Главная » Книги

Белый Андрей - Начало века, Страница 14

Белый Андрей - Начало века



Соколову мирволил, очаровываясь почетом, оказанным "Грифом" ему: "Гриф" был Бальмонтов "вассал": в своем "Грифе"; ну, а в Благородном собраньи ревел он потом радикальнейшими убеждениями адвоката московского; Головину, Ходасевичу и Духовскому весьма импонировал он; Брюсов выглядел аполитично; ну, а Соколов, говоря о царизме, бывало: зубами скрежещет, а черные очи вращает - на дам. Кончил - аплодисменты! Позднее он в Киев привез нас на вечер искусства;284 меня провалил там; Блока - тоже; Блок мямлил стихи; я, пзть разучась, потерял голос свой от бронхита; Соколов же как примется на весь театр заревать свои стихи "Дровосеки" (сюжет взял из моего "Пепла")285 под визг киевлянок хорошеньких, затрескотавших потом:
  - "Соколов-то, - мужчина красивый какой!"
  Я, вглядевшись в Соколова, увидел, что - слишком пухлявые у него руки для кречета; и точно под кожу набили ему гагачьего пуха; такого же пуха набили под щеки: глуповато торчали они пузырем; глаза были - пуговки: с дамских ботинок; а лоск сюртука точно вакса.
  С эстрады - как кречет; а в кресле домашнем своем - само "добродушие" и "прямодушие", режущее "правду-матку"; не слишком ли? Бывало, он так "переправдит", что просто не знаешь, кидаться ли в объятия и благодарить иль грубо оборвать; правда его грубостью, как Геркулесов столб, пучилась.
  Имел дар: был - делец, достающий деньгу для издательства и перекидывающий с руки на руку, точно брелоки, журналы: "Искусство" [Журнал "Искусство" вышел в 1905 году; просуществовал, кажется, менее года 28б], "Руно" [Журнал "Золотое руно" стал выходить с 1906 года; Соколов был редактором литературного отдела его около полугода], "Перевал" ["Перевал" - журнал, сфабрикованный Соколовым, выходил с осени 1906 года до осени 1907 года] - были сфабрикованы им, как и издательство "Гриф"; [Книгоиздательство "Гриф" существовало с весны 1903 года, кажется, до войны 287] и - провалены им, как и "Гриф"; но умел добывать себе рукописи: средь талантливых юнцов; припростится, бывало; дымнет с томным вздохом:
  - "Со мною - Бальмонт, Сологуб, Белый, Блок!" Юнец - тает; протянет юнцу портсигар:
  - "Трубку выкурим?"
  И, не успев опериться, юнец - сидит уже в "Грифе"; посид такой не к добру; ничему Соколов научить не умел птенца малокультурного, хоть и талантливого; загубля-лись "грифята", хирели, ходили с головкой повисшей.
  "Гриф" был не умен и не добр; простоватая стать, стать "поэта" и стать Демосфена - лишь видимость; пошлость и грубость, которую он невзначай обнаруживал, были не видимостями.
  Не нравился он моей матери; и морщился как-то на него отец; и я, неопытный вовсе, натаскивал на Соколова себя: ведь - приятели; ведь - "почитателем" держится; не подкопаешься; и все ж - издатель. Нас всех побеждала жена его; с ней он вскоре развелся;288 она мило пописывала: была же - умница, очень сердечная и наблюдательная; но - больная, больная, отравленная самопротиворечием; выглядела же просто мученицей: от "столбов Геркулесовых"; с Ниной Ивановной складывалась настоящая дружба; они дружили с ней: Брюсов, Бальмонт, П. Н. Батюшков, А. С. Петровский, С. М. Соловьев; и она "арго-навткой" была одно время.
  
  
  
  
  ДЕКАДЕНТЫ
  Смущал меня первый прием декадентов: в квартире у нас;289 чтобы это понять, надо вспомнить: везде, где являлись Бальмонт, Брюсов и Соколов, начинались скандалы; В. Брюсов, умеющий быть безупречным, кусаемый точно злой сколопендрой, порою выкрикивал назло дерзость; Бальмонт несомненно бы выглядел "рыцарем": при Гогенштауфенах, в XII веке; в веке XX казался вполне задиралой: и - немудрено: вид испанский!
  Отец же был порох: расхваленный некогда И. С. Тургеневым, споривший с Писемским, с Л. Н. Толстым; он на министров кричал непредвзято; на П. Д. Боборыкина даже в разгаре спора раз графин поднимал; и Брандесу, Москву посетившему , нечто дерзкое закатил он. Доселе все встречи с профессорским миром кончались плачевнейше Для декадентов. Я думал: Бугаев и Брюсов - дуэт роковой; были ж возгласы, что "за такие-с деянья - в Си-бирь-с!".
  И притом - видел отец: его "Боренька", уж завлеченный в "скандалы" и бросивший естествознанье для литературы, украден Валерием Брюсовым; Брюсов, как "лесной царь", вырвал у отца сына, болеющего декадентством;291 это же почва достаточная для внезапного взрыва:
  "Позвольте-с!.. Ужасно, что вы проповедуете!.. За такие деянья!.."
  Того и гляди, что слетит:
  "Негодяй-с!"
  Кобылинский-Эллис ярился при одном имени "Брюсов" в то время; он видел в нем выскочку, тень бросающую на Бодлера; когда Кобылинский кидался кусаться, то от возгласа "негодяй" - отделяла всего волосинка; "допустим, отец, - думал я, - еще сдержится; эта ж визгливая шавка, оскалясь при виде Валерия Брюсова, вцепится в фалду ему; и пойдет теребить; его братец, Сергей, будет - то же проделывать".
  Тогда отец, густо взлаявши, - бросится им на подмогу.
  Да, спор нависал - оскорбленьями, точно плодами созревшими (и хорошо, коль словесными!); вечера ж не избежать: все последние месяцы я пропадал на журфиксах - у Брюсова, у Соколова, Бальмонта; и Брюсов не раз намекал, что пора пригласить мне его; оставалось: избыть эту муку, она открывала другую: экзамены; вечер назначен был дня за четыре до первого, письменного, испытания.
  Кто был на вечере, не помню точно; но, кажется, - Эр-тель, Владимиров, Сергей и Лев Кобылинские; мы упросили отца: не взрываться; и он обещал нам: взирать философски на все, что пред ним разыграется:
  - "Что ж... я - не мешаю!"
  Но "что ж" - поговорка отца, всегда предварявшая крик:
  - "Как-с?.. Как-с?.. Как-с?.."
  Он, устроив "Содом", излив "Мертвое море" на мненье, над ним с наслаждением перетирал свои руки: блаженствовал носом:
  - "Вот... поговорили!"
  Звонок: появился отчетливый, вежливый, выпукло как-то внимательный, распространяющий бодрость лукаво и молодо - Брюсов; отчетливо вычерчена была его вежливость: с матерью; сдержанно мил и почтителен даже был он с отцом, ему сыр подставляющим, - тоже "лукаво и молодо"; отец все-то поглядывал на "декадента", приблизивши к нему нос и очки подперев двумя пальцами:
  - "Чаю-с... Лимону-с!"
  Отваливался на спинку кресла: подстаканный кружок под кружок переталкивал, усы надув; Брюсов, усы надув, как отец, на него зауглил из раскосов татарскими ясно-живыми своими глазами, как будто играя с отцом в кошки-мышки, слова ж обращая ко мне:
  - "Вы, Борис Николаевич, - руку, лежавшую за отворотом сюртучным, выдергивал он на меня, - приготовите, - за отворотом сюртука прятал руку, - нам сборник стихов: этим летом".
  И тут же углил на отца из раскосов глазами татарскими он, наблюдая, как примет отец предложение это:
  - "Мы вас анонсируем!"
  - "Да-с, да-с: взять в корне, - не думаю", - перетирал отец руки; и, надув усы, он конфузился, наткнувшись на взгляды матери, означавшие: осторожней!
  - "Ну, я не буду: хотел я сказать, что не много найдется охотников, так сказать, эти стихи... Дело ясное..."
  - "Мир их прочтет!" - клекотал, точно кондор, готовый к полету над чайною скатертью, Брюсов; отец же с иронией сдержанной переконфуженно на это "мир прочтет" гымкал:
  - "Я только хотел..."
  - "Будет время, - взлетал на отца черным кондором Брюсов, - Сергей Александрыч, и Юргис, и я - "Скорпион", - мы будем перепечатывать все сочинения вашего сына: том первый, - рукой рубил воздух, - второй, третий, пятый".
  И руку запрятывал за отворот сюртука; и стрелял озорными, такими живыми глазами - на мать, на отца, на меня и на Льва Кобылинского.
  Белые зубы показывал нам.
  - "В корне взять", - с недовольством и все же с довольством мымыкал отец, стаканный кружок на кружок переталкивая; мать сияла довольством, шепча мне:
  - "И умница ж этот твой Брюсов: вполне на него положилась бы я".
  - "Я рукой и ногою подписываюсь под словами Валерия Яковлевича, - косил Эртель картавый, - схватил он быка за рога".
  Бородой и лицом расплывался Владимиров; а Соколов точно палицей бацал по лбам:
  - "Это будет тогда, когда в каждой квартире лежать будут томики "Грифа".
  Все шло прекрасно; звонок: то - Койранский; звонок: Пантюхов, записавший тот вечер в своем дневнике, что не умел-де я гостей занимать и что это мило-де выходило; отец мой-де - чудак добродушный, шутник незлобивый;292 "слона" Пантюхов не приметил: "шутник добродушный" - вулкан непотухнувший; и чайный стол, точно над отверстием вечно готового огнем забить кратера, жутко висел весь тот вечер.
  Звонок: то - Бальмонт, церемонный и скромный, подтянутой позой вошел, обошел всех, цедя:
  - "Блмнт", - т. е. "Бальмонт". Сел: молчал.
  И отец, растирая ладони, придумывал, чем бы занять его:
  - "Так-с... А скажите, пожалуйста, вы в драматическом роде работали?"
  - "Нет еще..."
  - "Думаете!.."
  - "Я - нзн", - т. е. "не знаю".
  Тут Лев Кобылинский, как муха к Бальмонту прилипнувший, выпятив в ухо Бальмонту губу:
  - "Что, а, а?.." И привязывался:
  - "Как вы можете думать так, когда Бодлер и когда Леопарди..."
  Отставясь, с налету вцеплялся:
  - "А у Малларме, а у Жилкэна, а у Тристана Корбьера".
  Л. Л. Кобылинский в те годы плохим был начетчиком в литературе французской (потом преуспел он); "начетчик" в Бальмонте обиделся: точно укушенный, губы презрительно сжал, раздул ноздри, откинулся, пальцем за серый жилет зацепился, пенснэйною лентой играя, цедил:
  - "Все неврн... Все вздор... Отсбятн..." - т. е.: "Все неверно... отсебятина".
  И я видел, как "Лев", в беспредельном волненьи вскочив, с передергом плеча и поматываньем своей лысой головки метался: между столом и стеной; пометавшись, - как овод, опять: на Бальмонта кидался.
  "Ну, - думалось, - как по программе: пошла себе трепка; сейчас опрокинутся стулья; все вскочат; отец, громко взлаяв, забывши, что дал обещанье молчать, тоже бросится в свалку; и - будут дела!"
  Но - звонок: дверь открылась; и надо же! Благонамеренный провозгласитель истин о том, что зимой идет снег, летом - дождь и что "три" минус "два" есть "один": профессор математики, Леонид Кузьмич Лахтин!
  Отец, человек старых правил, родившийся в тридцать седьмом году, - тот себе виды видал: что ему декадент? Эка невидаль! Сам "декадентил", выращивал каламбурные чудовища Лахтину в ухо; а этот профессор, способный пасть в обморок от нарушенья одного параграфа университетского устава и мало-мальски необщего мнения, - этот, пожалуй, домой не вернется: умрет, сев на стул, от обиды и страха, что встретил "подобное общество", да еще - где?
  У своего уважаемого "учителя"!
  Силой устава заклепан был Леонид Кузьмич в жесть, из которой выделывают самоварные трубы.
  И - да: сев, он порозовел от стыда; и даже забыл, с чем явился: ни звука, ни взгляда, ни вздрога губы!
  Кобылинский, белея, оставив Бальмонта, метался от печки к стене; вдруг, поймавши меня за рукав, оттащив и затиснувши в угол, губой полез в ухо:
  - "Нет, - а? Бальмонт - вот нахал! Что, что, что - понимаешь? Да я..."
  И слюною обрызгивал.
  И снова к столу подскочил, стал задорно пощипывать усик, прислушиваясь, как Брюсов, укушенный самоуверенным голосом братца Сергея, некстати пустившегося нам доказывать на основании данных, почерпнутых им у философа Лотце, что Гиппиус пишет невнятицу, - Брюсов, лоб сморщив и руки сложив, явил вид скорпиона, задравшего хвост и крючком черным дергавшего.
  - "Вы, - нацелился он на Сергея бровями, вдавив подбородок в крахмал, - вы есть..." - вздрогнул от злости он, бросив какую-то резкость, определяя Сергея.
  И снова откинулся - спиною в спинку; затылком - за спинку; казалось, блаженствовал злостью, метая глаза на нас, белые зубы показывая потолку.
  И я ахнул: Сергей, бледный, бритый, вихром бледно-желтым метающий, - видимо, собирался ответить еще большей резкостью: оба, руки сложив на груди, вызывающе выпятились друг на друга.
  Но тут Лев Кобылинский взорвался, как бомба; два "братца", обычно являющие только зрелище псов, закатавшихся с визгом в условиях перегрызания горла друг другу (за Шарля Бодлера брат Лев и за Лотце Сергей), - как затявкают оба, как вскочат восьмерки описывать вокруг стола, средь которого Брюсов, скрестив на груди две руки, являл вид скорпиона, дрожащего черным крючком, записывавшим восьмерки за братьями.
  Редко, короткими всхрипами он их жалил, и жалил, и жалил, оскаливаясь и метая татарские очи на мать, на отца, на меня - в той же позе скрещения рук на груди; иногда он закидывал голову, с дикою нежностью жало всадив; и начинал перекидываться своим корпусом справа налево и слева направо, как бы приглашая всех нас упиваться блаженством: от вида укушенных братьев; и снова ужаливал их, блистал нам глазами без слов:
  "Агония!.. Яд - действует!"
  А Леонид Кузьмич Лахтин, малиновым став, свою голову, как у скопца, малобрадую, скорбно повесил; и носом уткнулся в стакан, глаза вылупил на загогулины скатерти, точно жучок, представлявшийся мертвым: ни звука, ни взгляда, ни вздрога губы!
  Сути спора не помню; остался набор величайших бессмыслиц, выкрикиваемых и братцем Сергеем, безусым, безбрадым, и Львом Кобылинским, ставшим черным, подскакивающим и злым паучишкою; такие ж бессмыслицы стал выкрикивать Брюсов, ценитель поэзии Пушкина и критики Белинского:
  - "Ха... Пушкин - нуль: перед Гиппиус?.. Фразой одною Ореус [Ореус - фамилия поэта, писавшего под псевдонимом Конбвского; в начале века] побьет том Белинского 293. А Николай Чернышевский есть... Ха..." [Брюсов сам отмечает в "Дневниках" свою склонность говорить "нарочно"294]
  Нежный взгляд (от иронии, от издевательства дьявольского) - на Сергея.
  Все рты раззевали растерянно; даже Бальмонт присмирел, только Мишенька Эртель, пытаясь мирить разгасив-шихся спорщиков, поднимал от угла свой картавенький голос, подписываясь одновременно и рукой и ногой: под словами всех трех; да отец, вопреки ожиданью не бросившийся на подмогу братьям, сраженный дикою картиною спора, побившего все рекорды, как знаток "в сих делах", подпирал очки, с видом, каким наблюдают сраженье тарантулов в банке, поставив ее пред собой и весьма наслаждаясь.
  С лукавством оглядывал нас, приглашая к вниманию, как бы восклицая:
  - "Прекрасные-с спорщики!" Спор - в его стиле!
  Вдруг Лахтин - жучок, представлявшийся мертвым, - взлетел и, едва попрощавшись с отцом, свою голову скопческую бросил носом в пол; и - прочь, к двери: ни звука, ни взгляда, ни вздрога губы! Он - исчез. Увидавши тот жест, Кобылинские - тоже в двери за ним: ни с кем не простившись, наткнувшись в передней на тройку веселых, вполне добродушных и запоздавших блондинов; как ангелы мира, они вошли в дверь: Поляков, Балтрушайтис и Перцов, в Москве оказавшийся.
  Вечер окончился очень приятно; В. Я. Брюсов, став тих, как овечка, проворкотал на прощанье отцу что-то очень приятное; он мог быть шармером: старушек пленял, воркоча им под ухо баллады Жуковского; отец, пленившийся декапитированьем двух гораздых до спора бойцов, свои руки развел, проводив "декадента"; с лукавым довольством покрикивал нам:
  - "Этот Брюсов - преумная, знаешь ли, бестия!"
  Точно присутствовал он на турнире, где Ласкер Чигорина и Соловцева (партнеров отца) уничтожил.
  И думалось:
  "Ну, пронесло!"
  На другой день - письмо В. Я. Брюсова: матери: он просил его извинить в том, что был в ее доме он очень груб с Кобылинскими: "Но эти братья - несносные братья", - запомнилась фраза письма;295 я о них беспокоился мало; им подобного рода спор - был нипочем; каждый день они где-нибудь бились.
  Гроза для меня надвигалась: государственные экзамены!
  
  
  
   ПЕРЕД ЭКЗАМЕНОМ
  Весна 1903 года отметилась мне изменением облика; всюду запел, как комар, декадент; стаи резвых юнцов, как толкачики, борзо метались в "Кружке"; расширялись заданья издательские "Скорпиона"; уж "Гриф" тараторил весенней пролеткой от Знаменки; три объявились поэта: Волошин, Блок, Белый; четвертый грозил появиться в Москве: Вячеслав Иванов; Бальмонт, появись, запорхал по Арбату; В. Брюсов писал в "Дневниках": "Познакомился с... Ремизовым" - и еще: "У меня был Леонид Дмитриевич Семенов..." Брюсов писал из Парижа о встрече своей с Вячеславом Ивановым: "Это настоящий человек... увлечен... Дионисом...";296 студент еще, Зайцев, Борис Константинович, - объявился писателем.
  Литературные поросли!
  И начиналось решительное изменение вида тогдашней Москвы: уже трамвай проводился; уже ломались дома; появились, впервые, цветы из Ривьеры; являлась экзотика в колониальных магазинах: груды бананов, кокосов, гранат; появились сибирские рыбины странных сортов; населенье - удвоилось; запестрили говоры: киевский, харьковский, екатеринославский, одесский.
  Уже разобщенность кварталов сменялася их сообщением: пригород всасывался в центр Москвы; тараракала громче пролетка; отчетливее тротуар подкаблучивал; вспыхнули вывески новых, глазастых кофеен; и скоро огнями кино, ресторанов и баров должны были вспыхнуть: Кузнецкий, Петровка, Столешников и Театральная площадь, где новоотстроенный дом "Метрополь"297 должен был поразить москвичей изразцовыми плитами: Головина.
  И родимый Арбат не избег общей участи: переменялся и он; еще - тот, да не вовсе; дома, формы - те же, а не с тем выражением окна смотрели вчерашних дворянских построечек на раздувавшихся выскочек, новые постройки, покрытые лесами; домочки вчерашнего типа - "Плеваки", "Бугаевы", "Усовы" и "Стороженки"; недавно - какой-нибудь эдакий двух-с-половиной-этажный фисташковый "крэм", "Алексей Веселовский", пузатоколонно зачванясь кудрявыми фразами кленов, его обстоящих, беседу вел с флигелем "кафэ-брюлэ", "Стороженкой" пустейшими грохами старых пролеток; с подъезда же два лакея тузили ковры выбивалками: "У Грибоедова... Топ-топ... У Батюшкова". Дом напротив, с угла, "Николай Ильич", - спорил ("Шаша-антраша" [Шутливая поговорка Стороженки, обращаемая им к нам, когда мы были детьми]) - шумом кленов; "тара-татата: прочитайте Потапенку", - говорил он громом пролетки.
  Теперь особняк "Веселовский" был стиснут лесами домин "Рябушинского", с розой в петлице, желавшего вещать с трубы семи-шестиэтажного дома: "Потапенко, Батюшков? - Эка невидаль: я вам Уайльдом задам: по задам!"
  "Николай Ильич" - сломан был: яма разрытая - вместо особнячка; так дворянско-профессорский, патриотический, патриархальный уклад отступал пред капиталистической, шумной, интернациональной асфальтовой улицей; Прохор, единственный наш всеарбатский лихач ("Со мной, барин, Борис Николаевич: Боренька-с"), вытеснен был раззадастою стаей лихих лихачей, ограблявших прохожих: у "Праги" [Ресторан на углу Арбата и Арбатской площади].
  Пропал вид размашистый, провинциальный; центр переполнялся коробочным домом о пять и о шесть этажей; угрожал стать собранием грубых кубов: с трубами (кубы да трубы).
  Прошло пять-щесть лет: и зафыркали всюду авто; пробежали трамваи; пропала исконная конка, таскаясь еще по окраинам; и трухоперлый забор, выбегающий острым углом между двух перекрещенных улиц, исчез - на Мясницкой, на Знаменке; клены срубились; витрин электрический блеск, переливы пошли; и - сплошная толпа, под зеркальной витриной - с муарами, с фруктами, с рыбинами; везде - ртутный свет, синий свет, розовый, белый, как день! И квадратные колесоногие туловища с колесом впереди и с клетчатой кэпкой шофера явились перед ресторанами; черт знает что: не Москва!
  Такой стала она: через пять-шесть-семь лет!
  И такой начинала она становиться уж в 903 году, выпуская на улицы даму в манто, обвисающую от плечей дорогими мехами и перьями, падающими от затылка ей за спину, почти до места, недавно турнюром украшенного: он - исчез.
  Незаметно зима убежала; Страстную неделю пролетка пробрызгала лужицей; с первою пылью и с первою почкой - расхлопнулись окна; и красные жерди набухли; и барышня шляпкой на крыльях, - на птичьих, на крашеных, красных, - летела, как сорванный с ниточки газовый шарик, с "лала" да "лала"; и глазенками милыми сопровождала весенний мотивчик, певаемый в дни, когда почки щебечут: про свой листорост.
  Весна плодотворна приплодом - коров, поросят, настроений и рифм, и чириков из кустика, и чижиков бледно-зеленою песнью: из пресненских садиков.
  Все покупали по тросточке, чтобы коснуться земли: окончанием тросточки, точно протянутым пальцем; а двух пяток - мало; тоска: о взыскуемой пятке, о третьей, есть тросточка; мысль эту мне развивал убежденно Сергей Кобылинский, ее прочитав: у философа Лотце.
  Запомнились мне почему-то весенние дни пред экзаменами, когда, сидя над книгою, ловишь ввеваемый воздух: из форточки; где-то затрыкало томной гитарой про очи, про черные; 298 и уж глазеют в зажженные окна: влюбленно и нежно; и кажется: эти два домика, вдруг побежав от заборов своих, - подбегут: поцелуются; даже из окон подвальных, откуда людей не видать, - а видать сапоги, - быстро выфыркнет кот: разораться над крышей.
  Гармоника где-то рассказывает о таком о простом, о знакомом: и в ней - что-то страстное, страшное.
  Видно, весною и любят и губят.
  Меня ж погубили экзамены.
  
  
  
   Глава третья
  
  
  
  
  РАЗНОБОЙ
  
  
  
  
  ЭКЗАМЕНЫ
  Государственное испытанье на физико-математическом факультете - это не шутка. Но - смерть Соловьевых, знакомства, журфиксики, лирика, страх за отца, - словом: все полугодие я не работал: в музеи свои не ходил, костяков не ощупывал.
  И что там мнемоника!1
  Отец особенно за меня волновался:
  - "Ты, в корне взять, - ведь весь год, в корне взять". И шел, охая, от меня, и помахивая рукою; я же знал, что значило в "корне взять": в корне взять - не учился. А то, шагая со мною, издалека наводил меня на мысль об экзаменах:
  - "Ну там, решил, что литература... Писатель, ну там", - и поглядывал сквозь очки с добродушною болью; с надсадкой прикрикивал:
  - "Естествознание, мой дружок, всегда пригодится... Впрочем, я... Как знаешь сам".
  Эти внезапные подходы ко мне с внезапным отскоком: меня волновали.
  Я, как географ, был должен налечь на метеорологию, на географию, на динамическую геологию; знал из последней отдел о размыве; как специалист, мало знающий свои науки и знающий более химию, не относящуюся к специальности, чувствовал очень неважно себя.
  Ряд томов: толстый "Паркер" [Учебник], "Сравнительная анатомия" 2 или - 500 с чем-то, почти что петитом, страниц, переполненных схемой скелетов, не одолеваемых памятью: без изученья в музее; не вызубришь и геологии - два толстых тома: 500 страниц том динамической, одолеваемой просто; 500 - исторической, с перечислением пластов друг под другом: по странам, периодам; к ним - ископаемые организмы, находимые в каждом; метеорология, или учебник Лачинова3, - тоже 500 страниц; кажется, что зоология, или учебник Бобрецкого4, - тоже 500; анатомия и физиология тканей растительных, химия и физиология; - курсы отдельные.
  Я ощущал: стрекозою пропевшей всю зиму себя5.
  Уж уехала мать; мы с отцом проживали в чехлах; он ослаб: задыхался, томился в своем полотняном халатике, хватался за пульс. Как тут работать? А надо.
  Подставивши спину друзьям, я уселся за Паркера: Мензбир, гроза, - не щадил; до первых экзаменов я изнемог, кое-как одолевши программу, которой один лишь билет, череп рыбы костистой, преследовал бредом.
  Одно облегчало: экзамен - за письменным следовал; к письменному не готовились; время же - давалось: три дня; этот письменный - форма; тетради ответов хранились под спудом года; с них и списывали; взяв билет, отправлялись к студенту с тетрадками (свой - в каждой группе); взяв стереотип, с него списывали; это делалось перед комиссией, молча глаза опускавшей; Анучин просил: до экзамена: "Дали бы мне посмотреть трафареты: в них вкрались ошибки; весьма механически списывают".
  Получив свой билет, - "Дождь, град, снег, гололедица", - переписал на "весьма".
  Испытание письменное выручало: семь дней подготовки; и я, к изумлению, курс анатомии все ж одолел, педан-тичнейше следуя методу запоминанья, который придумал себе: перед каждым экзаменом засветло я раздевался, как на ночь; и мысленно гнал пред собою весь курс; и неслись, как на ленте, градации схем, ряби формул; то место в программе, где был лишь туман, я отмечал карандашиком; так часов пять-шесть гнался курс; недоимки слагали-ся в списочек; в три часа ночи я вскакивал, чтоб прозубрить недоимки свои до десятого часа, когда уходил на экзамен; вздерг нервов, раскал добела ненормально расширенной памяти длился до мига ответа; ответив, впадал в абулию:6 весь курс закрывался туманом.
  - "Я не терплю этого декадентишки", - Сушкин шипел про меня: до экзамена; "тройка", полученная у него, - мой триумф!
  Вспоминаю стол, крытый зеленым сукном, над которым, как мертвая морда мартышки, помигивала голова Тихомирова, ректора, спрашивавшего пустяк и с "весьма" отпускавшего; вот голова, как гориллы, М. Мензбира - с зеленоватым лицом, с черным встрепом волос; точно лаялся он на студента, неслышно бросаясь вопросами; около него - широкоплечий, матерый, совсем полотер в пиджаке, без студента тоскующий Сушкин, доцент-ассистент; он кабаньими глазками ищет себе подходящую жертву из тех, кто, стащивши билетик, готовится за малым столиком, пережидая, когда Тихомиров отпустит студента: бросались к нему чуть не по двое; шли и к Мензбиру, который - опасен; а Сушкин без дела сидел: от него все улизывали; кого сцапывал, с тем пыхтел долго; тяжелое, одутловатое, красное, точно в подтеках, лицо; губы, ломти, в светлявой растительности, передергивались и кривились; мясистый, багровый носище; и - сентиментальные, злые глазеночки: не то гусиные, не то кабаньи!
  Я, взявши билет (полость носа у млекопитающих), ахнул от радости: без подготовки мог жарить; моргал очень весело на заморгавшего Сушкина, ждущего жертвочки; Сушкин меня поманил: "Не угодно ль со мною?" Я пошел. Тотчас мордища вспыхнула адскою радостью, уже не пряча намерений.
  Сев рядом с ним, - забарабанил; он слушал доклад о строеньи носов и ноздрей: у ланцетника, рыбы, рептилии; когда я дошел до лягушки, - прервал:
  - "Ну, а как развиваются ноздри зародыша?"
  Я проглотил свой язык: это ж не анатомия, - а эмбриология, нами не пройденная! Даже Паркер молчит в этом пункте; вопрос повисал без других, наводящих; я импровизировал, но где ж нам знать. Мы Огнева не слушали. Дьявольски перетирая ладонями, Сушкин к вопросу прикалывал; и, веселясь красным носом, с пошипом бросал полуфразы: невежда, папашин сынок; выражаются членораздельно и внятно (намек на "Симфонию"); я знал, что проваливаюсь: по огневскому курсу; отец - председатель; и - жаловаться невозможно. Сушкин это учел; даже если позвать председателя, этот доцент будет ставить вопросы: на грани непройденного; спец сумеет всегда провалить; этот даже не валит, а рушит; мы зловеще молчали; и даже Мензбир удивлялся молчанию, вытянул губы под ухо мучителя; они шепталися.
  Сушкин с издевкою повернулся ко мне:
  - "А ну-с", - перетер свои руки он, под потолок пе-ремигивал.
  И мне мелькало: "Сейчас доконает он черепом рыбы костистой!"
  - "Валите об артериальной системе зародыша в соотношении с матернею системой и об утробном дыхании".
  Головоломка не хуже костистого черепа! Этот вопрос попал в список моих недоимок; и спец на вопросе подобного рода собьется; я шептал: под зловещий посапик: ни звука в ответ, когда я замолчал; помолчав, продолжал; и мелькало: вру, вру?
  - "Так-с!" - и "три" вковырнулося; замысел Сушки-на рушился.
  Двадцать семь лет содрогаюсь я, припоминая получасовое знакомство свое с "академиком" Сушкиным; [Сушкин стал академиком 7] а через месяц уже, обсуждая кончину отца с Тихомировым, я пережил Неприятный момент: Тихомиров, взглянув на меня, удивил вопросом:
  - "А что у вас там приключилося с Сушкиным?" Стало быть, - был разговор обо мне! Но... но... что мог ответить я "превосходительству", ректору, врагу Мензби-ра и, стало быть, Сушкина? Ответ обернулся б доносом; и я - промолчал; Тихомиров отметил молчанье пожимом плечей:
  - "Странно, - он закосился на рой шелковичных червей на отдельном столе, копошившихся из листьев скорционера [Листьями скорционера питаются эти черви] 8, - вы мне отвечали отлично".
  Отличный ответ - зоология: те ж костяки, но в ином освещении.
  И физиология шла на "весьма"; Лев Захарович Моро-ховец читал анекдотически; шумный, безбрадый кругляк перещелкивал пальцами над зарезаемой в жертву науке собакою, руки простерши с веселеньким криком: "Бедняжечка, - мы перережем ей нерв!" Он являлся на первую лекцию в сопровождении двух служителей, с охом, кряхтом тащивших носилки с томинами; руки к носилкам, с приятным расклоном кидал:
  - "Господа, - полный курс физиологии". Рявк, полный ужаса!
  С новым подщелком подскакивал к столику; и на трех-томье показывал:
  - "Это - ракурс курса!" Вздох облегчения!
  - "Но можно сделать ракурсик ракурса, - он схватывал том Ландуа9. - Я читаю вам в этих пределах".
  Рявк, полный веселости: аудитории!
  - "А для экзамена, - схватывал тощую книжицу и потрясал ей к восторгу всех нас и себя самого, - это вот!"
  Да и в книжицу всыпал-таки анекдотики; так что беседа моя о лоханочках почечных с ним - взрывы хохота.
  Пятиминутное же посиденье с профессором химии Н. Д. Зелинским, которому сдал я экзамен на право зачислиться в лабораторию еще прежде, - приятное дело; меня, побеседовавши, отпустил: при "весьма"; с Тимирязевым тоже мы кончили быстро ("весьма"); впечатленье от Сушкина сгладилось; а впереди два не страшных экзамена: метеорология и география - вместе; Лейст, дураковатого вида бородач, говоривший с акцентом, устраивал перед экзаменом свой семинарий; взяв в руку программу, ее излагал, представляя студента, "весьма" получающего; записавши немногие трюки, - справлялись легко.
  На беду, оказались в Москве Мережковские;10 мои свиданья с ними упали в часы семинариев; видеться ж - должен был; все же попав на один семинарий, прослушавши два-три билета, стал тихо выкрадываться; Лейст, увидев меня, отвергающего его помощь, узнавши, в глубоком молчании сопровождал меня мстительным взглядом; я понял: уход отольется; Лейст принадлежал к зубы скалившим на "декадента"; и кроме того: зуб имел на отца - за подтруниванье: де Демчинский обставил Эрнеста Егорыча в "Климате"; [Метеорологический журнал, издававшийся в 1902 - 1903 годах 11] профессор отнесся всерьез к этой шутке.
  Уход с семинария, шутка, "Симфония", - все отлилось; и "барометр", билет, уже сданный когда-то профессору Умову, не облегчил: побеждая в труднейшем, на легком мы ловимся; Лейст перепутывал брошенным роем вопросов, рыча, не давая мне сообразить: выбивая вопросом вопрос, он в вопрос выбивающий третьим вопросом валил с потрясением мстительным волосяного покрова.
  - "Вы думаете, что на "тройку"!.. Я вас поздравляю... Пусть кто-нибудь ставит: не я-с... Ну-с?.. Вода-с закипает при скольких же градусах?.. А?"
  - "При нуле!"
  Тут вскричали, кидаясь друг к другу и перебивая друг друга: обмолвка, сорвавшаяся с языка, - не ошибка; а он утверждал, что - ошибка; так, бросив "барометр", пустились исследовать принципы знанья и "нуль", пока в спор не вмешался патрон мой, Анучин, уже отпустивший студента и ухо придвинувший к нам; и к нему я и Лейст повалились на грудь; Лейст с "нулем"; я же - без; а Ану-чин, хватаясь за красный свой нос, пометался меж нами лисичьими глазками, слушая с полным неверием: Лейста, меня. Лейст зафыркал:
  - "Так экзаменуйте его: я - отказываюсь!"
  - "Ну-ка, что у вас там? - добродушно отшмякал губами Анучин. - Барометр? Рассказывайте!"
  Я прекрасно ему рассказал то, чего не мог высказать Лейсту; он с той же ленцою прошмякал вопросами по географии: что-то о градусной сети Меркатора 12, о цилиндрической сети, конической; факт отвечанья ему по чужому предмету, свидетельствуя о сплошном обалдении Лейста меж "двойкой" и "тройкой", Анучин решил: ну, допустим, что метеорология - "два"; география - "пять", "два" плюс "пять", разделенные на два предмета, есть общая "тройка".
  - "Согласны?"
  - "Пусть так!"
  С облегчением шел я домой; дома - казус; отец: как барометра не понимать? Лейст - дурак!
  - "Метеорологи - разве ученые-с? Лунные фазы Дем-чинский учел... Бородач - не учел-с!" - он кричал, задыхаясь; до смерти покрикивал:
  - "Вот геология, - дело иное: наука... А метеорология - что-с - ерунда-с! Бородач этот думает... А?.. Скажите?"
  Последняя ставка - палеонтология и геология: Павлову; я не боялся: и все ж не хотелось при "тройке" остаться; я Павлова знал; он связался от детства с подарками, американскими марками: мне; подготовка - достаточная все же: предмет - два предмета, иль 1200 страниц; из них минимум страниц 500 - перезубр: для не спеца.
  И я и отец расклеились: я - от своих опытов с памятью; он - от толканья экзаменов в двух отделеньях его факультета; экзамены у математиков - раз; у нас - два; там он казался таким молодым и здоровым, а дома - синел, иссякал, задыхался, хватаясь за пульс; Кобылинский позднее рассказывал мне:
  - "Забегаю, - тебя дома нет; Николай же Васильич, в халатике, жалуется: "Душит, вот!" - и бьет в грудь".
  Мне - не жаловался, видя, как я измучен; и гнал все от книг:
  - "Брось, брось, Боренька, шел бы к Владимировым!" И я шел - на час, на другой: поразвлечься эскизами друга, романсами Анны Васильевны; в то время Владимировы переселились в Филипповский, что при Арбате; в университет мой путь лежал мимо них; и перед экзаменами, утром, я заходил за В. В.; его мать отправляет, бывало, нас:
  - "Ну, сынки, - в путь-дорогу!"
  И высунется из окна, и махает рукою, и ждет возвращения; на экзамене, отделавшись раньше Владимирова, жду его; и оба мы ждем разрешения участей А. С. Петровского, А. П. Печковского, С. Л. Иванова и черноусого, злого от страха Вячёслова; зубы подвязывал он; и, держась за живот, наседал на отца: непременно провалится он; отец журил этого черноусого мужа, едва ль не толкая к столу:
  - "Не имеете мужества, ясное дело, порезаться?.. А еще муж!.."
  И следил, из-за кучки студентов топыря свой нос, как Вячёслов зарезывается; оказалось: не резался он; и отец мой встречал поздравительным рявком его:
  - "Сами видите, а - говорите!"
  Так страхи Вячёслова, судорожное заиканье Петровского и глуховатость Печковского ведомы были отцу; я, бывало, едва мигну ему на Печковского, вспухнувшего и конфузящегося признаться в своей глухоте, как отец, уже тарарахая стульями, гиппопотамом несется к столу, чтобы экзаменатору в ухо вшепнуть с громким охом:
  - "Он - глух-с: вы бы, батюшка, громче его!"
  Вот отпущен Печковский; и мы несемся галопом кентавров в Филипповский, где ожидают - чаи, Митя Янчин, студент-математик, ждет: "Как сладко с тобою мне быть", романс Глинки.
  Вот палеонтология и геология: "пять", а отец, засиявший от радости, руки разводит:
  - "Ну, Боренька, - и удивил ты меня: таки эдакой прыти не ждал от тебя; ты же, в корне взять, год пробал-бесничал; прошлое дело!.. Диплом первой степени - все-таки-с!13 Ясное дело: да-да-с!"
  
  
  
   СМЕРТЬ ОТЦА
  На другой день отец объявил, что он едет со мной на Кавказ: полечить свое сердце; и кроме того: у него был участок земли вблизи Адлера; участок тогда - пустовал; четверть века назад раздавала казна почти даром участочки профессорам; "тоже - собственность", - иронизировал годы отец; но проект черноморской дороги взбил цены на землю; отец торопился участок продать; сердце екнуло у меня; я понял намерение: чувствуя смерть, нас хотел обеспечить;14 и вот загорелся: скорей на Кавказ! Я был в ужасе: в эдаком-то состоянии? Доктор Попов, друг отца, покачал бородой: "Поезжай, брат, в деревню!" Прослушавши сердце отца, он - такой весельчак - мрачно крякнул; рукою - по воздуху: "Плохо!"
  Услышав, что плохо, отец заспешил: все описывал горы, Душет, где родился; мне думалось: просится в смерть.
  В эти дни говорил с сожалением:
  - "Долго, голубчик мой, ждать окончания курса; да и - труден путь литератора: существовать на строку! Это, ясное дело, - разбитые нервы; Петр Дмитриевич Боборы-кин талант потерял; стал журнал издавать; просадил двести тысяч, чужих; и выплачивал долг лет пятнадцать: романами; выплатил - ценой таланта; да-да-с! Что же это за путь? Притом, Боренька, - бегал в испуге глазами он, - твоя-то ведь литература для кучки; ну где ж тут прожить? Измотаешься! - Вдруг просияв: - Облегченье мне знать, что естественный кончил ты; как-никак, а - диплом есть; в крайнем случае вывернешься!"
  Вдруг забыв, что еще я студент, он к портному тащил, мне заказывать партикулярное платье: "И осенью-с - фрак: молодой человек - да-с - иметь должен - фрак-с, шапоклак-с!" 15
  - "А зачем?"
  - "Так-с! Все может случиться", - и глазки опять начинали испуганно бегать.
  А мне сердце щемило: он хочет при жизни, пока деньги есть, обеспечить меня одеждой; не верит в "студента"; и знает, что смерть у него на носу.
  Разговоры, поездки к портному и сбор - меж экзаменами; математики еще не кончили; да и дипломы еще не подписаны им; я в ожиданьи сидел вечера у Владимировых; возник план: покататься на лодках в Царицыне; были: Владимиров, А. П. Печковский, Погожев, Чиликин, Иванов; каталися блещущим днем по прудам; по развалинам лазали; тешились перегонками; но сердце екало: "А что с отцом?" Стало ясно: припадок, последний! Он - ждет там, а - я?
  - "Да что с вами? Оставьте!" - бурчал мне Владимиров; но я спешил и засветло все же вернулся; звонил с замиранием сердца; отец отворил:
  - "Что ж ты так мало гулял?"
  Он шел в клуб.
  На другой день, под вечер, ушел на последнее он заседание, где прозаседал часов пять; подписал нам дипломы; к вечернему чаю пришел Василий Васильич Владимиров; невзначай завернул Балтрушайтис; в двенадцать - звонок: отец - тихий, усталый, задумчиво-грустный; и в клуб не пошел, изменяя привычке; уселся в качалку в сторонке от чайного столика, тихо раскачивая головою одною ее, благосклонно прислушиваясь и не вмешиваясь; он смутил Балтрушайтиса, тоже - когда-то студента-естественника.
  Гости к часу ушли; мы с отцом побеседовали; он продолжал тихо радоваться, просияв не без грусти и превозмогая усталость; я поцеловал на прощанье его; он сидел в той же позе, в качалке, раскачивая подбородком ее; я в дверях на него обернулся; и - видел: тот же ласковый взгляд и кивок, - как прощальный, как благословляющий грустно, как бы говоривший: "Иди себе: путь жизни труден!"
  Часов эдак в пять просыпаюсь; и не одеваясь - в столовую, чтоб посмотреть на часы; возвращаясь к себе коридором, я видел в открытую дверь кусок комнаты; в нем фигурочка в белом халатике: сгорбленно ложкой в стакане помешивала: "Принимает лекарство!" Не раз я утрами отца заставал копошащимся: все не спалось.
  Я лег: и - заснул.
  Мне привиделся сон: кто-то стонет; я силюсь прервать этот стон; но свинцовая тяжесть как валит меня; стонали ж все жалобней: недопроснуться! Вдруг - с постели слетел, не во сне, потому что хрипели ужасно! В отцовскую комнату бросился!
  В том же своем затрапезном халатике, одной ногой на постели, другой на полу, запрокинулся он, отсидевши, как видно, припадок, который пытался лекарством прервать; я склонился к уже не внимающим полузакрытым глазам; хрипом дергалась грудь.
  - "Папа..."
  Грудь передернулась, грудь опустилась; пульс едва теплился: кончено; вынесся к спящей кухарке: "Попова!" Но не для спасенья, а - чтобы быть с ним вдвоем, без свидетелей; сам запер дверь; в кабинетик вернулся; сел у изголовья: не стало его; а лежит, как живой! Засветилось лицо, как улыбкою сквозь кисею; продолжала по смерти свершать свою миссию светлая очень, шестидесятишестилетняя жизнь: утешитель в скорбях! Было строго и радостно, будто он мне говорил выраж

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 436 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа