распузым столбом
колокольни и от Гринблата, сапожника (с Дорогомилова, с площади); в церкви
Миколы венчался с Машенькой Усовой Северцев, А, Н., профессор; Микола -
арбатский патрон; сам Арбат - что, коли не Миколина улица? Назван же он
по-татарски, скрипели арбы по нем; Грозный построил дворец на Арбате; и
Наполеон проезжался Арбатом; Безухий, Пьер (см. "Война и мир"), перед
розовою колокольнею Миколы Плотника что не на камне бродил, собираясь с
Наполеоном покончить;195 Микола - патрон, потому что он видел Арбат: от
Миколы и до Староносова; и - от Миколы до "Праги";196 и, видя до "Праги",
предвидя Белград, за арбатцами, текшими в Прагу, в Белград, он не тек по
проливам до... Константинополя; староколенный арбатец, идя мимо, шепчет
молитву "Арбатскую" - может быть?
Крепись, арбатец, в трудной доле:
Не может изъяснить язык,
Коль славен наш Арбат в Миколе, -
Сквозь глад, и мор, и трус, и зык197.
Микола ведь, изображенный на камне плывущим, державшим собор наподобье
сращенья просфорок, с мечом, в омофоре, - арбатца так радовал.
До Староносова длился Арбат; 198 от него, что ни есть, - относилось к
Москва-реке, к баням семейным, где мылся Танеев, С. И., композитор
известнейший; мыться с Плющихи ходили - и Фет и Толстой, на Плющихе
живавшие; Писемский, кажется, под боком жил; бани прочно сидели меж Мухиной
и Воронухиной горками; с горок тех - первые зори увидел я: у Воронухиной; в
Первом Смоленском - живет Вересаев; жил - Батюшков П. Н. и жили -
Кохманские; близ Староносова жили: Нилендер и Лев Кобылинский.
Дом каменный, серо-оливковый, с "нашей" аптекой, с цветными шарами,
зеленым и розовым, принадлежавшими Иогихесу, аптекарю;199 с сыном его я
учился; папаша в пенснэ за прилавком пред банками с ядами, медикамент
отпуская, стоял; в боке дома - Мозгин, или "Мясоторгов-ля" ;200 Мозгин - в
котелке и в очках, с видом приват-доцента, филолога, гнулся к конторке, а
лиловолицые парни в передниках, ухающие по бычиной ноге топорами, средь
зайцев и тухлых тетерок, - метались; и мать говорила кухарке: "Тетерька-то -
тухлая: переходите к Аборину, а с Мозгиным надо кончить". Мозгин, в котелке,
в своей, в собственной, ездил в пролетке, гордясь своей, собствен-ной,
лошадью, бледно-железистой.
Далее - одноэтажное длинное здание (в двадцать четвертом году подновили
двухцветной окраской) лупело: Замятины, братья, - стариннейшее керосиновое
дело;201 Зензиновых, сыновей, - чай, сахары; сын-то, сын, говорят, стал
эсером; напротив - гнилые домки 202, зеленные лавчонки, фруктово-плодовые
протухоли, слизи рыжиков, постные сахары, морковь, халва и моченые яблоки;
среди всего - толстый кот.
И уже - "Староносов" (по черному золото), красный товар: сперва -
лавочка, потом лавчища; фасонистый галантерейный товар; Староносов был
городовой: стоял годы под нами, в скрещеньи Арбата и Денежного, - сизоносый,
багровый, моржовьи усы прятал в шубу; на святках ее выворачивал, вымазав
сажей лицо, и плясал по всем кухням; и папа, и мама, и дядя, и тетя, и я
отправлялись на кухню: с улыбкой смотреть на запачканный нос Староносова и
на меха его шубы; от жуликов он охранял; эти жулики с черного хода вводились
в пустые квартиры Антоном, вторым нашим дворником, пока Антона не выгнали в
шею, сперва протузивши: не стоит в участок тащить, потому что хозяин,
Рахманов, - приват-доцент Лейста, - в науку уйдя, дом забросил.
Профессор, Владимир Григорьевич Зубков, рядом жил, коль встать влево;
коль вправо, - проулком и за угол, - жили Бальмонты (поздней); в угловом
доме, наискось, много годов торговали различными средствами против клопов;
когда после, в двадцатом году, развалили тот домик, открылося изображение
дьявола: прямо в стене; и болтали: мол, здесь сатанисты года, под шумок,
алтарь дьяволу строили, голую женщину еженедельно кладя на алтарь.
Тут и Троице-Арбатская церковь, с церковным двором, даже с садиком,
вытянутым дорожкою в Денежный; там - и ворота; в воротах - крылатый
Спаситель; колодезь и домики: домик дьячковский, поповский и дьяконский; в
дьяконском, двадцатилетьем поздней, останавливался мой издатель, Алянский;
меня приносила Афимья, кормилица, - в садик; С. М. Соловьев здесь в салазках
катался позднее.
Протоиерей, Владимир Семенович Марков, сребрясь рыжевато-седой бородою,
волною расчесанных серых волос, благолепил лицом, не худым и не полным,
очком темно-синим и серою шелковой рясой (под цвет волос), крупным крестом,
прикрывающим маленький, академический крестик; он, стройно-прямой, с
наклоненной в приятном покое главою, неслышно ступал, восходя на амвон, где
дьячок ожидал с золотою широкою эпитрахилью, расшитою чтительницами; - после
в тихом величии руки над чашею он разводил, в предвкушении митры, слетевшей
собором Успенским, которого стал настоятелем, с императрицей яичком
обмениваясь в праздник Пасхи, которую цари встретили в Первопрестольной.
Величие великопостных служений прославило Маркова.
В церкви все знали, кто где проживает, как служит, какого достатка,
когда дети женятся, сколько детей народят, чем внучата в годах расторгуются,
когда успение примут они.
Байдакова, маман; сын - "Торговля строительными материалами"; дама
сухая, седая и строгая; шляпочка - током, с атласными серыми лентами;
рядом - невестка, шикозная, рыжая, очи - лазуревые; Байдаков поздней
старостой стал; и - безусый, безбрадый ступал, задыхаясь жирами, с
тарелочкой медной, бараний бурдюк, не живот, опустив пред собою самим: до
колен; говорили: жену-де - имеет; жениться ж - не может: мешает - живот.
До него Богословский (дом собственный в Денежном, с "белой
старушкою"-призраком, с Карцевым-книготорговцем, с профессором Гротом -
жильцами) был старостою нашей церкви, пронзив сердце дряхлой, трясущейся
дамы амурными стрелами, красным бульдожьим лицом с бородавками; а сын -
историк, профессор, профессорствовал над Москвой - сколько лет!
Богданов с женою и сыном (опять особняк, опять в Денежном) - гривенник
клал на тарелочку: он - коммерсант; Патрикеевы (дом на Арбате) - блондин
бело-розовый, дамочка с родинкой, с легким уклоном полнеть: ах, какая!
Мишель Комаров (опять дом на Арбате)203 - поджарый, стареющий, прежде гусар
и танцор, похищающий женщин, жен, тоже с похищенною женою, венгеркой,
склоняет колено здесь; после - катает венгерку, жену, - в шарабане с
английскою упряжью; и стоит говор: "Поехал Мишель Комаров в шарабане
английском: катает венгерку, жену".
Это - правильно.
Здесь прихожане - достойные люди; причт - тоже; хотя бы трапезник,
Величкин, имеющий Ваню, сынка, в золотом стихаре, проносившего свечу пред
дьяконом, выросшего в психиатра с всклокоченным воображеньем, со
склонностями к символизму, выскакивавшего на трибуну сражать: Мережковского
иль Вячеслава Иванова: в прениях Религиозного общества.
Тип!
Около церкви - Горшков: зеленная торговля;204 бывало, подвязанный
фартуком, "сам" перекладывает астраханские виноградины; более крупные - в
сторону улицы; черный такой, горбоносый, надвинет картуз на глаза - на
косые; из яблоков смотрит, как спелая клюква, - Горшчи-ха: в бурдовом
платке, с выражением едким и лисьим; их "чадо", в картузике -
"чего-изволите", - спинжак с выпускными - "два фунтика, фунтик" - штанами:
штиблетами щелкнет, взыграет цепочкой и розовым - "клюк-вы-с" - младым своим
ликом; отщелкнет на счетах какой-нибудь вальсик; и, счетную лиру поставивши
в воздухе, - дзакнет костяшками, всеми:
- "С полтиною рупь!"
Когда "чадо" венчалось, - то ахнул Арбат, запрудив тротуары у Горшковой
лавки: стояла карета, сквозная и белая вся изнутри, запряженная шестериком и
с гайдуч-ным мальчишкою в треуголочке; с кучером (в заду - перины);
Горшков-млад, во фраке, в штиблетах оранжевых, в белом жилетике, с бантиком
(цветик жасмин), в середине атласных и белых подушек кареты воссел, положив
две ладони на фрачных коленях; и - все десять пальцев расставил; и - десять
проехал шагов, отделяющих лавку от церкви, где ахнули хором "Гряди,
голубица".
Горшковова лавочка окнами - в Денежный; тут и дома: Богословского,
Берга, Истомина, с древом развесистым, из-за забора склоненным, где дом,
"Школа кройки", синявый, которым когда-то патронствовала мадам
Янжул; и - церковка, Покрова Левшина: берговский дом после строился:
Мирбах, германский посол, в нем убит: мировая история!205
Лундберг - при ней жил.
Напротив Горшкова - наш дом; внизу булочник Бартельс - не тот,
знаменитый206, а Бартельс-"эрзац"; отравлялись сластями его производства;
поздней уже в окнах открылся Торгово-промышленный банк (ныне тут продаются
предметы резинового производства).
Напротив - дом Старицкого, двухэтажный, оранжево-розовый, с кремом
карнизных бордюров и с колониальным магазином "Выгодчиков" (после "Когтев",
а после него - "Шафоростов") :207 чай, сахар, пиленый и колотый, свечи,
колбасы, сардины, сыры, мармелад, фрукты, финики, рахат-лукум, семга,
прочее - чего изволите-с! Выгодчиков - за прилавком: курносый, двубакий,
плешивый и розовый, в паре прекраснейшего василькового цвета, в пенснэ,
перевязанный фартуком:
- "Сыру?.. Мещерского? Есть... Вы, сударыня, видите сами: слеза...
Поворачивайтесь!"
Молодцы - поворачиваются; и - летит молодец: с колбасой, и - летит
молодец: со слезой от мещерского сыру!
- "К которому часу прислать?.. Так-с: будет прислано!"
И отвернется солидно, достанет часы золотые с массивной цепочкой,
зевнет; лишь для шика он, собственник дачи, весьма элегантный своим котелком
и покроем пальто, когда бродит с газетой в руках по бульвару Пречистенскому,
зажимая тяжелую трость с набалдашником, - здесь подпоясался фартуком, как
молодец с молодцами; сынок, "коммерсант" [Ученик коммерческого училища],
третьеклассник, бивал поливановцев, нас, при заборе, - как раз под балконом,
с которого граф Салиас, старичок-романист, любовался закатом весною, когда
поливановцы, мы, возвращались с экзамена Денежным; раз, поплевавши в кулак,
этот Выгодчиков-третьеклассник, воскликнув "не хочешь ли в рожу", - с
размаху скулу мне взбагрил; я - бежал от него, подняв ранец. Он после стоял
за прилавком, указывая на слезу от мещерского сыра.
Как Выгодчикова мне забыть, коли первое слово мое продиктовано им:
поднесли годовалым к окошку; в колониальном магазине Выгодчикова зажигали
огонь; я затрясся; и первое слово, "огонь", - произнес; Прометеев огонь для
меня просто - "Выгодчиков".
Над ним жил симпатичный профессор Угримов, Иван Александрыч, а в гости
ходил к нему Александр Иваныч, профессор Чупров; и Иван Александрыч и
Александр Иваныч с Ивановым, Иван Иванычем, сиживали у Ивана Иваныча:
Янжула, где и Иван Христофорович Озеров сиживал, не Христофорова, не
Клеопатра Петровна, которая сиживала не у Янжула: у Стороженки.
Дом - Старицкого, генерала, который садился в пролетку, в кровавых
лампасах, запахиваясь в свою бледного цвета шинель на кровавой подкладке;
бифштекс - не лицо: бритый; серая в яблоках пара несла его; он - прототип
"генерала": ребенку, мне; "Старицкие" - говорил я, бывало, увидевши двух
генералов: что это есть род стариков, что командуют армиями и воюют, - не
знал; и все думалось: серая в яблоках пара под синею сеткой по улицам носит
их: тоже - род жизни.
И "Старицких" я уважал; офицеры с пунцовым околышем, полненькие, при
портфелях, - не трогали; много их бегало вкруг шоколадно-кофейного дома
Военно-окружного суда; и меж ними - "брелок", офицеришка; прежде он розовый,
нежный, околыш носил; бегал пыжич-ком (грудь - колесом, зад - другим
колесом), с двумя бачками, рыженькими, на кривеньких ножках, дугою волоча за
собою длиннейшую саблю; а мама, Екатерина Ивановна, с ними Надежда Ивановна,
Вера Ивановна - как в один голос:
- "Ну как с ним в мазурку пойду я! Его бы брелоком на часики!"
Папа же морщился, рявкая:
- "Сальник".
Ходил капитан, екатеринославец, с околышем красным, Банецкий, мазурки
откалывавший на балах, - с Пустоваловой, с мамой, с Мазуриной, с Лесли, с
графиней Ланской, с Гамалей, с Востряковой, мамашей, - комплексом тогдашних
московских бэльфам;208 как породистый конь, жеребец, бьет в конюшне копытом,
так бил сапогом о сапог лакированный мысленно он день и ночь, приготавливая
разговор за мазуркой на бале ближайшем с московской красавицей; он
перещелкивал всех, открывая мазурку; плясал в первой паре; и редко плясал во
второй; Подгорецкий и Постников, - те вырезывали на Патриарших прудах
вензеля ледяные: коньками. Банецкий, подняв эполет, оборвавши полет над
паркетом, схватясь двумя пальцами за бакенбарду и даму оглядывая сверху
вниз, придробатывал лишь каблуками подкованными, превращайся в мумию, как
фараон, Рамзес, - корпусом; и наводили бинокли; и дама не знала, что делать,
как перетоптывать ей - перед задержью этой.
Вдруг, щелкнув и пав на колено, швырнув вкруг себя свою даму, вскочив,
как взрываясь ногами, стрелою разрезывал воздух; и, точно пловец на
саженках, вывертывал правым и левым плечом и скользил на носках, точно на
плавниках, - нежно-нежно; потом - боком, скоком, как конь, сапогом воздух
храбро забрасывал; и сапогом о сапог - бил.
Играли - на тотализаторе; и - на Банецком: с какою красавицей? И - в
какой паре: второй, первой, третьей? Сжигаемая, как огнями, красавица,
стиснувши веер, бледнела и падала в обморок - от ожидания ангажемента, глядя
вожделеющим оком, как вздрагивает в ожидании мазурок икра его, когда
беседовал, не приглашая.
Уже - пригласил!
С кем он шел в первой паре, той - выдан диплом; на всю жизнь:
"Танцевала с Банецким"; и значило это, что первая, или вторая, иль третья по
счету красавица; уже с шестою по счету не щелкал; круг тесный танцорок; к
нему пробивалися, сил не щадя, перепудриваясь, оголяясь, ресницы черня,
протыкая прически эгретками, к Минангуа приставая, чтобы туалет был такой, о
каком только грезил парижский портной, чтобы Минангуа улетала в Париж; а
Банецкий ходил по Арбату, под Пашковым, под парикмахером210. Тот - тоже
центр: утонченнейше Пашков стриг бороды; рукою белою, нежною, взявши
щипцы, - завивал парики; он, подстриженный и подвитой, в кудерьках
бонвивана-художника, в белом жилете, худой и высокий, с бородкою острой,
а-ля италъэн, простирал свои хлопоты над процветанием волосяного покрова
макушечной и подбородочной части - у Янжула, у Комарова Мишеля, у К. Д.
Бальмонта, меня, Соловьева; весной, разрешенные батюшкой Марковым от
окаянства и грехов, разрешались у Пашкова номером первым машинки от
волосяного покрова; здесь сиживал я: гимназистом, студентом, писателем
"Белым", пока благодатная бритва "жилет", мною приобретенная, не перерезала
связей с родной парикмахерской, где, схватив за нос, бывало, меня, черноокий
поляк (в услуженьи) беседу со мной заводил о Тетмайере и Пшибышевском; два
пашковских сына, художника-строгановца, увлекались "Весами", читали меня и
Бальмонта; и в "третьей волне символизма" участвовали; их папа, уж седеющий,
нежную руку протягивал к полу:
- "Знавал-то - таким вот, еще не писателем, - Бо-ренькой-с!"
Входишь - сидит промыленный и белою простыней закрытый Бальмонт,
вздернув кончик бородки в шипящие одеколонные токи.
Попова старинная "Виноторговля" граничила с Пашковым; кофейно-кремовый
домик как тортик; проезд со двора дома собственного Комарова, Мишеля, с
венгеркою, мимо кирпичного, красного дома, где "Ремизов";211 коли я был
обут, в том "заслуга"212 сапожника Ремизова.
Дом Нейгардта, одноэтажный, кисельный; и после - фисташковый; окна -
зеркальны: барокко; дом в пупринах, три этажа; цвет - крупа "Геркулес"; и -
чулочно-вязальное в нем заведение; дом угловой, двухэтажный, кирпичный:
здесь жил доктор Добров; тут сиживал я, разговаривая с Леонидом Андреевым, с
Борисом Зайцевым; даже не знали, что можем на воздух взлететь: бомбы
делали - под полом; это открылось позднее уже.
Меж Никольским и Денежным серый забор заграждал неприятные пустоши,
посередине которых уныло валялись могильные памятники, продаваемые на
Ваганьково; не понимали еще: это есть аллегория: в месте сем будет Арбату -
капут; полагали: под памятниками тот уляжется, этот; и - только. Перед самой
войной с места этого встал дом-гигант, унижал Арбатский район, двухэтажный,
облупленный, - восьмиэтажной своей вышиной213, чтобы в дни Октября
большевистскими первыми пулями в стекла приниженных "юнкерских" особняков -
тарарахнуть; единственный дом-большевик победил весь район; стало быть: и
надгробные памятники назначались - Горшкову, Мишель Комарову, маман
Байдаковой, Зензиновым, Старицкому или - "старому Арбату": всему!
Здесь кончаю обходы домов; знавал - все: от Горшкова до Гринблата;214
мог бы представить отчет о развитии писчебумажной "Надежды"215 (зеленая
вывеска, принадлежавшая сестрам, двум); сестры, "Надежды", бумагой,
чернилами, которыми написано все, что писал, меня долго снабжали, надежду
двоя; и позднее, наверное, стали "кадетками"; мог бы отчет написать о
седеньи мосье Реттере (специальный кофейный магазин), чернявом, проседом,
седом (в Новодевичьем - крест), о явлении Белова, колбасника, тяжким ударом
колбас поразившего Выгодчикова, отчего он торговлю свою передал; мог сказать
бы еще о "Распопове", мастере дел золотых, и о "Бурове", в буреньком домике,
угол Никольского: "Трости, зонты ".
В детстве круг интересов и знаний о мире граничил с Арбатскою площадью,
где - "Базбардис парфюмерия" ("Келлер" - потому) и где "Чучела" Бланка -
Харибда и Сцилла; и - океанская неизвестность за ними ("Америка" же -
Моховая); и далее - только стена шоколадного цвета и вывеска строгая в ней:
"Карл Мора"216 (а магазин "Друг школ" появился поздней); кто и что "Карл
Мора" - неизвестно; она, он, оно? Горизонт! Подведут меня маленьким; я
постучу в "Карл Мора"; и - назад: на Пречистенский.
Смутно лишь чуялось - там океан опоясывает, ограничивая "нашу" площадь:
Арбат, Поварскую, Собачью площадку, Толстовский, Новинский, Смоленский,
Пречистенку; домики, что над бульваром; и снова: Арбат; круг - смыкался:
арбатцы свершали свои путешествия в круге, прогуливаясь на бульваре
Пречистенском и воз-вращаяся Сивцевым Вражком домой: на Арбат.
Зато все, что свершалось в пределах арбатского мира, - опознано было:
подъехал купец Окуньков под портнихину вывеску (тут, на Арбате, портниху
завел); знают, что будут делать портниха и он, сколько времени (когда на
ночь, когда на вечер); едет, а от букиниста - Распопов идет; глядь-поглядь -
и мальчонку к Горшкову за рыжичками посылает - Горшчихе шепнуть; а Горшчиха
в бурдовом платке, всем и каждому - с лисьим лицом:
- "Под портнихой стоят окуньковские лошади".
Это всезнание вместе с домами и личностями сохранилось до самого до 901
года; бывало - студентом идешь; а из правого дома, за шторкою, - око; из
левого дома, из форточки, - высунутся: и согласно решают, что "Боренька",
мол, Николая Васильича сын, с "Апокалипсисами" под мышкою шествует в дом
Осетринкина, что у Остоженки, чтоб о семи громах мудрствовать; все же
эдакого вездесущего знания, как у Петрова (магазин его часовой на
Остоженке), - нет: седовласый, поч