Главная » Книги

Белый Андрей - Начало века, Страница 21

Белый Андрей - Начало века



елист от Петрова, Григория, Павел Иванович Астров - костлявый, высокий, с прорезанным ликом, с бородкою острой, порывистый, нервный; глаза его серо-зеленого цвета впивались, высасывая, будто вел он допрос; ему было лет сорок; он думал о зернах полезного, доброго, вечного, собранных с нивы священника Петрова, хватаясь за лоб, улыбаясь с натугой, давяся улыбкой и скалясь от этого, вовсе не слушая вас и соглашаясь на все, что бы вы ни сказали, но пронзая глазами, усиливаясь быть не резким; и в этом усилии напоминал он нам героя великого Диккенса, Урия Гипа; 22 посетителя он в кресло сажал, будто схватывая, чтоб защелкнуть наручники; с рывом бросался на смежное кресло, руками схватясь за колено; и, весь напряжение, как обмирал, выливаясь в глаза, выпивавшие зорким вниманьем - не вас: свои собственные мысли о детских приютах и об "Юридическом обществе", где он был деятель.
  Впав точно в каталепсию на полуслове и на полужесте своем, он становился: столпом соляным; иные видывали его посреди мостовой, под пролетками, с взором, вперяемым в небо; он что-то руками выделывал в воздухе; и - бормотал сам с собой: быть может, молился он - в скрещении рельс, посредине Кузнецкого Моста?
  И то же случалось, когда, обхвативши руками колено, глазами он высасывал вас: и потом ломал свои пальцы пальцами, а пальцы - хрустели; и делалось страшно от этого, и казалось, что он - флагеллант 23, а не следователь; казалось: отпустив посетителя, с себя сорвавши одежды, схвативши нагайку, во славу "святого" Петрова и детских приютов отхлещет себя он!
  В деловом отношении - сух, наблюдателен: настоящий следователь, а в "идеальном", став точно труба самоварная, паром пырял из себя самого через все потолки, даже крыши... под звезды: в пустоты. Он с кем-нибудь вечно возился, кого-нибудь вытаскивая из беды, выручая и деляся своими скуднейшими средствами; доброта напряженная эта для тех, кто встречался впервые с ним, выглядела иногда вкрадчивостью судебного следователя; но под маскою вкрадчивой таились шип ригоризма или - режущая беспощадность какого-то аскета и столпника.
  Он - совсем не владел своим словом.
  Пытаяся, бывало, нам возражать, он долго качался на кресле, схватясь за колено; и пальцы свои изламывал, голову, вскинутую, защемивши в руках, спотыкаясь, молчал, нас измучивал напряжением и отысканием ему нужного слова; откинувшись, с полузакрытыми, точно в экстазе, глазами стремительно потом произносил, точно хлыст за-радевший, слова: вперегонку, и стучал кулаком по столу прокурором каких-то святейших, никому не зримых судилищ; вдруг, точно с неба упавши, испытывал он стыд, прижимая к груди руки, стуча в грудь, точно в дощечку, костяшками пальцев; и кланялся, точно прося прощения.
  Как Урия Гип!
  Босоногим испанским монахом, одетым во вретище светское, позднее мне выглядел он.
  Середины в нем не было: только углы; то - суровый, сухой, непреклонный; то - мягкий, готовый на все с униженным поклоном и с перетиранием рук: и на "Падаль" Бодлера, и на "Святися" Рачинского, Г. А., которого он провалил-таки раз в Юридическом обществе, вдруг, с угловатою резкостью в миги, когда он считал своим долгом кого-нибудь выручить, крупно помочь втихомолку, сквозь все потолки и от Петрова, Григория, и от своего либерализма прогорклого он убегал; по Москве чьи-то бегали ноги; а грудь, голова, видно, носилась: в космической бездне!
  Он и пописывал, но - жалко: о детских приютах, о книжках священника Петрова; 24 в искусстве же он был - ихтиозавр: от нечуткости; зная этот "грешок" за собою, расписывался он в уважении к мнению Эллиса... "Нуте, что скажете нам, Павел Иванович?"
  "Что уж я! Вот что скажет Левушка-с".
  Левушка же усик крутил: "Рыцарь - гигиги, - а в искусстве - гиги - ни бельмеса!"
  Семь лет выволакивали братья Астровы Эллиса из всяких бед.
  Николай же Иванович, брат, думец, после - видный кадет, еще после "министр" от Деникина, - худенький, маленький, усик крутя, становился, бывало, у стенки, являясь на "среды" брата, и слушал очень покорно, расширив свои голубые глаза, панегирик Эллиса Бодлеру. "Ну, за Николаем Иванычем слово!" А он, засутулясь, скон-фузясь у стенки, только помахивал рукой испуганно: "Левушка, что вы? Мы... мы... Для нас ведь праздник послушать, что говорят об искусстве: мы отдыхаем здесь от прозы городской думы, ну, а мнений своих обо всем этом у нас - нет!"
  Чрезвычайно любил он пародии, шаржи и импровизации Эллиса; и даже таскал "пародиста" к знакомым: показывать им, как "па д'эспань" протанцевал бы... Вячеслав Иванов.
  И появились на "средах": братья П. И. Астрова, Владимир Иваныч с хромым Александром Иванычем.
  Вот главнейшие посетители Астрова: старый Иван Александрыч Астафьев, художник: крепчайший, лобастый, седастый старик; он все только крякал, ни слова его не слышал за год я: "э" да "гм"; если, бывало, Эллис загнет величаво коленчатую свою дичь, сморщив лоб, то старик крякнет; взмудрится Сизов, - старик с благодушием: "Ээ... ээ... ээ..."; Эртель, бывало, заварит свое картавое миро, - Астафьеву это очень понравится: "эком" бара-шечьим он отзовется. Лет двадцать он усидчиво перерисовывал собственную композицию: лика Спасителя, дорисовав перед своей смертью этот очень наивный рисунок, однако исполненный чувств; теософки почтенного возраста ездили перед ликом слезы точить.
  Ну, а графика?
  "Гм... эээ..." - и только.
  Старик нас добил раз, принеся свой проект для обложки сборника: "Свободная" - горизонтально; и "совесть" - перпендикулярно; на "о" - слова перекрещивались; я - пал в обморок: "Павел Иваныч, - да это черт знает что". Астров, точно подавяся улыбкой: "Так?" Ему ведь понравилось очень. Иван Александрыч, старик, оскорбился на критику, обложку убрав; и на ближайшей "среде" в ответ на слова мои раздалось злое, козлиное:
  - "Эгм... ге... не" (то есть: "Вот бы - в морду тебе").
  Тоже сиделец на "средах" - приземистый, чернобородый, с присапом, учитель Шкляревский: глазами "святыми", чистейшими, нежными (цвет - Рафаэля) сиял он; здесь отсопел целый год: ни единого слова! Казался какою-то алмазною россыпью, всяким бурьяном поросшею; его лицо отражало тончайше вибрации голоса: каждого из выступавших; оратор, бывало, глядел на Шкляревского - и весь отражался, как в зеркале, в нем; если кто рычал на него, то Шкляревский пугался; если кто в речи грозил кулаками, то он откидывался; если же на "вершины" брал, то - следовал, очень охотно; когда ему "розою вечности" тыкали в нос, то он - нюхал.
  Однажды - сюрприз: реферат. Как, - Шкляревского? : О Хомякове...
  - "Был... гм... Хомяков... Гм... Хомя...я гм... славя... нофилом".
  Но муки этого реферата были кратки: всего пятнадцать минут; севши в стул, опочил он, и опять на него в неделях кулаками грозился оратор: пугался, опять его влекли на ледник, он - бежал, розой тыкали - нюхал.
  Однажды, явяся, спросил я:
  - "Кто этот юный брюнетик?"
  - "Какой?"
  - "Вон, вон: бритый".
  - "Шкляревский".
  - "Как? что?"
  - "Он же обрился".
  Обрился - и вскоре пропал со "сред".
  Собиравшиеся разделялись: на говорунов и молчавших; Рачинский, Сизов, Эртель, Батюшков, я, П. И. Астров - говоруны, да еще Поливанов, Володя, студент, театрал, исполнявший роль Лира, любитель-актер, вдохновенный и "только" поэт; он пытался и в прозе работать (недурно); живой, то открытый для братских общений, то дикий "волчонок", то друг, то бранитель колючий, - с ним встретясь у Астрова, я продружил восемь месяцев; он, став "аргонавтом", став со всеми на "ты", провалился внезапно сквозь землю, на всех точно обидясь.
  Молчавшие - Киселев, Петровский, барышня Мамонтова, дочь Саввы Мамонтова, мадам Астрова, белая, желтоволосая и полнотелая дама: ее мамаша, Цветкова, в пенснэ; Шперлинг, бледная, умная барышня (даже не пискнула), пара Астафьевых, еще не бритый Шкляревский, три брата Астровы, Христофорова К. П., "тонкая" дама, Рачинская Т. А., тоже "тонкая" дама; заходили: присяжный поверенный Шкляр, профессор Громогласов, профессор Покровский, тогда доцент из посада, Филянский, Свентицкий и Эрн; приводили сюда Леонида Семенова; здесь являлись поздней: Боборыкин, Бердяев, Вячеслав Иванов, С. А. Котляревский, М. О. Гершензон, думец Челноков, профессор И. X. Озеров, П. Н. Петровский, поэт (от Ратгауза к Бунину), старые девы, судейцы, философы религиозные и дамы из "попечительств" всяких 25.
  К восьми вечера мы трусили: к Каретной-Садовой; собрания происходили в синявеньком одноэтажном домочке Цветковой; бывало, звонишь: П. И. Астров, влетая угласто в переднюю, улыбочкой своею подавится, за руки хватает и руки ломает и в комнату, полную людом, ввергает, где Эллис трясет уже пальцем и где чирикают уже Батюшков с Эртелем - "гы-ы-ы": в "эк" Астафьева; синее око Шкляревского уже лопается из угла: рафаэлевым светом, и уже Рачинский брыкается цитатой из Библии.
  Заседание открыто: Астров, с бородкой под потолком, закрывая глаза, произносит уже: "Священник Григорий Петров говорит". Мы бросаем каскады из ртов; Поливанов же, во всем усумнясь, - отмежуется.
  После пойдут в маленькую столовую ужинать.
  - "Вы, гы-ы-ы, понимаете ли, дорогой мой Иван Александры-ы-ы..."
  - "Сейте доброе, честное: детский приют, господа... И..."
  - "Священник, Григорий Петров, говорит..." Рядом - брык, коловерт, перепрыги: Рачинский
  и Эллис:
  - "Паф: первосвященник... Бодлер... Одевая - паф! - Урим и Туним 26. Бодлер красил волосы... Мельхиседек: паф-паф-паф... - Безнадежность... Святися... - паф!.. - Падаль... Христос - паф! - воскресе... И - нет никаких воскресений. Жилкэн говорит... Златоуст рече, - паф: "Россия..." Мракг.. Свет разума".
  И - не поймешь между водкой и между селедкой, где тут "Григорий Рачинский", где "Левка Кобылинский".
  А в два часа ночи хрустим по Садовой: я и Эллис; метель, битый час стоим у моего подъезда, схватяся руками за шубы друг друга, терзая их в споре; но Эллис меня перекрикивает:
  - "Соответствие: это - здесь, это - там. И... И... абсолютная между ними черта: ни-и-каких совпадений!.. И... и... ни-каких утешений!.. Здесь - только падаль, там - только свет. Абсолютная - игигиги - грань! Седой Гриша со своим "Святися, святися". А Павел Иванович - гиги - со своим "Григорий Петров"... Ни-икаких утешений: прощай!"
  И - уныривает от меня под метелицу: только дворник всхрапнет у ворот, провалясь головою в тулуп.
  У Астрова я - как турист, в чужеродной мне игре впечатлений: но это - наркоз; это - тень, а не жизнь; выпоражнивался здесь своим словом; бывает, - пустой я к двум ночи; и - отчетливо мне: я - лицевое, ручное, сердечное и головное изъятие. Я, как черный контур: ничто!
  Посещение этих "сред" - только форма моей истерики.
  
  
  
  АЛЕКСАНДР ДОБРОЛЮБОВ
  В те дни неожиданно появился в Москве поэт, Александр Добролюбов.
  Старейший из нас "декадент", представлявший себе, что зеркало есть водопад, куда можно нырять, гимназистом еще оклеивший свою комнату черной бумагой, взманивший и Брюсова к играм в "покойники", к самоубийству юнцов подстрекавший когда-то, он долго стран-нил; 27 вдруг - стал странником; с потрясенным сомнени- : ем, бросивши книги, он в поля убежал, где подстрекал, бунтовал; и даже - в тюрьму сел; его едва вытащили оттуда, объявив сумасшедшим и спрятав в больнице, откуда уже попал он на поруки к родителям; и - снова бесследно канул, как в воду28.
  Потом он объявился на севере как проповедник, почти пророк: своей собственной веры; учил крестьян он отказу от денег, имущества, икон, попов, нанимался по деревням в батраки; работал хозяевам за пищу, одежду и кров - то в одной, то в другой деревушке; в свободное же время учил, препираясь с олонецким, волжским и вологодским хлыстовством; росла его секта: хлысты, от радений отрекшиеся, притекали к нему; и - толстовцы, к которым был близок; учил он молчаливой молитве, разгляду евангелий, "умному" свету слагая напевные свои гимны, с "апостолами своими" распевая их.
  Эти песни тогда ходили в народе; из них напечатал он в те дни в "Скорпионе" ряд отрывков "Из книги невидимой"; 29 книга лежала у нас на столах; ее Брюсов ценил, сестры же Брюсова с почти благоговением встретили "брата", поэта и странника; он, появившись в Москве, поселился у Брюсовых; 30 Брюсов мне жаловался: "Надоел! Просто жить не дает; уходил бы; казанский татарин за ним притащился в Москву; все к нему ходит: неграмотный; сестры просто с ног сбились; явился ко мне в опорках; я купил ему полушубок и валенки; он же, с татарином скрывшись, опять явился в опорках своих. "Полушубок?" - "Отдал неимущему". Не можем ведь по полушубку в день жертвовать мы неимущим; просили держать на себе; усмехается в бороду и молчит: он - себе на уме".
  Раз придя к Брюсову в это время, я уселся с семейством за чайный стол; вдруг в дверях появился высокий румяный детина; он был в армяке, в белых валенках; кровь с молоком, а - согбенный, скрывал он живую свою улыбку в рыжавых и пышных усах, в грудь вдавив рыже-красную бороду; и исподлобья смотрел на нас синим, лучистым огнем своих глаз: никакого экстаза! Спокойствие. Сметку усмешливую в усы спрятал, схватяся рукою за руки, их спрятавши под рукава, подбивая мягким валенком валенок, точно колеблясь в дверях: войти или - скрыться? В усах его таял иней; и жгучим морозом пылало лицо.
  Зная, что Добролюбов - у Брюсова, все . же явленье этого румяного, крепкого и бородатого парня не связывал с ним, потому что я себе представлял Добролюбова интеллигентом, болезненным нытиком; у декадентов он слыл декадентом; а у обывателей - декадентом, возведенным в квадрат; стихотворная строчка его - казалась кривым передергом.
  Тут же передо мною был крепкий, ядреный, мужицкий детина; и - думал я, что это брюсовский дворник; я видывал много толстовцев и всяких мастей опрощенцев, ходивших в народ; а такого действительного воплощения в "молодца", пыщущего заработанным на вологодском морозе румянцем, еще не видывал; не представлял себе даже, что это возможно. К примеру сказать: Клюев перед Добролюбовым с виду - трухлявый; этот же - как тугопучный осиновик: пах листом; сердцевина - белейшая, крепкая; глаза - сапфиры; а - гнулся; такие типы встречались в дебри лесной, близ медвежьих берлог: лесники, сторожа, дровосеки в безлюдии глохлом сгибаются, а на медведя - с рогатиной ходят.
  Но Брюсов открыл мне глаза, когда он, вскочив неожиданно, бросивши руки, метнув выразительно татарский свой взгляд на меня, громко выорнул: "Брат Александр, возьми стул и садись".
  Лишь тогда осенило меня, что это - Александр Добролюбов.
  Я был чрезвычайно далек от его круга жизни; и пафос подлаживанья к нему В. Я. Брюсова с "брат" - мне претил; и на брошенное мне "брат Андрей" я подал Добролюбову руку, с пришарками: "Мое почтенье-с!"
  Он тихо присел за столом, положивши на скатерть свои две руки: пальцы в пальцы, а голову - наискось; тихо покачивая бородой, он беседе нашей внимал; перетаптывался под столом двумя валенками, энергично плечами водя, очевидно, привыкшими таскать за плечами поленья, кули и заплечную сумку; нос - длинный, прямой; губы - сочные, яркие, тонкие; профиль - не тощий и продолговатый; усы, борода - лисий хвост; а глаза, не моргающие, без экстаза, учитывали - разговор, крошки хлеба на скатерти, все мои движенья; он нас как бы приветствовал взором с простою улыбкой, очень идущей к нему, отзываясь на наши слова без слов.
  Как бы взяв в свои мысли нашу беседу, он стал на нее отзываться, вкрапляя претрезвые, краткие свои фразы, вызывающие к напряженному в себя нырянию, чтобы ответить ему впопад; я же, чувствуя, что испытуем им, отво-ротясь, трещал что-то Брюсову; и - мало внимал; Добролюбов, не слыша ответа себе, без всякой обиды на меня, опять усмехнулся себе в усы, занырявши широкими плечами; и стены обвел голубыми, живыми такими глазами.
  Ни тени юродства!
  Но было мне трудно с ним, он все подводил. "Верно, так, еще шаг, - и вы оба уткнетесь в "мое". И такою спокойною верою в "перерождение" наше в его веру несло от него, благодушно взиравшего на "окаянства", что мне сделалось стыдно, и я, оборвав разговор, привскочил и с пришарками выскочил из-за стола:
  - "Мое почтенье-с!"
  Запомнилось: мы говорили о М. Метерлинке, Рейсбруке, о чем-то еще; Александр Добролюбов спокойно, уверенно, с книгою драм Метерлинка в руках, длинным пальцем показывал тексты; мол, - вот: так, не так; я же ждал изувера, проклявшего литературу. Досадовал тон превосходства, быть может не сознанного.
  Скоро я от него получил обстоятельное, но написанное просто детской каракулею указанье-письмо, что в статьях моих, им в это время прочтенных, - "так" и - что "не так", с припиской: "брат Метерлинк", близкий мне, полагает - так, эдак-де; ручная работа, наверное (топор, лопата), связала так его пальцы, что почерк его стал уже черт знает чем; я очень жалею, что текст письма мной утрачен: 31 я даже не вник в него, будучи в вихре забот, своих собственных.
  Но "брат Александр" - не оставил меня.
  Как-то вскоре раздался в квартире звонок; прибежала прислуга:
  - "Стоит мужичок; и - вас спрашивает". Это был Добролюбов.
  Старательно вытерши свои белые валенки, не раздева-яся, с ныром плечей, как волною качаемых, крупный, румяный, сутулый, он вплыл, как медведь, в мой кабинет; и сел тотчас на зеленый диван; и - молчал, улыбаясь.
  Я жил тогда в большой комнате; а мне показалась она тесней мышеловки; он как бы занял всю комнату; рост ему прибавляла, верно, привычка под небом ходить, на ветрах провевающих, или в стволах цвета кофе, покрытых зелеными мхами, - в сосновых - вращаться; казался мне - проломом в простор: стены каменной; и точно перекосились предметы, распавшись в мизерности; это - не "мистика"; это - контраст: его валенок с плюшевой мебелью, его румянца с моим бледнявым лицом, увядающим в зеркале.
  Он о своем письме мне - ни намека, а - о пустяках; вдруг, подняв на меня с доброй и с нежной улыбкой глаза удивительные, он произнес очень громко и просто:
  - "Дай книгу". Имел в виду Библию.
  Я - дал; он - раскрыл, утонувши глазами в первый попавшийся текст; даже не выбирая, прочел его; что - не помню; и снова, подняв на меня с той же нежной улыбкой глаза, он сказал очень просто:
  - "Теперь - помолчим с тобой, брат". И, глаза опустив, он молчал.
  Мне стало неприятно; и я засуетился, как мышь в мышеловке. А он, помолчав, объяснил мне прочитанный текст; но я тотчас забыл его объясненье; и он - стал прощаться; с ныряющим, добрым, медвежьим движеньем в переднюю сплыл, в ней наткнувшись на мать.
  Она только что от мадам Кистяковской вернулась; увидев такую фигуру, уставилась на нас; он же, снимая мехастую шапку, держа ее так, как просители держат - нищие на перекрестках, - оглядывал мать, усмехаясь себе в усы; мать, не вникнув в него, ему зачитала нотацию:
  - "Надо бы - проще быть! Дается-то жизнь - раз!"
  Он же сгибался с улыбкою перед нею, с шапкой в руке, представляясь покорным и раскачивая головой и ныряя плечами; как будто он мать благодарил за "науку". Вдруг, нас обведя своим зорким, вспыхнувшим сине-сапфировым взглядом, с глубоким поклоном - в дверь, шапку надев!
  И все тут точно возвратилось на место; все стало - обычным; не виделось маленьким: комната - комнатой; зеркало - зеркалом; не водопад, куда можно нырнуть. Мать рассказывала о мадам Кистяковской: какие наряды и шляпы!
  Я больше не видел его.
  Было мне грустно в мелькающем беге хромой, семино-гой недели: о, о, - колесо Иксионово!32
  
  
  
   Л. Н. АНДРЕЕВ
  Мне этою осенью множились встречи с артистами, с рядом писателей; и возникает Борис Константинович Зайцев в "Кружке" и у "грифов"; я начал бывать у него в тот сезон; он дружил с Леонидом Андреевым; он с Го-лоушевым (или - "Сергеем Глаголем") 34, врачом, бойким критиком, организовывал тогда литературный кружок "Среда"; 35 Голоушев меня приглашал у него появляться; на "Средах" я был гостем.
  Борис Константинович Зайцев, активный "средист", примирял очень резкие противоречия литературных платформ между Чириковым, молчаливым и мрачным Тимков-ским, Иваном Буниным и - декадентами; тихий, весь розово-мягкий какой-то, с отчетливо иконописным лицом, деревянный, с козлиного русой бородкой, совсем молодой еще, вчера студент, он казался маститым и веским, отгымкиваясь от всего щекотливого: точно старик; вдруг сигнет юным козликом, стиль византийский нарушив; и снова, опомнившись, свой кипарисовый профиль закинет; и так иконно сидит.
  Энергичный "средовец" С. С. Голоушев: высокий, с седеющей гривой волос, с бородою густою и серою, с мягким наскоком, с тактичным огнем; ритор, умница, точно гарцующий спором, взвивался, как конь на дыбы; затыкал всех за пояс.
  В кои веки ходил я попреть со "средовцами": с "середняками" - верней; они, пудрясь слегка модернизмом, держались позиции "Знания" до появления "Шиповника" [Книгоиздательство "Шиповник", основанное Копельманом и Гржебиным, рекламировало Леонида Андреева36], силившегося сплотить вокруг Андреева литературную "среднюю" всех направлений.
  "Среда" мне запомнилась мягкими литературными спорами; я, приглашенный "чужак", объяснял "середов-цам" свои убеждения; прения переносились на ужин; застрельщик их - С. С. Голоушев; участник - не глупый, тактичный Алексей Евгеньич Грузинский. Голоушев вставал на дыбы, перетряхивая серой гривой волос, точно конь; и, показывая статность, рост, громкий голос трибуна, гремел:
  - "Символисты - фанатики и отвлеченники; ломятся просто в открытые двери; и мы тоже защищаем художество: к чему эта полемика?"
  Я же доказывал: двери - иллюзия; смешивают бытовизм, "натюр-морт", с реализмом действительным; мы, "символисты", не против реальности, а - против условности натуралистического штампа.
  Грузинский тоже в беседу вступал, силясь определить по-своему символизм; а Борис Константинович Зайцев мастито потряхивал своей узкой и русой бородкой; и всем видом доказывал нам: Леонид Николаевич прав - в том и том-то; Борис Николаевич - прав в том и том-то; Иван Алексеевич Бунин прав - в том-то; и - всегда выходило: Борис Константинович, сняв сливки с нас, сочетает своей персоной все истинно новое с истинно вечным; последнее, впрочем, домалчивал он - встряхами иконописного профиля.
  - "С вами приятно поспорить", - смеялся мне Грузинский, садясь со мной рядом за ужином.
  Чисто товарищеская атмосфера кружка растворяла все острости; было приятно, но - рыхло: за ужином и за стаканом вина; милый, тихий, сердечный Иван Белоусов; пофыркивал злым ежиком только Чириков, - в галстучке своем белом, мотаяся прядью волос и сверкая ехидно очками; он слушал с большим протестом меня, меж Грузинским и С. Голоушевым свое жало просовывая; тут же сидели: художник Первухин, художник Российский, горбатенький, небесталанный писатель Кожевников (с явною склонностью к нам, символистам), очень корректный, высокий, красивый шатен, Н. Д. Телешев; тут же всегда добрил Ю. А. Бунин, или "тетя Юля" (так звали его), брат писателя Бунина, который все меня упрекал в отвлеченности.
  - "Вы посмотрите, - вскричал он раз в кружке, руку свою бросив прямо в тарелку мою, - вот, вот - к чему привела символиста его оторванность: не полоскайте же свой галстук в ботвинье, Борис Николаевич!"
  Я опустил глаз в тарелку, и, к ужасу, - вижу, что мой шарфик купается в квасе.
  - "Вот вам и источник всей вашей "весовской" полемики: даже поесть не умеете!"
  "Поесть" - разве аргументация? С этим "поесть и запить свою мысль" ведь и боролись мы; тогдашние "натуралисты" слишком себя проедали в кружке.
  Симпатичнее всех на этих собраниях мне казался С. С. Голоушев, с которым я и дружил; живой, темпераментный, с искрой, - готов был порою восстать на позиции собственные!
  - "Удивительно реалистично в "Возврате" описан у вас прогрессивный паралитик; я, врач, свидетельствую,, что ваш Хандриков точно модель специальных клинических данных".
  Стиль "Сред" - теплота, человечность, но - не идеология; вместо последней - какое-то сплошное "нутро"; с этим плотным "нутром" мы, сухие и злые "Весы", люто, принципиально боролись.
  С Леонидом Андреевым я познакомился на "Среде", но собравшейся не у С. С. Голоушева, а - на квартире писателя; память об этой встрече скудна, потому что Андреев стоит как в тумане: без мелких штрихов живет в памяти, из тумана разве мигнет вздерг бровищи, блеснет взгляд косящих, тяжелых, как воткнутых глаз, а все прочее - тонет; портрет в память вписан манерой Карьера: т. е. туман, из которого лишь видится глаз да проостренный нос; если же ближе вглядеться, - Андреев "орловец", и - только; 3? "орловцев" таких встретишь сотнями; город Орел ими очень богат.
  "Середовцы" - упорные бытовики; Леонид Николаевич встает среди них как безбытный в раздрызганной "бы-тице"; точно с явленьем его за столом электричество гасло; он точно сидел во тьме; вдруг - вспышка магния: жест молниеносной отчетливости; и снова - тьма; в ней мне бездарно погашены встречи с Андреевым; осталась лишь: странность всех жестов; ненужность их; так во вспыхе молнии прохожий над лужей с воздетой ногой вырезан в памяти; где, почему, в каком смысле - отсутствует; просто динамика мига, оторванная от их цепи, став статикой, дико бессмыслит: из "вечности".
  Итак, Леонид Николаевич мне вспыхивает на момент, мне блеснув, меня поразив и приблизившись ко мне невероятно, но - беспроко, чтоб снова погаснуть.
  Я помню его посредине пустой, освещенной, квадратной просторнейшей комнаты: его квартиры на Пресне; тут только что спорили, выбежав скопом: пить чай; двойки-тройки пустых, глупых стульев друг к другу точно кидаются, споря; а спорщики, на них сидевшие, выбежали; и уже закусывают себе за стеной: там - гул, гам (то, вероятно, Грузинский, Тимковский, Иван Белоусов и Чириков) , в комнате же, странно пустой, тяжелея, как валится, полуобняв Б. К. Зайцева, грузный, большой, большелобый, чернявый и бледный Андреев, поставивши ногу на стул; электрический свет освещает сапог лакированный; его штанина, широкая, синяя, спрятана в голенище; Борис Константинович Зайцев гнется под локтем, "мастито" бодрясь (а - не выходит); он - в сереньком, светленьком: "зайчик" испуганный! А Леонид Николаевич, ногу со стула не сняв, повернулся, прищурясь, ко мне и - разглядывает меня своими черными глазами; белость щек, прядь волос, черных, падает к острому носу; знакомая мне по портретам бородка, портрет ближе к жизни, чем эта фигура "орловца"; таких очень много в Орле; разве - взгляд из-за носа; таких - очень мало!
  Все - как вспышка!
  Так мы встретились; что говорили - не помню; какое-нибудь "мне приятно" (не очень); пустой разговор! В память врезан, как нож из тумана, лишь взгляд с тихим под-мигом мне, со вздергом бровищи, как бы говорящей:
  "Ты, брат, не увёртывайся; дело вовсе не в том, что "приятно", а в том, что за всяким "приятно" таится - пренеприятное; ты мне покажи-ка себя перед зеркалом в комнате, где никого нет", - так сказал мне его неморга-ющий взор точно скошенного, с острым носом лица, с прядкой черных волос, упадающих к носу, как бы из бессонницы выкинутый неприлично наружу: при первом нашем свидании:
  - "Литературные партии, мнения нас друг о друге, - какой это вздор! Партий - нет; одна партия, каждому: гибель во мраке".
  Так, грузной фигурой вдавленный в быт, он лишь взором внебытным вполне ужасался случившемуся; в чрезмерности своего перепуга казался неискренним; точно позировал перед портретом: "Андреев - в тумане, над своей бездной". И все то, точно вспышка, живет в моей памяти.
  И тотчас же:
  - "Идемте-ка, Борис Николаевич", - и, взявши под руку, он вел меня в густо набитую комнату, мимо пустующих стульев - высокий, дородный, закинув свой профиль, казавшийся гордым, в рубашке из черного бархата, стянутой туго серебряным поясом (явный живот), в сочетании дикости с нежным касаньем рукою руки, с деликатностью преувеличенной, с выпятом грубости, чисто наружной; меня поразило: точно где-то уже встречались мы: и - точно во сне это было.
  Он был со мною весь вечер ласковым, гостеприимным хозяином, силясь своих гостей усадить, напоить, накормить, разговор меж ними наладить; в усилии этом казался немного смешным, неестественным, как на ходулях: со скрипом порою пустым; и мне казалось: что все, что он делает, - делает перед собою самим, в пустой комнате, в круге зеркал; Голоушев, Грузинский, Тимковский - лишь замути зеркала, то бестолковье, которое тряпкой стирают; когда наливал нам в стаканы вино он, то мне ка-залося, что из пустого в порожнее переливает он: впоследствии все это вскрикнуло мне, когда "Жизнь Человека" читал; мне казалось, что я представление его "Жизни" увидел при первом уже свидании с ним; тогда же казалось, что он, - доктор Керженцев [Герой "Мысли"38], - встанет сейчас на карачки перед нами и в черную бездну, не в дверь, - побежит; сам же я написал, что "все... кончено для человека, севшего на пол" ["Симфония"39].
  Была в этот вечер меж нами как бы перекличка без слов, о которой сказать разве можно словами А. Блока: "Воспоминания мои... лишены фактического содержания... Леонид Андреев... знал, что существует такой Александр Блок, с которым где-то, как-то... надо встретиться"; "...ближе были ему... символисты, в частности Андрей Белый и я, о чем он мне говорил не раз" ["Книга о Леониде Андрееве", стр. 95 - 97 40]. Эту близость сквозь нас разделявшие литературные партии чувствовал я, когда стал в глупых стульях, перед сапогом, закачавшимся, как-то нелепо поставленным на стул, когда точно валился Андреев в плечи Б. Зайцева, одною рукою его обняв и другою рукой покоясь на вздернутом синем колене, как будто из тьмы в неизвестном пространстве шагал он над лужей во тьму; и вспых молнии вырезал мне этот жест в странной статике позы, изваянной в вечность.
  Таким встал Андреев при первом свидании.
  Я просидел у него часов пять; он был очень внимательным. Как говорили, о чем говорили и кто в разговоре участвовал? Все это стерто, как тряпкою мел.
  И прошло - два года.
  Раз, в пылающем солнце, у дома Чулкова, где жил доктор Добров, приятель Андреева, я шел к одной барышне, проживавшей в квартире у Доброва; и чуть лоб не разбил мне распах двери; в арбатское в пекло какой-то, как будто упав, пырнул в бок меня велосипедом, бросаясь из тьмы; смотрю: плотный мужчина, в свисающей, мятой, как помнится мне, чесучовой рубашке, вцепившись одной рукою в машину, с высокого лба отирал испарину; кажется, он был без шапки; толчок между нами заставил нас бросить друг в друга весьма неприязненный взгляд; мне мелькнуло:
  "Мужлан: куда прет?"
  "Куда лезет?" - мелькнуло, наверное, в нем: все же мы принялись извиняться.
  Вдруг оба откинулись, в голос воскликнувши:
  - "Вы, Леонид Николаевич? Без бороды?"
  - "С бородой вы, - Борис Николаевич?"
  Бороду сбрив, он был в усах; я же не брился два месяца; и мы - рассмеялись; и что-то хорошее, теплое, доброе, точно дыхание близости, вспыхнуло в нас: в простоватых словах, что судьба не велит нам встречаться, а - надо бы; молодо как-то тряхнув волосами, он ловко вскочил на машину; и - был таков.
  Выскок из тьмы - вспышка магния снова.
  Скоро мы встретились: в той же квартире, у доктора Доброва;41 Андреев собирался переезжать в Петербург, меня долго расспрашивал об А. М. Ремизове и о Блоке, с которым он только что встретился;42 с Блоком я был тогда - на ножах; зная это, он точно нарочно меня на него поворачивал, пристально вглядываясь и точно изучая мои слова о Блоке; мы пошли от стола, точно выдернувшись из беседы (кто был за столом, я просто забыл), ставши в тень; что-то высказал мне он, выскакивая из-за стола и занавес приподымая над всей ситуацией нашего глупого быта, в котором Борис, Леонид Николаевичи занимают не то положение друг относительно друга, какое должны бы занять: повторяю, что так отдалось мне; а что сказано было, - опять не помню.
  Пожалуй, и помню: не фразу, а среднюю часть ее, без окончания и без начала:
  - "Как странно!"
  Опять - только выхват двух слов из их цепи; но вы-хват, как магниев свет, потому что он мне подмигнул на свое "как странно"; и смысл слова "странно" - страннел.
  Этой осенью из Петербурга он появлялся в Москве; он был в зените известности, сопровождаемый роем людей, меня резко ругавших в газетах; порой он хотел из-за этого роя - ко мне просунуться; я ж в этом рое - ежился; и - отходил от него; а его - от меня отволакивали; он бросал через головы как бы грустный, сочувственный взгляд, мимолетом помигивавший, как зарница.
  Запомнилось: фойэ Художественного театра; я чувствую мягкую руку, положенную на плечо; я - повертываюсь: Леонид Николаевич ласково мне улыбается; обнял за талию, отвел к стене; покурили в согласном молчании; на рты разевали на нас (на него!); и я - убежал от него. Скоро, встретясь опять (где - не помню), мы попали с ним вместе на "Бранда" (он мне лишний билет предложил) ; восхищался игрою Качалова он; 43 в толпах мы говорили с ним в антрактах об Ибсене; он, взявши под руку, мягко ступая в сине-серых коврах, склонил нос; перетряхивал прядкою; и разговор соскользнул просто к жизненной драме; я жаловался на разбитые нервы, на мельки людей; он косился со вздохом:
  - "Борис Николаевич, перемудрили вы: я книги бы у вас отобрал да увез бы в Финляндию вас; сунул бы вам удочку в руки".
  Так пять актов сидели мы рядом: в потушенном свете; и пять актов молчали под Ибсеном, так говорившим ему, да и мне; после этого (судьба, как нарочно, вставляла молчание в нас) захотелось мне услышать и слова его, а не подмиг: вздергом бровищи; и я явился в "Лоскутную", где он временно жил; 44 мы - затворились вдвоем; я пространно ему говорил о том, что волновало меня в его творчестве; он - слушал внимательно; видя, что я от мигрени страдаю, он вдруг сердобольно засуетился, отыскивая мне порошок от мигрени; но затащил - в ресторан: вместе обедать; и вдруг возбужденно за рыбой принялся рассказывать он наперерез разговору: де старая дева явилась к врачу с объяснением, что потеряла невинность, - случайно, а доктор ее уверял-де, что кажется ей это; она потребовала, чтобы доктор свидетельство дал, объясняющее этот случай несчастный; меня удивляло волнение, мимика, нервность, с которой единственный случай коснуться друг друга словами Л. Н. превратил в разговор об утрате невинности; я поспешил удалиться, чтобы успокоить свою мигрень: в этот вечер читал я публичную лекцию; и мне показалось, что Андреев - ужасный чудак.
  Скоро передали с ужимочками - те, чья функция сплетничать, - слова Леонида Андреева о нашей встрече в "Лоскутной":
  - "Ко мне приходил Андрей Белый; доказывал жарко, а я не понял ни слова".
  Подумалось, что он ломается перед газетчиками, подавая им повод к плакату: "Андреев и Белый"; я знал, что "не понял" - гримаса; сам он признавался А. Блоку впоследствии, когда я сознательно избегал его, что мы - близки друг другу.
  Редакция "Утра России" 45 меня пригласила однажды Андреева сопровождать к Льву Толстому; 46 но я наотрез отказался, Андреева избегая. Но, попав в Петербург, видясь с Блоком, я касался Андреева; мы устанавливали, что какая-то близость меж нами троими действительно - есть; это было - на "Балаганчике" Блока: 47 у стойки буфетной; мне помнился Блок: сюртук - с тонкой талией; локоть - на стойке; а нос - наклоненный в коньяк:
  - "Знаешь, - "Жизнь Человека"... Хн... Выпьем?"
  И мы говорили о музыке Саца к андреевской драме; 48 крикливые, хриплые, талантливо задребезжавшие во всех московских квартирочках ноточки; была в эти дни - тьма реакции: всюду "свеча" догорала в те дни; что-то падало, падало мокрыми хлопьями; точно хотел пробудиться петух; не раздался; и все замирало бессильно; Андреев ходил точно в маске; писал свои "Черные маски"; и - странно: последняя наша встреча - под маскою. Это был маскарад у художника Юона: на святках; я, закутанный в красное шелковое домино, вызывал удивление:
  - "Кто такой?"
  Явился Андреев среди масок, торжественный, бледный, высокий, серьезный, нес профиль свой; он так пристально вглядывался в маскарадные позы; и впервые казался естественным; точно ходил среди масок в своем сббствен-ном быте.
  А когда сняли маски, то я, войдя в роль ("некто в красном"), все еще дурачился и интриговал, своей маски не сняв, и, пробираясь торжественно и угрожающе в шепотах: "кто это, кто?", Поляков и мадам Балтрушайтис, прижавши к стене, приставали ко мне:
  - "Зачем не снимаете вы маски? Кто ж вы такой?" За моею спиной раздался спокойный, отчетливый голос:
  - "Это - Борис Николаевич".
  Быстро оглядываюсь: Леонид Николаевич; и - Поляков ему:
  - "Вовсе же не он!"
  Леонид Николаевич лишь мне подмигнул с тем подро-гом бровищи, с которым он встретил меня в первый раз на квартире: с сочувственно-грустным, как бы вопрошающим; миг - и спокойный, застылый, тяжелый свой профиль понес от меня, точно маску средь масок.
  Я больше не видел его.
  Так последняя встреча - вспых тьмы, как и первая; вспых, помигавши, погаснул в пустом разговоре меж нами; он, выйдя из тьмы, в тьму ушел от меня; мои встречи с Андреевым - несоответствие меж оформлением и смыслом: какой-то разрыв, - ненормальный, ненужный, - в период, когда разрывалась душа и вопрос возникал:
  - "Жить или - не жить?"
  Тогда в бездну реакции, в сумерки сальных, коптящих, огарочных "Саниных" 49, криков похабных из "Вены" [Петербургский ресторан, посещавшийся писателями], в вой мороков о кошкодавах-писателях [Малопроверенные слухи о том, как компания пьяных писателей затаскивала кошек и вешала-де их], о странных оргиях, будто бы бывших на "башне" Иванова, - падало, падало, падало - сердце!
  
  
  
   "ВЕСЫ-СКОРПИОН"
  Кружок "Арго" - словесный запой; Кант - учеба; "Свободная совесть" - популяризация; ну, а "Весы" - трудовая повинность: кование лозунгов литературной платформы; кругом было вязко, нечетко; в "Весах" была ясность, заостр литературоведческой линии, предосудительной многим; но было измерено, взвешено, кого, за что, как - хвалить или - бить; здесь несли караул: часовой - под ружьем; пушка - наведена; снаряд - вставлен.
  "Весы-Скорпион" - близнецы: "Весы" только этап "Скорпиона" , в котором "весовцы" - я, Эллис, Борис
  Садовской, Соловьев (под командою Брюсова) - были в контакте с С. А. Поляковым, Семеновым, Брюсовым и Балтрушайтисом как "скорпионами". До 900 года в Москве совсем не считалися с Ибсеном, Стриндбергом, Уитменом, Гамсуном и Метерлинком. Верхарн пребывал в неизвестности; Чехов считался сомнительным; Горький - предел понимания. А к десятому году на полках - собранье томов: О. Уайльда, д'Аннунцио, Ибсена, Стринд-берга, С. Пшибышевского и Гофмансталя; уже читали Верхарна, Бодлера, Верлена, Ван-Лерберга, Брюсова, Блока, Бальмонта; зачитывались Сологубом; уже заговаривали о Корбьере, Жилкэне, Аркосе, Гурмоне, Ренье, Дюамеле, Стефане Георге и Лилиенкроне; выявились подчеркнутые интересы к поэзии Пушкина, Тютчева и Боратынского; даже Ронсары, Раканы, Малербы, поэты старинные Франции, переживались по-новому вовсе.
  Исчезли с полок - Мачтеты, Потапенки, Шеллеры, Альбовы и Станюковичи с Коринфскими, Фругами, Льдо-выми; не проливали уже слез над Элизой Ожешко; и не увлекались "характером" Вернера.
  Произошел сворот оси! 51
  К исходу столетия сел на обложки печатаемых "дикарей". "Скорпион", хвост задрав предложеньем читать Кнута Гамсуна в тонком, лежавшем в пылях переводе С. А. Полякова ("Пана", "Сьесту" 52 - прочли по дешевкам поздней на шесть лет); стервенились на задранный хвост "Скорпиона", протянутый, как указательный палец, к фаланге имен, почитаемых ныне (Уитмен, Верхарн, Дю-амель, Гамсун), но неизвестных еще Стороженко (Бран-десы потом их представили, в качестве "новых талантов"); пока ж называли К. Гамсуна: "пьяный дикарь" ["Русское слово" в 1900 или 1899 г.]. Надо было б хвалить "Скорпион", что он зорок; а - мстили ему: за свой подтираемый плев; "идиот и дикарь", "не лишенный таланта дикарь", "мощно-дикий талант", - курбет с Гамсуном; то же - с Верхарном, с Аркосом, со Стриндбергом, с роем имен, выдвигаемых с первой страницы "Весов"; сплагиировав вкус, чтобы скрыть плагиаты, плевали теперь на "скорпионов".
  О, последующие брани по адресу имажинистов или футуристов - журчание струй! Допотопные старики перемазывались из "Кареева" и "Стороженки" в сплошных "Маяковских", чтоб отмстить нам за то, что мы, а не они подняли на знамя Верхарнов, Уитменов, Гамсунов, которых они оплевали в свое время; надев рубашки ребяческие, голопузые старцы помчались вприпрыжку... за Хлебниковым: "И я тоже!"
  Но факт - оставался; а - именно: свороты вкуса сплелись с оплеухой по чьим-то ланитам; был сломан хребет "истин" Пыпина, после чего появилась и бескорыстная критика: просто повидло какое-то приготовлял Айхен-вальд; а "Весы", подытожив свою шестилетку, закрылись: весовский товар под полой продавался теперь везде: и на "браво, Верхарн" выходил и раскланивался, прижимая к груди пришивные "весовские" руки, приятный весьма... "силуэт" Айхенвальда.
  Такого упорного литературного боя, как бой за решительный переворот в понимании методики стиля с буржуазной прессой, впоследствии не было: были только кокетливые карнавалы: стрелянья... цветами;
  довоенная пресса,-нахохотавшись над символистами, вдруг проявила сравнительную покладистость по отношению к течениям, из символизма исшедшим.
  Нам некогда казалось, что стояла эскадра в девятьсот четвертом году: броненосцы-журналы, газетные крейсера били по юркавшей с минами ло

Другие авторы
  • Каченовский Дмитрий Иванович
  • Пельский Петр Афанасьевич
  • Киреев Николай Петрович
  • Кронеберг Андрей Иванович
  • Палицын Александр Александрович
  • Введенский Иринарх Иванович
  • Ю.В.Манн
  • Федоров Борис Михайлович
  • Гофман Эрнст Теодор Амадей
  • Оберучев Константин Михайлович
  • Другие произведения
  • Бунин Иван Алексеевич - Последняя осень
  • Якубович Петр Филиппович - Сюлли Прюдом. Избранные стихотворения
  • Гнедич Николай Иванович - Издания стихотворных произведений Гнедича
  • Бальдауф Федор Иванович - Л. Полетаева Поэт старого Забайкалья Федор Бальдауф
  • Замятин Евгений Иванович - Апрель
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Отелло, фантастическая повесть В. Гауфа...
  • Шулятиков Владимир Михайлович - Совещание расширенной редакции "Пролетария"
  • Пнин Иван Петрович - Стихотворения
  • Языков Николай Михайлович - В. И. Сахаров. Николай Языков и его поэзия
  • Дживелегов Алексей Карпович - Статьи для Литературной энциклопедии
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 416 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа