еньем: "А ты не тужи: надо радоваться!" И в
последующей суматохе мне было уже не до прощанья, которое стало в годах
мне - свиданьем по-новому: встречей с живой атмосферой идейного мира его16.
Было странно сидение сына в восторге над прахом отца, когда доктор
Попов влетел в дверь.
- "Ну, я этого ждал", - мне отрезал он скороговоркой.
- "Я тоже!"
- "За партой сидели: пятидесятипятилетняя дружба! Мужайтесь! - хватил
по плечу. - Мать в деревне? На вас это свалится!" - хлопнул меня он с
прирявком веселым; и бросился в двери; в дверях поперхнулся рыданьем; в
дверях же стоял в сюртучке человечек с пристойною маской: "Бюро похоронных
процессий". Каким нюхом вынюхал? Вел себя точно хозяин.
Я с этого мига - ни свой, ни отца: добывание денег (две тысячи,
спрятанные в толстый том, лишь через полгода мне высыпались), ряд расчетов -
кому, что и сколько, - отчет Тихомирову, сколько истратил: университет
хоронил; выбор места могилы; и переговоры - с монахинями, с хором, с
причтом, встречание профессоров, из которых иные мне совали два пальца и
били глазами в ланиты, как будто отца укокошил; меня оттесняли от гроба, как
вора, забравшегося не в свой дом, а не того, кто из нашего дома мог этих
невеж удалить. Не до этого было мне: где-то за спинами их карандашик губами
замусливал, счеты сводя, чтоб не думали, что я копейки университетские
стибрил.
Мой дядя, Георгий Васильич, страдавший ногами, не мог мне помочь,
удивляясь моей расторопности, все-то сражаясь с Петровским за шахматами,
едко фыркая с ним на неискренних пыжиков, свои венки возлагавших.
Волновало: приедет ли мать? Телеграмма, что "еду", пришла; ее ж - не
было.
Вынос: десятки венков, над седыми волосами, над краем перил, как над
бездною, - куча цветов золотого, открытого гроба - с тем самым лицом. Мать?
Не поспеет! Когда гроб выносили в подъезд, я увидел, как с плачем слезает
под черными крепами мать с лихача, обнажившего голову; и - прямо в церковь.
Я до опускания гроба не шел по стопам "дорогого покойника", ежеминутно
слетая с кареты, носясь и туда и сюда: не забыли ли этого, то ли в порядке?
Стоял вдалеке, в посторонних зеваках, чтобы не видеть Лопатина, евшего гадко
очками меня, и Церасского, бледно-зеленого, евшего тоже, когда поднялась над
холмом треуголка дрожавшего всхлипом своим попечителя округа; и столь
знакомое с детства лицо, желто-одутловатое, помесь хунхуза с поэтом
Некрасовым, хрипло сказало надгробное слово.
Но с того дня на закате ходил в монастырь, чтоб сидеть перед еще живыми
цветами цветущей могилы, едва озаряемой вспыхами маленького темно-розового
фонаречка надгробного; мраморный ангел взвивал свои белые крылья с соседней
могилы; я помнил романс, - тот, который певала нам этой весной моя мать; а
отец, распахнув кабинетик, с порога прислушивался, подпирая рукою очки, а -
другой, с разрезалкой, помахивая:
- "Хорошо-с: и слова и мелодия!"
И, засутуляся, шел затвориться.
Слова - неизвестного; музыка - А. С. Челищева, моего друга; и - ученика
его; помнились строчки: "Над тихой могилою ангел молчанья стоял..."
Он стоял!
Здесь под ангелом, глядя на вспыхи лампадок, на ряд точно руки
подъявших распятий, внимая звененью фарфоровых, бледных венков, я испытывал
необъяснимую радость; мой спутник, склонясь локтями в колени, без шапки,
твердил в розоватые зори стих Блока, написанный только что, столь мной
любимый в те дни:
У забытых могил пробивалась трава17.
Спутник - Л. Д. Семенов; он связан мне с тихой могилой отца.
ЛЕОНИД СЕМЕНОВ
Явился в день похорон18. Мы с матерью вернулись из монастыря;
позвонили: в дверях - худой, загорелый студент с шапкой темных курчавых
волос; лицо тощее, острое; усики, помесь румянца с загаром; схватяся за
маленький усик и сдвинув густые, нависшие брови, назвался Семеновым: от
Мережковских, с письмом; и так близко сидящими карими глазками щупал меня;
твердо сжатые, жесткие губы!
Узнавши о смерти отца, он хотел ретироваться, но я задержал; улыбнулся;
с насупом уселся; локтями - в колени; и, доброе что-то оспаривая в
проявленьи своем, завертевши картуз и глаза опустивши, баском вырокатывал
суждения о Мережковских; и встряхивал шапкой каштановых темных волос; он
казался бы здоровяком, кабы не худоба.
Наконец поднялся он прощаться; когда подал жаркую свою сухую ладонь, то
опять промелькнула улыбка, исчезнув в насупе бровей.
Он ходил ежедневно; и стал моим спутником в ежевечерних прогулках: к
могиле отца.
Он углил подбородком, локтями, бровями, заостренным носом, всем тощим и
строгим лицом своим; резал сухим, ломким, точно стекло, интеллектом; но
сдерживали: петербургская стать и печать общества, в среде которого рос (сын
сенатора)19. И казалось, что он - демагог и оратор, углами локтей
протолкавшийся к кафедре, чтобы басить, агитировать, распространять
убеждения - месиво из черносотенства, славянофильства с народничеством; он
выдумывал своих крестьян и царя своего, чтобы скоро разбиться об эти утопии,
ратовал против капитализма; дичайшая неразбериха; не то монархист, а не то
анархист!
Резко подчеркивал аполитичность мою, опустивши глаза, перетряхивал
темной шапкой волос, развеваемых ветром, бросая в даль улицы тощее,
перегорелое, с ярким румянцем лицо: он ходил непокрытым, таская часами меня
по переулкам и улицам, в роли наставника, руководителя, организатора моих
общественных взглядов бил точно углом чемодана, рассудочно взваленного на
плечо; а когда я бросал в него резкостями, он хватал меня за руку и начинал
улыбаться по-детски, бася:
- "В сущности, - мрачно басил, опуская глаза, перетряхивая темной
шапкой волос, развеваемых ветром, - мне очень чужда ваша аполитичность,
чужда ваша литературная группа: люблю я замешиваться в толкотню, биться за
убеждения, разубеждать, убеждать, а вы держи-тесь замкнуто; месиво жизни вам
чуждо" .
Я ему возражал; он толкался, как локтем, упористым мнением; и порывался
тащить меня в несимпатичную; смесь черносотенных домыслов, странно
окрашенных уже тогда анархическим буйством.
- "Мережковские, вы, Блок - мне чужды".
Меж тем - видел я: Мережковскими был он захвачен; и скоро уже
обнаружилось: Блока считал он единственным, неповторимым поэтом; позднее он
выпустил книгу стихов - недурных; и - под Блока21.
Меня раздражало его самомненье, желание стать моим руководителем,
организатором политических мнений; огромнейшее самомнение перло из его слов
на меня; ими бил, как углом чемодана, некстати тащимого им на прогулке.
- "Если Блок, Мережковские, Брюсов вам чужды, зачем же вы ходите к
ним? Не они к вам пришли; вы явились к ним; и почему вы явились ко мне и
таскаете на прогулку меня; политические убеждения ваши бессмысленны".
И я приходил в настоящий азарт:
- "И идите от нас... И не надо мне вас", - останавливался я на
перекрестке, всем видом показывая: вам - направо, а мне...
Тут он хватал меня за руку; и начинал улыбаться, по-детски, бася:
- "Не сердитесь, простите!"
Я, насупясь, молчал; казалось, точно он на плечах тащил тюк, от
которого сам же страдал и которым толкался; тюк - идея предвзятая: царь-де с
народом, коли устранить средостение, произведет революцию; через
восемнадцать месяцев он превратился в отъявленного террориста; он шел 9
января в первых рядах с толпою рабочих, чтоб видеть, как царь выйдет слушать
петицию; шел как на праздник, чтоб видеть осуществленье идеи своей; когда
грянули залпы, он в первых рядах был; кругом него падали трупы; он тоже
упал, представляясь убитым; и этим лишь спасся; в течение нескольких дней он
переродился; скажу, забегая вперед, что я видел его в эти дни, оказав-шися в
Петербурге; он был как помешанный; эдакой злобы ни в ком я не видел в те
дни; в течение нескольких дней бегал он с револьвером в кармане и жертву из
светского круга себе выбирал; и его разбирало убить кого попало; но и тогда,
когда он ощутил вдруг эсером себя, я не знал, что сильней возбуждало в нем
ярость: расстрел ли рабочих, расстрел ли дичайших утопий его о царе и
народе.
3. Н. Гиппиус говорила:
- "Рехнулся Семенов".
Я видывал, кажется, у Сологуба его: он сидел, суглив корпус, и с тем же
насупом презрительным слушал левей-шие для радикалов высказыванья; они ему
жалкой каза-лися болтовней; он хотел немедленного ответного действия: бомб,
взрывов; и обливал всех презрением.
В эти дни проживал с Мережковскими я; Леонид Семенов, растерзанный,
дикий, в пальто, раз влетел в мою комнату; вывлек из дома; таскал по Летнему
саду, рассказывал, как он на лестнице где-то встретился с князем великим
Владимиром-де, совершенно случайно, один на один; инстинктивно схватись за
карман, хотел выхватить свой револьвер, чтобы выстрелить; а Владимир
откинулся, по его словам, устрашась инстинктивного жеста; он же, увидя
Владимира беззащитным, - он-де... не мог...
Трагедия этого неуравновешенного человека в том, что он убеждения свои
на себя точно взваливал; не вырастали они органически; он подбирал их,
таскал, с охом, с крях-том; он не понимал: убеждения вырастают естественно,
точно цвет из питающей почвы; у него же и почвы не было.
Уж в октябре 905 года мы вместе толкались на манифестациях; он
появлялся у нас, "аргонавтов"; ему П. И. Астров понравился; он патетически с
ним зауглил; он басил: "Как у вас хорошо!" Вместе цепь мы держали на
похоронах Трубецкого;22 толкался локтями, пихаемый справа и слева: толпой;
перетряхивая темной шапкой волос, развеваемых ветром, меня поражая загаром
румянца, басил на всю площадь Калужскую:
- "Как хорошо здесь толкаться со всеми: ей-ей, - держи цепь!"
Он внезапно исчез.
Разорвав со своим кругом, нырнул в агитацию; пойман был где-то в
деревне; избит; посидел; и был выпущен; тут объявился последователем
Добролюбова; пешком к Толстому пошел: наставлять; "пристыдил", поразил он
Толстого23, который вздыхал, что ему не дана сила: быть с Добролюбовым.
А от Толстого явился в Москву; я едва в нем признал поражавшего некогда
талантом студента; густая, всклокоченная борода, армяк, валенки; сел со мной
рядом; насу-пясь, рассказывал, как батраком он работал.
Епископ Антоний, к которому он заходил, раздраженный упорством
Семенова, едко его обличавшего, встал, указав на дверь кельи; Семенов же,
супясь: "А я не уйду, пока вы не ответите толком!" Антоний - на ключ от
него; а Семенов угрюмо сидел перед запертой дверью: час, два; наконец
объяснились они; после он рассказывал с доброй детской улыбкой: "Антоний с
размахом!"
И кончил Семенов трагически: ходили лишь темные слухи о том, что он пал
жертвой кулацкой интриги (во время хозяйничанья белой банды) 24.
Наверно, в последней своей фазе остался таким же софистом напористым, с
диким насупом, с сидящими узко сверлящими карими глазками, с дерзостным
встряхом каштановой шапки волос; сухой огонь бегал в жилах, - не кровь;
восхищал прямотой; он, сжигая пылинку, сжигал вместе с ней и тулуп, на
который упала она; а с тулупом сжигал он себя.
В ту весну поэзия Блока нас сблизила; Семенов ей подражал неудачно;
таская меня по бульварам, Девичьему Полю, углил он размахами палки, фуражкою
с белым чехлом.
Проходили с ним воротами монастыря, мимо красного домика в зелень,
цветы, к белоствольным березкам на фоне зазубренных башенок; здесь он
затихал; отдав кудри ветрам, расширял он глаза на градацию красных зубцов и
на купол сверкающий розового и большого собора; мы садились на лавочку,
чтобы помалкивать; делался нежным, внимательным, чутким; меня без единого
слова как бы приводя в состояние светлой грусти о близком, утраченном друге,
отце, он боялся спугнуть, понимая всю гамму волнений, мне веявшую от могилы;
и то, чему как-то не вняли во мне Соловьев, Кобылинский, Петровский,
Владимиров, внял этот странный, случайный пришлец.
Запомнился с ним разговор из одних междометий; прислушивались к
фисгармониуму, из окна монастырского домика: кто-то там Баха играл.
Этот тихий Семенов, а не петербургский поэт, агитатор, эсер,
добролюбовец, мистик, крестьянский батрак, - зажил в моей памяти.
"ЗОЛОТО В ЛАЗУРИ"
В те дни получаю письмо от М. Н. Коваленского, ранней весною в
"Курьере" ругавшего меня;25 он, помня прошлые встречи, весьма сожалел, что
не мог появиться на похоронах; но ему ли, "врагу", быть со мною? Визит
нанесли: Поляков, В. Я. Брюсов.
В деревню со мною и с матерью ехали: А. С. Петровский и В. В.
Владимиров; так что июня семнадцатого мы оказались в знакомых полях26, где
усталость сказалась упадком; даже припадки сердечные мучили.
- "Бросьте", - дымил в нос Владимиров, когда, бывало, в долгушке
летели полями; закидывали пристяжные; мотал головой коренник; я - за кучера;
но ни поля, ни друзья не развеивали моей грусти.
Как жить? Декаденты - разочаровали; друзья мои - противоречий клубок; я
же, мнивший связать их в гармонию, себе виделся птицей, которую щука тащила
на дно и которую рак пятил вспять; те, кого я искал, обращались в ничто,
которое мне виделось всем и которое я обещал зажечь в солнце; оно стало -
толчками сердечными; не было у самозванца обещанных сил.
Мать меня убедила дать отдых себе, не смущать себя думой о заработке;
стол, квартира, да несколько тысяч, да малый доход от учебников, от
библиотеки, математической, проданной университету, да пенсия, - хватит!27 Я
думал работать в "Весах"; и рассчитывал чтением лекций кой-что подработать;
но лекции мне попечитель, хрипевший над гробом отца, запретил; а "Весы" мне
платили копейками28.
Все же мало я думал о хлебе насущном.
Налеты лирических волн меня охватили.
Встав рано, до трех отдавался двум "Критикам" Канта29, приваливаясь на
ходу к углу лавочки, чтоб пристрочить примечание; стал хмур; не бывал у
соседей; отмалчивался от домашних, шагая под липами или отмахивая километров
пятнадцать верхом, колеся надовражным крутым плоскогорьем, господствовавшим
над огромными ширями, крышами дальних усадеб, лесками, деревнями, оку не
видными, журчавшими на дне водотеков ручьями; только море колеблемой ржи,
испещренной летящими пятнами, всплески волны о межу разбиваемых ветром
колосьев.
Здесь продумано, писано все, что писал в те года; пло-скогорие - точно
крыша мне видного мира; пройди сто шагов по меже, - и все станет
приземистым; двадцать шагов к дну оврага - ущелье, где можно махать
километрами; все здесь механически как-то отвеивалось; ветер - ткани
пространства, летящего времени; небо же - круговороты осей; там ландшафт,
топография, взятая в астрономической памяти, скидывали мою строчку: со всех
обывательских счетов.
Мне казалось: свою непокрытую голову я поднимал не под кровлю, - в
пространство Коперника, где шторка, марево, сорвана, переживая не солнечный
час, а скрещение зодиакальных времен; но то не было иллюзией; было жаждою
убежать от "Критики" Канта.
После уже я Петрова-Водкина слушал, как он проповедовал свою "науку
видеть" и учеников заставлял пережить восход солнца взлетанием грудью
навстречу лучам, а закат - упаданьем спиною: назад.
И я - говорил себе: "Это ж мои упражнения в обсерватории тульской!" Там
я пережил глубокую волну атмосферы - каскадом.
...Веков струевой водопад,
Вечно грустной спадая волной,
Не замоет к былому возврат,
Навсегда просквозив стариной30.
Возврат, или суточный круг, - просто космографическое ощущенье
вселенной; так казалось мне; под отдачей себя природе чувствовалась - та же
болезнь сознания, тот ,ке раздвои.
Так три месяца прожил, бродя по полям, вылепетывая свои строчки; оброс
бородой; бросил шапку носить; стал коричневый весь от прожара; мне казалось,
что солнце спалило с меня то моральное и физическое утомление, которыми
сказалась Москва; шутка ли: за этот сезон - три смерти близких,
государственные экзамены, которые напоминали взятие приступом твердынь: с
ничтожными силами. Стоя посреди горбатых равнин и ища забвения, я часами
изучал колориты полей; и о них слагал строчки; книгу же стихов назвал
"Золото в лазури", "золото" - созревшие нивы; "лазурь" - воздух. Но стихи
того времени - жалкий срыв:
Тот же солнечный древний напев, -
Как настой, золотой перезвон -
Золотых лучезарных дерев
В бирюзовый, как зовы, мой сон.
Тот же ветер столетий плеснул,
Отмелькал ожерельями дней, -
Золотистую лапу рванул
Леопардовой шкуры моей
[Из стихотворения эпохи "Золота в лазури" в позднейшей редакции 31].
Солнечный напев - шум в ушах от напева; никогда позднее лирическая
волна так не переполняла меня; все, записанное мной в строках, вышло жалко;
лучшие строчки не осадились строками; но можно сказать: ненаписанные строки
"Золота в лазури" как бы вошли в меня; и лишь поздней, в правке
"фиктивного", мной написанного "Золота в лазури" 32, отразились подлинные
мои восприятия того лета: полей, воздуха, напёка, шума в ушах; и была
какая-то отрава в немоте моей, в неумении сказаться; солнце и одаряло меня,
пьяня; но солнечный перепой сказывался ядовито; и было - больно: так больно!
Вы - радуги, вы, мраморы аркад!
Ты - водопад пустых великолепий!
Не радует благоуханный сад,
Когда и в нем как в раскаленном склепе...
Над немотой запепеленных лет
Заговорив сожженными глазами,
Я выкинусь в непереносный свет
И изойду, как молньями, слезами.
Я - чуть живой, стрелой пронзенный бард -
Опламенен тоской неааживною,
Как злой, золотоглавый леопард,
Оскаленный из золотого зноя
[Тоже поздняя редакция "Золота в лазури" 33].
Вне упражнений подобного рода в тень щелкавших, сухих акаций я шел с
книгой Канта, застрачивая приме-чанья, стараясь осилить железный узор,
переплет из понятий, чтоб, Канта поймав, на его языке отразить от себя его;
сколько раз я проделывал это, как муха из сети паучьей стеная июльской
жарой, чтобы лишь в 907 вырваться - в Риккерта, в Риккерте путаясь; только в
913 я из двойных сетей вырвался, чтобы в 915 уже спокойно увидеть, в чем
Кантова сила и слабость.
В июле 903 года под формой борьбы с кантианством всосался в него; оно,
став атмосферой, меня отравляло, как лирика.
И протекала двойная какая-то жизнь: взвив лирической пены; и - пряжа
паучья понятий: в усильях сомкнуть ощутимые ножницы; новые выявились: в
ощу-щеньи задоха от собственной мудрости и в ироническом смехе: над "только
поэтом".
Зачем этот воздух лучист!
Зачем светозарен... до боли?34
Так "Золото в лазури" - боль бьющейся бабочки: в лапах мохнатых у
Канта; рассудочность - боль, что - "поэт": не мудрец!
Этот страшный расщеп воплощен в семилетьи ближайшем; что в 901
сомкнулось, то в 903 разъехалось; Метнер, читая мои стихи того времени,
предупреждал об опасности, о ядовитости темы моей: "Этот яд врубелизма вас
губит!" - он вскрикивал в письмах35.
В 908 сознав до конца боль моей "светозарности", я выразил ее в
лирических строчках: поэт склонен к Канту; настенная тень его, образом
демона выпав с обой, просиявши, как пыль в луче солнца, указывает желтым
ногтем на... Канта ["Урна". Стихотворение "Философическая грусть" 36]. "Я" -
муха; и "я" же - паук; субъект лирики и субъект мысли, схватись,
заплетясь, - истерзали друг друга.
С годами в сумрак отошло,
Как вдохновенье, как безумье, -
Безрогое его чело
И строгое его раздумье 37.
"Он" - демон критический, писанный красками Врубеля, иронизирующий над
усилиями доконать его; Метнер, его подсмотревши во мне, все подчеркивал:
Кант одолим не борьбой, а - вглубленьем в него, объективным разгля-дом;
страсть к преодолению - рабство. На эту, тогда современную, тему мы с ним
переписывались.
Переписывались с А. А. Блоком, который, еще до знакомства схватив тему
"боли" во мне, посвятил строчки: "Кто-то"
...На счетах позолоченных
Отсчитал то, что никому не дано;
И понял - что будет темно38.
ПЕРЕПИСКА С БЛОКОМ
Она началась с первых дней января;39 чтоб понять ее правильно, надо
увидеть рельеф, на котором стоял; философия от символизма на базе теории
знания - "крэдо" мое; но я видел, что Блок спотыкается тут; не желая ему
показать, что он плох как философ, я письма к нему наполнял сплошной
лирикой, мучаясь, в этом занятии напоминая медведя порхающего; все же,
заговори с ним серьезно о Канте, - конец переписке; и так уж вопросы к нему
воспринял он схоластикой, не отличая ее от теории знания; после недаром
писал: "Не могу принять... теории познания (Белый)" ["Записные книжки"
Блока, стр. 89 40].
Я с ним, человеком, знакомился в письмах; казался сердечным он мне; вне
"теории" - корреспондент был умен, остр, свой стиль выявляя; я - нет; так
что наши позиции в письмах отчетливо сталкивались; он писал всею открытой
силою ума и открытою немощью "логики"; я ж заикался, не будучи в силах
открыто сказаться; я - был дальновиднее; он же - честней; лейтмотив
непосредственности жив в его поворотах: в годинах; а мой лейтмотив -
критицизм; он шипит на меня: символисты-де "слишком культурные" ["Записные
книжки" Блока, стр. 74 41] (20 апреля 1907 года). Проходит пять месяцев, и -
"...не считаю... для себя... позором - учиться у Андрея Белого". "Бугаев
глубоко прав, указывая на... опасность - погибнуть от легкомыслия" [Там же,
стр. 75 42]. Это в 907 году.
А уж в восьмом он опять протестует: "С лучшими друзьями и
"покровителями" (А. Белый во главе) я... разделался навек"; [Там же, стр. 81
43] увы: разделался до... новой сдачи позиций; в десятом году пишет он:
"Будущее символизма - большой стиль... Это - когда мы будем знать, о чем мы
говорили (что - А. Белый)" [Там же, стр. 138 44], "что - Белый",
поставленное тут же в скобках, - отметка: "Белый" ведь в годах долбил
"Блоку" одно: "знать, о чем говорим" [Я разумею лейтмотив всей нашей
переписки и всех разговоров 1904 - 1906 годов, когда я добивался от Блока
внятных разъяснений тех или иных темнот его разговорного стиля, а он на меня
сердился за это; и дело доходило до крупных ссор], т. е. говорить внятно.
Здесь, в начале знакомства, подчеркиваю: мои письма начальные к Блоку -
отметка: "Не ясно, о чем вы!" Указываю на себя: каким был и чему научился;
подчеркиваю: я был связан капризом его "нелюбвей" к философии.
Начали мы переписку, скрестив свои письма; внезапная мысль осенила его
и меня в тот же день: ему - написать мне; мне - написать ему; так: когда
распечатывал я его синий конверт и читал извинения в том, что, не будучи
лично знаком, он мне пишет, он тоже читал извинения мои, что, не будучи
лично знаком, я пишу ему; письма эти пересеклись в дороге; так неожиданно
для нас обоих началась наша переписка.
Предлог к письму Блока - статья в "Мире искусства";4 в ней эмбрион -
формула принципа эквивалентов в искусстве; в трехзначном разгляде искусства
как форм, содержаний, формосодержаний весь форменный ряд замкнут в методы,
не подлежа содержательному разгля-денью; и если статью убирали метафоры о
"глубине" музыкальной стихии, - так это раскраска поверхностная. Блок, минуя
ход моих мыслей об эквивалентах, скорей приближающих меня к Оствальду, чем к
зыкам "трубы
Апокалипсиса", ухватясь за раскраску, метафору, сетует, что не трублю;
46 при чем "трубы"? "Симфония", пережитая мистически им, подала ему повод
меня порицать за уступки рутине и академизму; а мысль основная - закон
сохранения творчества - казалась неприемлемой до того, что С. Н. Трубецкой
не хотел председательствовать на моем реферате о формах искусства; де
"музыка" звучит двусмысленно - сетует Блок: она - 1) просто музыка, 2)
"музыка сфер" (в реферате же эта последняя - метафорическая стилистика:
центр - не в ней); Блок указывает: эти "сферы" суть сферы Премудрости; он
приглашает меня вострубить "Ей" псалом (в реферате?!?). Я же брал только
форму, методику, не содержание. Он, удивив меня "блесками" эпистолярного
стиля, смутил реализмом, наивнейшим, - мистики; "мистик" - пугал; а стилист,
"очень умница", - радовал.
Смерть Соловьевых; и до февраля - перерыв переписки; 47 но,
возобновившись, смущала сплошным разнобоем в тональностях наших; какое-то
общее "что-то" казалось не ясным; а в "как", для меня, "методолога", важном
(не важном для Блока), уже расходились мы.
В апреле меня пригласил он быть шафером (кажется, что у невесты) на
свадьбе его48, он женился на дочке великого химика, Д. И. Менделеева;
шафером должен был быть и Сережа; отец, почитавший Д. И. Менделеева,
радовался моему приглашению; но после смерти отца я, устав, отказался от
шаферства;49 летом мы с Блоком писали друг ДРУГУ; я помню моменты, которые
кажутся принципиальными: в них - корень будущей путаницы между нами.
Один момент: интриговала меня доминанта поэзии Блока: "Прекрасная
Дама"; она - что? Жаргон "жениха"? Монах Данте не женился, как Блок;
платонический образ? В поэзии это неясно: в него вплетены завитки:
эротические; или это "идея"? Чья? Гностиков? Нет: Соловьев отделял философию
гностика Валентина от "музы" своей; гностицизм, ярый враг метафизики, я -
отвергал, постоянно подчеркивая, что В. С. Соловьев обосновывал тему своей
философии, ставшей лирической, взглядами Канта о целом всего человеческого
коллектива, рассмотренного "существом", т. е. онтологически; а "содержание"
онтологизма могло изменяться: София, Мария и Марфа; "Мадонна" в прошедшем,
она у Булгакова - уже культура хозяйственных форм (С. Булгаков об этом два
тома поздней написал)50.
Пыл не ясной мне лирики Блока смущал, разрушая дистанцию между
"сегодня" и между "концом" времен; привкусы секты, осмеянной мною в
"Симфонии", слышались; нота "шмидтизма" звучала; я пробовал щупать неясное
"что-то" в поэзии Блока, найти ему место, поставить на полочку с надписями
(метафизика, гностика, логика, лирика, мистика, методология), не разбирая
позицию Блока в критериях истины, лжи (хоть абсурд!); лишь узнавши, о чем
говорит он, я мог с ним или - согласиться, или - полусогласиться, иль - не
согласиться вовсе; и многие мной к нему обращенные "каки" (как веруешь) -
ход коня логики: на "Даму" Блока; он оттолкнулся в ответ на вопросник моего
большого письма51.
Читая ответное письмо его52, я восклицал про себя: "Гениально, но -
идиотично!"
Под идиотизмом же я разумел абсолютную отъединен-ность Блока от всякой
культуры мыслительной, а, конечно, не глупость: Блок - умница; но его мысль,
не имея традиций, - антисоциальна, отомкнута; ведь слово "идио-тэс"
по-гречески - частный, себя оторвавший от всех; 53 поняв это в нем, я
поспешил оборвать всякую философию в переписке с ним и в мажорных заумных
"кресчен-до" фальшиво форсировал тему наших писем, сорвавши свой голос. Я ж,
позднее с ним разойдясь, ведь удостоился замечаний, что с "покровителями" он
"разделался"; осенью 1903 года я тему лирическую нашей переписки неумело в
какой-то "сюсюк" превратил; перечтя наши письма позднее 54, я в ужас пришел:
от себя.
Из всех писем его мне вставало, что он добрый и умник (в житейском
смысле); и немного - остряк; но вставал - "идиот" (в упомянутом смысле).
На мое мыслимое про себя "идиот" он не раз мне ответствовал в будущем:
"Разумею полупомешанных - А. Белый и болтунов - Мережковский" [Письмо это
где-то хранится в списке у родственников Блока или у его жены; вместо
объяснений отсылаю к лицам, хранящим текст письма55].
В те годы я еще не знал его быта, его круга чтения; пишущий только о
бабочках Фет - настоящий философ; Надсон философствующий есть невежда:
Блок - думал я - мог быть и тем и другим. Оказался ж - ни тем, ни другим. С
сентября стали мы писать "мимо" центральных тем, которыми я жил, ближе к
событиям быта друг друга; писать стало легче.
Сережа, вернувшись из Боблова, мне описал свадьбу Блока; и тут же
сказал: ему ясно, что вся "метафизика" Блока - навеяна была его бывшей
невестой (женою); и я дивился, шутя:
- "Не невеста, - идея двуногая: на них - не женятся!"
Стихи, статьи, Кант, переписка с друзьями; и - лето мелькнуло, как сон;
надо всем - мой вопрос: что зима принесет? "Золото в лазури", статьи
"Символизм и критицизм", "Символизм как миропонимание", "О теургии",
конспект курса лекций - готовы...56 И я удивился, как много сработано; ведь
экзамены были; а - не отдыхал. Основательно бородою оброс; дико выглядел;
перегорел под солнцем, и решение ствердилось в душе: упорядочить рой
разнородных стремлений в друзьях.
Гордость дьявольская!
Кобылинский твердил об отплытии нас, "аргонавтов", от берегов
умиравшего мира: за солнцем; решил я, что "Арго", корабль, пора строить
сложеньем стремлений друзей; склепать вместе стремленья, чтобы палуба общего
"Арго" сложилась; история Эртеля, плюс бодлеризм Кобылинского, плюс
синкретизмы Рачинского, культура Метнера, Восток Батюшкова, "форма"
Владимирова, ли-тературоведенье А. С. Печковского, - все на потребу-де:
"утильсырье"; даже народничество Малафеева в новой увязке способно стать
синим цветком, отпирающим клад; символизм, наш загаданный,
"аргонавтический", виделся многоплоскостною фигурою, связанной в цельность,
но не налагавшей бремен на природу отдельных стремлений; сумма связанных
химией близости бытов, в рождаемом, не предрешенном своем новом качестве,
сложит быт нашей "новой" коммуны.
В заносчивом плане опять я - идея двуногая, не понявшая собственной
позы Орфея; я видел себя взрывателем музыкой мертвых твердынь и уверенным: в
силу взрыва воображенной коммуны; вот, вот где она, моя мистика! Не
метафизика Беме, а - самоуверенность57, переоценка себя!
Возомнив о себе, дирижере сознаний, я действовал в силу инерции
перерасхвала, которым друзья как подкидывали дирижерскую палочку; ей
оставалось подмахивать.
Я и взмахнул.
Я себя настигаю бродящим в полях, загорелым, обросшим и дико
размахивающим над оврагом, как дирижер, обегающий с дирижерского пульта
палочкой - ему подчиненные трубы, валторны, литавры и скрипки; и коли камни
плясали в глазах у меня, как же людям не следовать мною поволенным ритмам?
Чудовищное самомнение! Мне извинение - в том, что, по-видимому, эта мысль об
Орфее, о новой коммуне носилася в воздухе; где-то уже Пьер д'Альгейм
замышлял - то же самое; и Вячеслав Иванов, неведомый еще мне, из словарных
пылей выносил свои взгляды о новом театре, рожденном новою общиною; позднее
я люто боролся с идеями этого рода, на собственном опыте их отстрадав.
Загорелый, брадатый, себя не познавший, я был - самозванец,
разыгрывающий тему "Не тот", своего собственного стихотворения, только
написанного летом ["Золото в лазури"] 58.
КИНЕМАТОГРАФ
Приезд из деревни осенью 1903 года - растерянность, "сбор всем частям",
вихрь сквозных впечатлений, слагающих просто сумбур в голове у меня, и
явление людей, близких мне, только средне знакомых, совсем незнакомых,
впервые возникших; как-то: Кистяковские; он - приват-доцент, с жаждою
адвокатской карьеры, белесый, баранно-тупой, не имеющий собственных слов; он
скоро стал помощником С. А. Муромцева;59 с пересаном сидел он - на
"аргонавтических" сборищах: а появился у нас как "свойственник" мой
(Кистяковская - тетка моя), от дядюшки "Жоржа" (Г. В. Бугаева); мадам
Кистяковская, пышная, южная и волоокая дама, водила супруга к нам; и Игорь
отсиживал на воскресеньях, безмолвствуя; вскоре, когда он завел шесть
помощников и стал срывать с купцов куши, он провалился как в воду.
Много времени отнимали: задуманный журнал "Весы"60, "Скорпион" и дела,
с ним связанные; так же: пересмотр наших "аргонавтических" лозунгов; кроме
того: перемещения в комнатах нашей квартиры, переустройства, составленье
каталога математической библиотеки отца, поступавшей в университет,
появленье епископа-"субъективиста", Антония, к матери61, появление ко мне
тройки "апокалиптиков" - Эрна, Флоренского и Валентина Свентицкого, с рядом
заданий, меня ошарашивших, моя дружба внезапная с Н *** 62, верч около всех
нас Рачинского, взвившего в жизнь пылеметы, - и... и... появление профессора
Лахтина ко мне: с местом преподавателя в институте: мне девиц обучать
биологии, химии, физике; место такое отверг я; 63 и профессор, обиженно
вспыхнув, моргнул, ничего не прибавил и скрылся: навеки!
Все - в лоб!
В лоб Рачинский, - с своими "Гарнаками":
- "Читайте Гарнака", "Гарнак говорит". В лоб - Брюсов:
- "Вы не читали Жилкэна? Борис Николаевич, - как?"
В лоб - Бальмонт:
- "Перси Шелли... у Шелли... у Тирсо де Молина..." А Метнер Эмилий -
из Нижнего жарит письмами:
- "Кто хочет знать Гете, тот должен иметь под рукою "Софией Аусгабе"!"
64
Девяносто томов!
И кроме всего: мои воскресенья, владимировские понедельники, вторник
Бальмонта и вторник "Кружка", среда Брюсова, приемы у "грифов", приемы в
"Скорпионе", еще... стороженковские воскресенья; словом, - обходы квартир;
дни - расписаны. Литературные деяния этой осени: пишу для будущих "Весов"
рецензии, заметку о Спенсере и статьи "Окно в будущее"; 65 пишу в хронику
"Мира искусства";66 стихи "Sanctus Amor"67, рассказ "Световая сказка" (для
"Грифа"); 68 усиленно переписываюсь с А. А. Блоком, с Метнером; вникаю в
структуру стихов: В. Я. Брюсова "Urbi et Orbi", Ф. К. Сологуба и Гиппиус,
выпущенных "Скорпионом";69 устраиваю за-ворошку между издательствами:
"Скорпионом" и "Грифом";70 в итоге - временно кислеют мои отношения с
Гиппиус и с Мережковским, которые, вдруг появившись в Москве, на меня едко
сетуют; 71 я же, обидевшись, убегаю с публичного доклада Д. С. Мережковского
и попадаю в "Альпийскую розу" (такой ресторан был)72 на бурный мальчишник М.
Н. Семенова (члена редакции "Скорпиона" ), где и знакомлюсь с Т. Г.
Трапезниковым, еще почти юношей (будущим своим другом)73.
Словом: бессвязная лента кино, рассеивающая меня; в то время, как я
делаю все усилия к тому, чтобы организовать в идейную группу хотя бы кружок
"аргонавтов", - я подчиняюсь стихийному развертыванию каких-то не от меня
зависящих обстоятельств; точно кто-то передергивает все мои карты; и все
чаще является потребность мне отдохнуть; лето, поля, загар, сосредоточенные
думы - где все это? Видно, что мне дирижировать людьми - рано; видно, мне
судьба дирижировать разве что хлебными колосьями в полях; вспоминаю свои
недавние ритмические жесты, брошенные в ветер с выборматыванием слов; и
вспоминаю иные из своих летних стихотворений, в которых вынырнула нота
сомнения; в них фигурирует какой-то себя вообразивший вождем и пророком
чудак, угодивший в камеру сумасшедшего дома.
И подкрадывается горькая мысль: неужели я не тот, кем себя воображал в
боях?
Улетающий день;
Запах розовых смол;
Как опаловый, - пень;
Как коралловый, - ствол.
Даже каменный хрящ -
Перламутровый трон;
Даже плещущий плащ, -
Весь облещенный, сон.
Поднимай над ручьем
Колокольчик ночей;
И, - как гром, серебром
Разорвется ручей.
Росянистая брызнь, -
Закипевшая жизнь, -
Колокольчика звук
Из скрестившихся рук.
И, - как взвизги меча:
"Побеждавши сим!"
Но два черных грача
Залетали над ним.
И протопал табун;
И пронесся луне -
Красногубый горбун
На хохлатом коне.
Поздняя переработка стихотворения из "Золота в лазури" 74.
В духе тогдашнего моего жаргона "кентавр" - раздвоенный между
чувственностью и рассудком; "фавн" - чувственник, а "горбун" - непреоборимый
рок. Тему "рока", которого-де не победишь и который-де сломает твои усилия,
начал особенно сильно переживать с осени 1903 года.
И письма мои к Блоку этого периода - грустные или
истерически-фанатические.
В эту сумбурную осень и начались мои "воскресенья", которые вызвал к
жизни, собственно, Эллис; они начались моим рефератом "Символизм как
мировоззрение", ставшим основой дебатов и споров, продлившихся целый
сезон75, раздуваемых Эртелем до мирового пожара, сжимаемых Эллисом в тезисы
его агиток, с которыми он несся стрелой по лабиринту московских квартир;
споры, музыка, шаржи, подчас инциденты, просто танцы - мне напоминали
какой-то сеанс: человек двадцать пять, тридцать шумно кричали за столом; и
помнился стих Блока:
Все кричали у круглых столов,
Беспокойно меняя место76.
Люди, собиравшиеся на воскресеньях моих, - какой-то ручей: рой за роем
проходил, точно по коридору, сквозь нашу квартиру, подняв в ней сквозняк
впечатлений; много фамилий и лиц я забыл; и не помню, когда кто явился, куда
кто исчез; воскресенья продлились до 906 года; а в 907 году по составу
посетителей они - уже иные совсем; бывали же в период 1903 - 1904 годов:
Сизовы, два брата77, студент Сильверсван, Рубанович, Печковский, Нилендер
(позднее), Оленин, Петровский, Владимировы, все семейство (брат, две сестры,
мать)78, Малафеев, Леонов, Чели-щевы и Лев и Сергей Кобылинские, Батюшков,
Эртель, Сергей Соловьев, Поливанов Владимир, Петровская, Нина Ивановна,
старый художник Астафьев и прочие люди, которых не помню, которые все ж
признавали себя "аргонавтами".
Ходили и "грифы": С. Кречетов (Соколов), поэт Рос-лавлев, братья
Койранские, Поярков, студент Пантюхов (романист); "скорпионы": Бальмонт,
Поляков, Балтрушайтис, Семенов, М. Ликиардопуло (еще студент), Н.
Фео-филактов (художник), Шик, Брюсов, Волошин, Иванов, бывавший заездом в
Москве; из художников - Липкин, Борисов-Мусатов, Шестеркин, Российский, В.
В. Переплетчиков и Середин, слишком вежливый; из музыкантов: профессор
Танеев, Николай Метнер (Эмилий жил в Нижнем); сам Метнер-папа,.хоть и не
музыкант, ассистировал изредка, приподнимая седую бородку, а-ля Валленштейн;
и Буюкли, пианист, завивался руладою Листа на старом, разбитом рояле.
Являлись позднее: Рачинский, д'Альгейм, П. И. Астров, с собою из своего
кружка приводивший кого-нибудь, Б. А. Фохт, кантианец; бывал Н. Я.
Абрамович: критик (в 1904 году); из мира профессорского: бывали Павловы, муж
и жена (оба - геологи), И. А. Каблуков, профессор Шамбинаго, тогда лишь
доцент; появлялись: Свентицкий, Эрн, но не Флоренский, всегда заходивший
отдельно и гама боявшийся; тут и знакомые матери: муж и жена Кистяковские,
Л. А. Зубкова, Часовникова, К. П. Христо-форова, сестра Эртеля.
Вспоминаю "попутчиков", и - голова идет кругом: мельк! мельк! И -
выныривают: -
- почему-то - Поярков, участник моих воскресений, слагатель никому не
нужных стихов, еще более вялых речей о Бальмонте и Оскаре Уайльде; садился и
требовал точных ответов: сию же минуту. Зачем он сидел? Вагон общий,
"Гриф", - до ближайшей лишь станции, где мне - налево; направо - ему.
Кобылинский, Сергей, прочитавший свое сочинение о Лотце мне все, от доски до
доски! Почему? Вагон общий: теория знания - до остановки "Лопатин", где он
соскочил, я же ехал в те годы до следующей пересадки: у "Канта". И спутник
на час - еще молодой Абрамович, впоследствии критик из журнала
"Образование"79, еще не обозленный, еще не мой враг; своим частым приходом
некстати меня вынуждает он часто бежать от него; он позднее за мной из
страниц журнала гоняется, как папуас; и железным - пером, как копьем,
протыкает лет восемь за эти невольные от него бегства. Что общего со
староколеннейшим В. В. Переплетчиковым, передвижником, вдруг записавшим
цветистыми точками? Сколько часов мы убивали друг с другом! К чему? Вагон
общий: общество "Эстетики", тактика Брюсова, временная... А Российский?
Молчу. Мой товарищ, В. В. Владимиров, в умные мысли о живописи меня
посвящал, а художник Борисов-Мусатов, тончайший и нежный горбун, привлекал
обаянием личным; он - скоро умер...80 А... а... для чего посещали меня -
Середин, Липкин, тоже художники? Их я лично не знал; вероятно, - они думали,
что меня знали. Иль, - идя к философу Фохту, ища семинария, каково
преодолеть вместе с умницей, с педагогом-философом - его тусклых
друзей-философов.
Золотоискатели цедят сквозь сито песок: для отсейки отдельных
крупиночек золота; так поступая, сознание пе-ресорял я, непризнанный
"индокитаец", в толпе москвичей затолкавшийся: можно ль узнать человека,
сдавив ему локтем микитку иль чувствуя его каблук на мозоли?
А форма чинения друг другу препятствий к обнаружению личности
производилась под формой знакомств; знаю "Белого" - значение часто:
вдавленье микиточное ощущает давящий меня чей-то локоть.
Отсюда - оскомина; моя общительность - невероятна в те годы была;
велика была любознательность; быть социальным - задание тогдашних дней; с
детства учился болтать на жаргоне, заказанном мне взрослыми, но обставшее
многоязычие в 1904 году переходило все грани; тактика ж вежливого с
"извините, пожалуйста" в давке трамвайной наляпала на